Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





В.Н. ВОЛОШИНОВ : «Новейшие течения лингвистической мысли на западе», Литература и марксизм, 5 , 1928, стр. 115-149.



-- В.Н. ВОЛОШИНОВ : «Новейшие течения лингвистической мысли на западе», Литература и марксизм, 5 , 1928, стр. 115-149.

[115]
В настоящее время в Западной Европе проблемы философии языка получают необычайную остроту и принципиальность. Можно сказать, что современная буржуазная философия начинает развиваться под знаком слова, причем это новое направление философской мысли Запада находится еще в своем начале. Идет оживленная борьба вокруг «слова» и его систематического места, — борьба, аналогию которой можно найти только в средневековых спорах реализма, номинализма и концептуализма.

В самой лингвистике после позитивистической боязни всякой принципиальности в постановке научных проблем и характерной для позднейшего позитивизма враждебности ко всем запросам миросозерцания пробудилось обостренное осознание своих общефилософских предпосылок и своих связей с другими областями знания. В связи с этим появилось ощущение кризиса, переживаемого лингвистикой, неспособной удовлетворить всем этим запросам.[1]

Задача предлагаемой статьи — охарактеризовать основные направления современной философии языка на Западе.

[116]
Задача выделения действительного объекта философии языка — задача далеко не легкая. При всякой попытке ограничения объекта исследования, сведения его к определенному и обозримому, компактному предметно-материальному комплексу мы теряем самое существо изучаемого предмета, знаковую и идеологическую природу его. Если мы выделим звук, как чисто акустический феномен, то языка как специфического предмета у нас не будет. Звук всецело входит в компетенцию физики. Если мы прибавим физиологический процесс производства звука и процесс его звукового восприятия, то все же не приблизимся к своему объекту. Если мы присоединим переживание (внутренние знаки) говорящего и слушающего, мы получим два психо-физических процесса, протекающих в двух разных психо-физиологических субъектах, и один физический звуковой комплекс, осуществляющийся в природе по законам физики. Языка как специфического объекта все нет как нет, а между тем мы уже захватили три сферы действительности — физическую, физиологическую, психологическую — и получили в достаточной мере сложный, многосоставный комплекс. Но этот комплекс лишен объединяющего момента, отдельные части его лежат рядом и не объединены никакой внутренней, проникающей его закономерностью, превращающей его именно в явление языка.

Что же необходимо прибавить к нашему и без того уже сложному комплексу?

Этот комплекс, прежде всего, необходимо включить в гораздо более широкий и объемлющий его комплекс — в единую сферу организованного социального общения. Чтобы наблюдать процесс горения, нужно поместить тело в воздушную среду. Чтобы наблюдать явление языка, нужно поместить производящего и слушающего звук субъектов, равно как и самый звук, в социальную атмосферу. Ведь необходимо, чтобы и говорящий и слушающий принадлежали к одному языковому кол-
[117]
лективу, к определенно организованному обществу. Необходимо далее, чтобы наши два индивида были обняты единством ближайшей социальной ситуации, т. е. чтобы они сошлись как человек с человеком на определенной почве. Только на определенной почве возможен словесный обмен, как бы ни была обща и, так сказать, окказиональна данная общая почва.

Итак, единство социальной среды, и единство ближайшего социального события общения — совершенно необходимые условия для того, чтобы указанный нами физико-психо-физиологический комплекс мог иметь отношение к языку, к речи, мог бы стать фактом языка — речи. Два биологических организма в условиях чисто природной среды никакого речевого факта не породят.

Но в результате нашего анализа мы, вместо желанного ограничения объекта исследования, пришли к необычайному его расширению и усложнению.

Ведь организованная социальная среда, в которую мы включили наш комплекс, и ближайшая социальная ситуация общения сами по себе необычайно сложны, проникнуты многосторонними и многообразнейшими связями, между которыми не все одинаково необходимы для понимания языковых фактов, не все являются конститутивными моментами языка. Наконец, вся эта многообразная система явлений и отношений, процессов и вещей нуждается в приведении к одному знаменателю; все линии его должны быть сведены к одному центру-фокусу языкового процесса.

Как же разрешалась эта проблема в философии языка и в общей лингвистике, какие вехи уже поставлены на пути ее разрешения, по которым можно было бы ориентироваться?[2]

[118]
В философии языка и в соответствующих методологических отделах общей лингвистики мы наблюдаем два основных направления в разрешении нашей проблемы, т. е. проблемы выделения и ограничения языка как специфического объекта изучения. Это влечет за собой, конечно, коренное различие данных двух направлений и по всем остальным вопросам науки о языке.

Первое направление можно назвать индивидуалистическим субъективизмом в науке о языке, второе — абстрактным объективизмом.[3]

Первое направление рассматривает как основу языка (в смысле всех без исключения языковых явлений) индивидуально-творческий акт речи. Индивидуальная психика является источником знака. Законы языкового творчества — а язык есть непрерывное становление, непрерывное творчество — суть законы индивидуально-психологические: их-то и должен изучать лингвист и философ языка. Осветить языковое явление значит
[119]
свести его к осмысленному (часто даже разумному) индивидуально-творческому акту. Все остальное в работе лингвиста имеет лишь предварительный, констатирующий, описательный, классифицирующий характер, только подготовляет подлинное объяснение языкового явления из индивидуально-творческого акта или служит практическим целям научения готовому языку.

Язык, с этой точки зрения, аналогичен другим идеологическим явлениям, в особенности же искусству, эстетической деятельности.

Основная точка зрения на язык первого направления сводится, таким образом, к следующим четырем основоположениям.

1) Язык есть деятельность, непрерывный творческий процесс созидания (ἐνέργεια), осуществляемый индивидуальными речевыми актами.

2) Законы языкового творчества суть индивидуально-психологические законы.

3) Творчество языка — осмысленное творчество, аналогичное художественному.

4) Язык как готовый продукт (έργον), как устойчивая система языка (словарь, грамматика, фонетика) является как бы омертвевшим отложением, застывшей лавой языкового творчества, абстрактно конструируемой лингвистикой в целях практического научения языку как готовому орудию.

Самым значительным представителем первого направления,, заложившим его основы, был Вильгельм Гумбольдт.[4]

Вся могучая гумбольдтовская мысль в ее целом не укладывается, конечно, в рамки выставленных нами четырех основоположений, — она шире, сложней и противоречивее; поэтому Гумбольдт и мог сделаться наставником далеко
[120]
расходящихся друг от друга направлений, но все же основное ядро гумбольдтовских идей является наиболее сильным и глубоким выражением основных тенденций охарактеризованного нами первого-направления.[5]

В русской лингвистической литературе важнейшими представителями первого направления являются А. Потебня и круг его последователей.[6]

Последующие представители первого направления уже не возвышались до философского синтеза и глубины Гумбольдта.

Направление значительно мельчало, особенно в связи с переходом на позитивистический и поверхностно-эмпирический лад. Уже у Штейнталя нет гум-
[121]
больдтовского размаха. На смену приходит зато большая методологическая точность и систематичность. Чрезвычайно мельчают основоположения первого направления в эмпиристическом психологизме Вундта и его последователей. Но и в настоящее время индивидуалистический субъективизм снова приобретает большое значение в школе Фосслера (так называемая «Idealistische Neuphilologie»).[7]

Школу Фосслера прежде всего определяет решительный и принципиальный отказ от лингвистического позитивизма, не видящего ничего дальше языковой формы (преимущественно фонетической как наиболее «позитивной») и элементарного психофизиологического акта ее порождения.[8] В связи с этим на первый план выдвигается осмысленно-идеологический момент в языке. Основным двигателем языкового творчества является «языковой вкус» — особая разновидность художественного вкуса. Языковой вкус это и есть та лингвистическая истина, которой жив язык и которую должен вскрыть лингвист в каждом явлении языка, чтобы действительно понять и объяснить данное явление. Только стилистическая индивидуация языка в конкретном высказывании исторична и творчески продуктивна. Именно здесь происходит становление языка, отлагающееся затем в грамматических формах: все, что становится грамматическим фактом, было раньше фактом стилистическим.[9]

[122]
Из современных представителей первого направления философии языка следует еще назвать итальянского философа и литературоведа Бенедетто Кроче.[10] Его идеи во многих отношениях близки к фосслеровским. И для него язык является эстетическим феноменом. Основной ключевой термин его концепции — выражение (экспрессия). Всякое выражение в основе своей художественно. Отсюда — лингвистика как наука о выражении par excellence (каковым является слово), совпадает с эстетикой. Отсюда следует, что и для Кроче индивидуальный речевой акт выражения является основным феноменом языка.

Переходим к характеристике второго направления — философско-лингвистической мысли: абстрактного объективизма.

Организующий центр всех языковых явлений, делающий их специфическим объектом особой науки о языке, перемещается для второго направления в совершенно иной момент — в языковую систему как систему фонетических, грамматических и лексических форм языка.

[123]
И действительно, различие между первым и вторым направлениями очень ярко иллюстрируется следующим: себетождественные формы, образующие неподвижную систему языка (έργον) были для первого направления только омертвевшим отложением действительного языкового становления — истинной сущности языка, осуществляемого неповторимым индивидуально-творческим актом.

Для второго направления как раз эта система себетождественных форм становится сущностью языка; индивидуально-творческое же преломление и варьирование языковых форм является для него только шлаком языковой жизни, вернее, языковой монументальной недвижимости, лишь неуловимыми и ненужными обертонами основного неизменного тона языковых форм.

Основная точка зрения второго направления может быть в общем сведена к следующим основоположениям.

1) Язык есть устойчивая неизменная система нормативно тождественных языковых форм, преднаходимая индивидуальным сознанием и непререкаемая для него.

2) Законы языка суть специфические лингвистические законы связи между языковыми знаками внутри данной замкнутой языковой системы. Эти законы объективны по отношению ко всякому субъективному сознанию.

3) Специфические языковые связи не имеют ничего общего с идеологическими ценностями (художественными познавательными и иными). Никакие идеологические мотивы не обосновывают явления языка. Между словом и его значением нет ни естественной и понятной сознанию, ни художественной связи.

4) Индивидуальные акты говорения являются с точки зрения языка лишь случайными преломлениями и вариациями или просто искажениями нормативно-тождественных форм; но именно эти акты индивидуального говорения объясняют историческую изменчивость языковых форм, которая как таковая с точки зрения системы языка
[124]
иррациональна и бессмысленна. Между системой языка и его историей нет ни связи, ни общности мотивов. Они чужды друг другу.

Читатель усматривает, что сформулированные четыре основоположения второго направления философско-лингвистической мысли являются антитезисами соответствующих четырех основоположений первого направления.

Исторические пути второго направления прослеживать гораздо труднее. Здесь, на заре нового времени, не было представителя и основополжника по масштабу равного В. Гумбольдту. Корни направления нужно искать в рационализме XVII и XVIII веков. Эти корни уходят в картезианскую почву.[11]

Свое первое и очень отчетливое выражение идеи второго направления получили у Лейбница в его концепции универсальной грамматики.[12]

Для всего рационализма характерна идея условности, произвольности языка и не менее характерно сопоставление системы языка с системой математических знаков. Не отношение знака к отражаемой им реальной действительности или к порождающему его индивиду, а отношение знака к знаку внутри замкнутой системы, однажды принятой и допущенной, интересует математически направленный ум рационалиста. Другими словами, их интересует только внутренняя логика самой системы знаков,
[125]
взятой, как в алгебре, совершенно независимо от наполняющих знаки идеологических значений. Рационалисты еще склонны учитывать точку зрения понимающего, но менее всего — говорящего как выражающего свою внутреннюю жизнь субъекта. Ведь менее всего математический знак можно истолковать как выражение индивидуальной психики, а математический знак был для рационалистов идеалом всякого знака, в том числе и языкового.

Следует здесь же отметить, что примат точки зрения понимающего над точкой зрения говорящего остается постоянной особенностью второго направления. Отсюда — на почве этого направления нет подхода к проблеме выражения, а следовательно, и к проблеме становления мысли и субъективной психики в слове (одна из основных проблем первого направления).

В более упрощенной форме идея языка как системы условных, произвольных знаков, в своей основе рациональных, разрабатывалась в XVIII веке представителями эпохи Просвещения.

Рожденные на французской почве, идеи абстрактного объектизма и до настоящего времени господствуют по преимуществу во Франции.[13]

Наиболее ярким выражением абстрактного объективизма в настоящее время является так называемая «женевская школа» Фердинанда де Соссюра[14] (ныне уже умершего). Представители этой школы, особенно Шарль Байи (Bally), являются крупнейшими лингвистами современности.

[126]
Насколько непопулярна в России школа Фосслера, настолько популярна и влиятельна у нас школа Соссюра. Можно сказать, что большинство представителей нашей лингвистической мысли находятся под определяющим влиянием Соссюра и его-учеников — Байи и Сешэй (Sechehaye).[15]

Соссюр исходит из различения трех аспектов языка: языка-речи (langage); языка как системы форм (langue) и индивидуального речевого акта-высказывания (parole). Язык (в смысле системы форм) и высказывание являются составными элементами языка-речи, понятой в смысле совокупности всех без исключения явлений: физических, физиологических и психологических, участвующих в осуществлении речевой деятельности. Речь (langage) не может быть, по Соссюру, объектом лингвистики. Она, взятая сама по себе, лишена внутреннего единства и самостоятельной автономной законности. Необходимо исходить из языка (langue) как системы нормативно-тождественных форм и освещать все явления речи в направлении к этим устойчивым и автономным (самозаконным) формам.

Отличая язык от речи в смысле совокупности всех без исключения проявлений речевой способности, Соссюр отличает его и от актов индивидуального говорения-высказывания (parole):

«Язык не является деятельностью говорящей личности, он — продукт, который личность пассивно регистрирует;
[127]
язык никогда не допускает преднамеренности, и субъективная рефлексия имеет место лишь в целях различения и классификации.

Высказывание, напротив, — индивидуальный акт воли и мышления, в котором мы можем различить: 1) сочетания, посредством которых говорящая личность утилизирует систему языка для выражения своих индивидуальных мыслей; 2) психофизический механизм, позволяющий высказывать эти сочетания.[16]

Высказывание не может быть объектом лингвистики, как ее понимает Соссюр. Лингвистическим элементом в высказывании являются лишь наличные в нем нормативно-тождественные формы языка. Все остальное—«побочно и случайно».

Подчеркнем основной тезис Соссюра: язык противостоит высказыванию, как социальное — индивидуальному. Высказывание, таким образом, сплошь индивидуально. В этом, как мы увидим, — proton pseudos Соссюра и всего направления абстрактного объективизма.

Индивидуальный акт говорения — высказывание, столь решительно оставленный за бортом лингвистики, возвращается однако, как необходимый фактор в истории языка. Эта последняя, в духе всего второго направления, резко противопоставляется Соссюром языку как синхронической системе. В истории господствует «высказывание» с его индивидуальностью и случайностью, поэтому ею правит совершенно иная закономерность, чем та, которая правит системой языка.

Воззрения Соссюра на историю чрезвычайно характерны для того духа рационализма, который до настоящего времени господствует во втором направлении философско-лингвистической мысли и для которого история —
[128]
иррациональная стихия, искажающая логическую чистоту языковой системы. Соссюр и его школа — не единственная вершина абстрактного объективизма в наше время. Рядом с ней возвышается другая — социологическая школа Дюркгейма, представленная в лингвистике такой фигурой, как Мейе (Meillet).

Прослеживая пути разрешения поставленной нами проблемы выделения и ограничения языка как специфического объекта исследования, мы оказались перед двумя рядами прямо противоположных ответов: перед тезисами индивидуалистического субъективизма и антитезисами абстрактного объективизма[17].

Что же является истинным центром языковой действительности: индивидуальный речевой акт — высказывания или система языка? И какова форма бытия языковой действительности: непрерывное творческое становление или неподвижная неизменность себетождественных форм?

В предыдущем мы постарались дать совершенно объективное изображение двух направлений философско-лингвистической мысли. Теперь мы должны подвергнуть их основательному анализу. Только после этого мы сможем ответить на поставленный нами вопрос.

Начнем с критики второго направления — абстрактного объективизма.

Прежде всего мы должны спросить: в какой степени система языковых себетождественных норм, т. е. система языка, как ее понимают представители второго направления, — реальна? Никто из представителей абстрактного объективизма не приписывает, конечно, системе языка материальной, вещной реальности. Она, правда, выражена
[129]
в материальных вещах — знаках, но как система нормативно-тождественных форм она реальна лишь как социальная форма. Представители второго направления постоянно подчеркивают, — и это является одним из основоположений их, — что система языка является внешним для всякого индивидуального сознания объективным фактом, от этого сознания независящим. Но ведь как система себетождественных неизменных норм она является таковой лишь для индивидуального сознания и с точки зрения этого сознания.

На самом же деле, с действительно объективной точки зрения, пытающейся взглянуть на язык совершенно независимо от того, как он является данному языковому индивиду в данный момент, язык представляется непрерывным потоком становления. Для стоящей над языком объективной точки зрения нет реального момента, в разрезе которого она могла бы построить синхроническую систему языка.

Эта синхроническая система языка, в лучшем случае, существует лишь с точки зрения субъективного сознания говорящего индивида, принадлежащего к данной языковой группе в любой момент исторического времени. С объективной точки зрения она не существует ни в один реальный момент исторического времени. Мы можем допустить, что для Цезаря, пишущего свои творения, латинский язык являлся неизменной, непререкаемой системой себетождественных форм, но для историка латинского языка в тот же самый момент, когда работал Цезарь, шел непрерывный процесс языковых изменений (пусть историк и не сможет их зафиксировать).

Если мы скажем: язык как система непререкаемых и неизменных норм существует объективно, — мы совершим грубую ошибку. Но если мы скажем, что язык в отношении индивидуального сознания является системой непререкаемых и неизменных норм, что таков модус
[130]
существования языка для каждого члена данного языкового коллектива, то мы выразим этим совершенно объективное отношение. Другой вопрос, правильно ли установлен самый факт, действительно ли для осознания говорящего язык является лишь как неизменная и неподвижная система норм. Этот вопрос мы пока оставляем открытым. Но дело, во всяком случае, идет об установлении некоторого объективного отношения.

Как же смотрят на это сами представители абстрактного объективизма?

Большинство их склонно утверждать непосредственную реальность, непосредственную объективность языка как системы нормативно-тождественных форм. В руках таких представителей второго направления абстрактный объективизм прямо превращается в гипостазирующий абстрактный объективизм. Другие представители того же направления (как Мёйе) более критичны и дают себе отчет в абстрактном и условном характере языковой системы. Однако никто из представителей абстрактного объективизма не пришел к ясному и отчетливому пониманию того рода действительности, которая присуща языку как объективной системе.

Но теперь мы должны спросить, действительно ли язык существует для субъективного сознания говорящего как объективная система непререкаемых нормативно-тождественных форм, правильно ли понял абстрактный объективизм точку зрения субъективного сознания говорящего? Или иначе: таков ли, действительно модус бытия языка в субъективном речевом сознании?

На этот вопрос мы должны ответить отрицательно. Субъективное сознание говорящего работает с языком вовсе не как с системой нормативно-тождественных форм. Такая система является лишь абстракцией, полученной с громадным трудом, с определенной познавательной прак-
[131]
тической установкой. Система языка — продукт рефлексии над языком, совершаемой вовсе не сознанием говорящего на данном языке и вовсе не в целях самого непосредственного говорения.

В самом деле, ведь установка говорящего совершается в направлении к данному конкретному высказыванию, которое он произносит. Центр тяжести для него лежит не в тождественности формы, а в том новом и конкретном значении, которое она получает в данном контексте. Ведь для говорящего языковая форма важна не как устойчивый и всегда себе равный сигнал, а как всегда изменчивый и гибкий знак.

Но ведь говорящий должен учитывать точку зрения слушающего и понимающего. Может быть, именно здесь вступает в силу нормативная тождественность языковой формы?

И это не совсем так. Основная задача понимания отнюдь не сводится к моменту узнания примененной говорящим языковой формы как знакомой, как «той же самой» формы — как мы отчетливо, например, узнаем еще недостаточно привычный сигнал, или как мы узнаем форму малознакомого языка. Нет, задача понимания в основном сводится не к узнанию примененной формы, а именно к пониманию ее в данном конкретном контексте, к пониманию ее значения в данном высказывании, т. е. к пониманию ее новизны, а не к узнанию ее тождественности.

Другими словами, и понимающий, принадлежащий к тому же языковому коллективу, установлен на данную языковую форму, не как на неподвижный, себе тождественный сигнал, а как на изменчивый и гибкий знак.

Процесс понимания ни в коем случае нельзя путать с процессом узнания. Они глубоко различны. Понимается только знак, узнается же сигнал. Сигнал — внутренне-неподвижная, единичная вещь, которая на самом
[132]
деле ничего не замещает, ничего не отражает и не преломляет, а просто является техническим средством указания на тот или иной предмет (определенный и неподвижный) или на то или иное действие (также определенное и неподвижное).[18]

Пока какая-нибудь языковая форма является только сигналом и как такой сигнал узнается понимающим, она отнюдь не является для него языковой формой. Чистой сигнальности нет даже в начальных фазах научения языку. И здесь форма ориентирована в контексте и здесь она является знаком, хотя момент сигнальности и коррелятивный ему момент узнания наличен.

Из всего этого, конечно, не следует, что момента сигнальности и коррелятивного момента узнания нет в языке. Он есть, но он не конститутивен для языка, как для такого. Он диалектически снят, поглощен новым качеством знака (т. е. языка как такового).

Языковое сознание говорящего и слушающего — понимающего, таким образом, в практической живой речевой работе имеют дело вовсе не с абстрактной системой нормативно-тождественных форм языка, а с языком-речью, в смысле совокупности возможных контекстов употребления данной языковой нормы. Слово противостоит говорящему на родном языке не как слово словаря, а как слово разнообразнейших высказываний языкового сочлена А, сочлена В, сочлена С и т. д. и как слово многообразнейших собственных высказываний. К этому нужно прибавить еще одно, в высшей степени существенное соображение. Речевое сознание говорящих, в сущности, с формой языка как таковой, и с языком как таковым, вообще не имеет дела.

[133]
В самом деле, языковая форма, данная говорящему лишь в контексте определенных высказываний, дана, следовательно, лишь в определенном идеологически контексте. Мы, в сущности, никогда не произносим слова и не слышим слова, а слышим истину или ложь, доброе или злое, важное или неважное, приятное или неприятное и т. п. Слово всегда наполнено идеологическим или жизненным содержанием и значением. Как такое, мы его понимаем и лишь на такое, задевающее нас идеологически или жизненно, слово мы отвечаем.

Критерий правильности применяется нами к высказыванию лишь в ненормальных или в специальных случаях (например, при обучении языку). Нормально критерий языковой правильности поглощен чисто идеологическим критерием: правильность высказывания поглощается истинностью данного высказывания или его ложностью, его поэтичностью или пошлостью и т. п.[19]

Разрыв между языком и его идеологическим наполнением — одна из глубочайших ошибок абстрактного объективизма.

Итак, язык как система нормативно-тождественных форм вовсе не является действительным модусом бытия языка для сознаний говорящих на нем индивидов. С точки зрения говорящего сознания, живой практики социального общения нет прямого пути к системе языка абстрактного объективизма.

Чем же в таком случае является эта система? С самого начала ясно, что система эта получена путем абстракции, что она слагается из элементов абстрактно выделенных из реальных единиц речевого потока — выска-
[134]
зываний. Всякая абстракция, чтобы быть правомерной, должна быть оправдана какой-нибудь определенной теоретической и практической целью. Абстракция может быть продуктивной и непродуктивной, может быть продуктивной для одних целей и заданий, непродуктивной для других.

Какие же цели лежат в основе лингвистической абстракции, приводящей к синхронической системе языка? С какой точки зрения эта система является продуктивной и нужной?

В основе тех лингвистических методов мышления, которые приводят к созданию языка как системы нормативно-тождественных форм, лежит практическая и теоретическая установка на изучение мертвых чужих языков, сохранившихся в письменных памятниках.

Должно со всей настойчивостью подчеркнуть, что эта филологическая установка в значительной степени определила все лингвистическое мышление европейского мира. Над трупами письменных языков сложилось и созрело это мышление; в процессе оживления этих трупов были выработаны почти все основные подходы и навыки этого мышления.

Филологизм является неизбежной чертой всей европейской лингвистики, обусловленной категорическими судьбами ее рождения и развития. Как бы далеко в глубь времен мы ни уходили, прослеживая историю лингвистических категорий и методов, мы всюду встречаем филологов. Филологами были не только александрийцы, филологами были и римляне и греки (Аристотель — типичный филолог), филологами были индусы.

Мы можем прямо сказать: лингвистика появляется там и тогда, где и когда появились филологические потребности. Филологическая потребность родила лингвистику, качала ее колыбель
[135]
и оставила свою филологическую свирель в ее пеленах. Пробуждать мертвых должна эта свирель. Но для овладения живой речью в ее непрерывном становлении у нее не хватает звуков. Совершенно справедливо на эту филологическую сущность индоевропеистического мышления указывает академик Н. Я. Марр. «Индоевропейская лингвистика, располагая объектом исследования уже сложившимся и давно оформив­шимся, именно, — индоевропейскими языками исторических эпох, исходя при этом почти исключительно от окоченелых форм письменных языков, притом в первую очередь мертвых языков, естественно, не могла сама выявить процесс возникновения вообще речи и происхождения ее видов».[20]

Или в другом месте: «Наибольшее препятствие (для изучения первобытной речи.— В. В.) чинит не трудность самих изысканий или недостаток в наглядных данных, а наше научное мышление, скованное традиционным филологическим или культурно-историческим мировоззрением, не воспитанное на этнолого-лингвистическом восприятии живой речи, ее безбрежно-свободных творческих переливов».[21]

Слова академика Н. Я. Марра справедливы, конечно, не только по отношению к индоевропеистике, задающей тон всей современной лингвистике, но и относительно всей лингвистики, какую мы знаем в истории. Лингвистика, как мы сказали, всюду дитя филологии.

Руководимая филологической потребностью, лингвистика всегда исходила из законченного монологического высказывания — древнего памятника как из последней реальности. В работе над таким мертвым монологическим высказыванием, вернее — рядом таких высказываний, объединенных для нее только
[136]
общностью языка, лингвистика вырабатывала свои методы и категории.

Но ведь монологическое высказывание является уже абстракцией, правда, так сказать, естественной абстракцией. Всякое монологическое высказывание, в том числе и письменный памятник, является неотрывным элементом речевого общения. Всякое высказывание и законченное письменное на что-то отвечает и установлено на какой-то ответ. Оно — лишь звено в единой цепи речевых высказываний. Всякий памятник продолжает труд предшественников, полемизирует с ними, ждет активного, отвечающего понимания, предвосхищает его и т. д. Всякий памятник — реально неотделимая часть или науки, или литературы, или политической жизни. Памятник как всякое монологическое высказывание установлен на то, что его будут воспринимать в контексте текущей научной жизни или текущей литературной действительности, то есть в становлении той идеологической сферы, неотрывным элементом которой он является.

Памятник, таким образом, есть часть, член некоторого реального становящегося ряда, он ориентируется в его становлении и установлен на становящееся отвечающее понимание.

Филолог-лингвист вызывает его из этого реального ряда, воспринимает его так, как если бы он был самодовлеющим, изолированным целым; и противопоставляет ему не активное, реплицирующее, идеологическое понимание, а совершенно пассивное понимание, в котором не дремлет ответ, как во всяком истинном понимании. Этот изолированный памятник как документ языка филолог соотносит с другими памятниками в общей плоскости данного языка.

В процессе такого сопоставления и взаимоосвещения в плоскости языка изолированных монологических высказываний и слагались методы и категории лингвистического мышления.

[137]
Мертвый язык, изучаемый лингвистом, конечно, чужой для него язык. Поэтому система лингвистических категорий менее всего является продуктом познавательной рефлексии языкового сознания говорящего на данном языке. Это не рефлексия над ощущением родного языка, нет, это рефлексия сознания, пробивающегося, прокладывающего себе дороги в неизведанный мир чужого языка.

Неизбежно пассивное понимание филолога-лингвиста проецируется в самый, изучаемый с точки зрения языка, памятник, как если бы этот последний был сам установлен на такое понимание, как если бы он и писался для филологов.

Результатом этого является в корне ложная теория понимания, лежащая не только в основе методов лингвистической интерпретации текста, но в основе всей европейской семасиологии. Все учение о значении и теме слова насквозь пронизано ложной идеей пассивного понимания, понимания слова, активный ответ на которое заранее и принципиально исключен.

Такое понимание с заранее исключенным ответом в сущности вовсе не является пониманием языка речи. Это последнее понимание неотделимо сливается с заниманием активной позиции по отношению к сказанному и понимаемому. Для пассивного понимания и характерно как раз отчетливое ощущение момента тождества языкового знака, т. е. вещно-сигнальное восприятие его и в соответствии с этим — преобладание момента узнания.

Итак, мертвый — письменный — чужой язык — вот действительное определение языка лингвистического мышления.

Изолированное — законченное — монологическое высказывание, отрешенное от своего речевого и реального контекста, противостоящее не возможному активному ответу, а пассивному пониманию филолога, — вот последняя данность, исходный пункт лингвистического мышления.

[138]
Рожденное в процессе исследовательского овладения мертвым чужим языком, лингвистическое мышление служило еще и иной, уже не исследовательской, а преподавательской цели: не разгадывать язык, а научать разгаданному языку. Памятники из эвристических документов превращаются в школьный, классический образец языка.

Эта вторая основная задача лингвистики — создать аппарат, необходимый для научения разгаданному языку, так сказать, кодифицировать его в направлении к целям школьной передачи, наложила свой существенный отпечаток на лингвистическое мышление. Фонетика, грамматика, словарь — эти три раздела системы языка при организующих центр лингвистических категориях сложились в русле указанных двух задач лингвистики: эвристической и педагогической.

Кто такой филолог?

Как ни глубоко различны культурно-исторические облики лингвистов, от индусских жрецов до современного европейского ученого языковеда, филолог всегда и всюду — разгадчик чужих «тайных» письмен и слов, учитель-передатчик разгаданного или полученного по традиции.

Первыми филологами и первыми лингвистами всегда и всюду были жрецы. История не знает ни одного исторического народа, священное писание которого или предание не было бы в той или иной степени иноязычным и непонятным профану. Разгадывать тайну священных слов и было задачей жрецов-филологов.

На этой почве и родилась древнейшая философия языка: ведийское учение о слове, учение о Логосе древнейших греческих мыслителей и библейская философия слова.

Для того чтобы понять эти философемы, нельзя ни на одив миг забывать, что это философемы чужого слова. Если бы какой-нибудь народ знал только свой родной язык, если бы слово для него совпало с родным словом
[139]
его жизни, если бы в его кругозор не входило загадочное чужое слово, слово чужого языка, то такой народ никогда не создал бы подобных философем.[22]

Поразительная черта: от глубочайшей древности и до сегодняшнего дня философия слова и лингвистическое мышление зиждутся на специфическом, ощущении чужого, иноязычного слова и на тех задачах, которые с



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.