Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Захар Прилепин. Белый квадрат



Захар Прилепин

Белый квадрат

рассказ

 

 

— Привет, Захарка. Ты постарел. — Мы играли в прятки на пустыре за магазином, несколько деревенских пацанов.

Тот, кому выпало водить, стоял лицом к двери, громко считал до ста. За это время все должны были спрятаться.

Темнолицые, щербатые, остроплечие пацаны таились в лабиринтах близкой двухэтажной новостройки, пахнущей кирпичной пылью и в темных углах — мочой. Кто-то чихал в кустистых зарослях, выдавая себя. Другие, сдирая кожу на ребрах, вползали в прощелья забора, отделявшего деревенскую школу от пустыря. И еще влезали на деревья, а потом срывались с веток, мчались наперегонки с тем, кто водил, к двери сельмага, чтобы коснуться нарисованного на ней кирпичом квадрата, крикнув: «Чур меня!».

Потому что если не чур — то водить самому.

Я был самый маленький, меня никто особенно и не искал.

Но я прятался старательно, и лежал недвижно, и вслушивался в зубастый смех пацанвы, тихо завидуя их наглости, быстрым пяткам и матюкам. Матюки их были вылеплены из иных букв, чем произносимые мной: когда ругались они, каждое слово звенело и подпрыгивало, как маленький и злой мяч. Когда ругался я — тайно, шепотом, лицом в траву; или громко, в пустом доме, пока мать на работе, — слова гадко висли на губах, оставалось лишь утереться рукавом, а затем долго рассматривать на рукаве присохшее...

 

Я следил за водящим из травы, зоркий, как суслик. И когда водящий уходил в противоположную сторону, я издавал, как казалось мне, звонкий казачий гик и семенил короткими ножками к двери сельмага, неся на рожице неестественную, будто вылепленную из пластилина улыбку и в сердце — ощущение необычайного торжества. Водящий на мгновенье лениво поворачивал голову в мою сторону и даже не останавливался, словно и не несся я, стремительный, к двери, а случилась какая нелепица, назойливая и бестолковая.

 

Но я честно доносил и улыбку, и нерасплескавшееся торжество до белого квадрата на двери и хлопал по нему с такой силой, что ладонь обжигало, и кричал, что «чур меня».

 

(Чур меня, чур, жизнь моя, — я уже здесь, у дверей, бью ладонями.)

 

Выкрикнув, я не без удовольствия услышал хохот за спиной — значит, кто-то оценил, как я ловко выпрыгнул, как домчался...

 

— Ох... — сказал я громче, чем нужно, обернулся самодовольно, всем видом выказывая усталость от пробега. И конечно же, сразу увидел, что не я, голопузый, вызвал восхищение. Это Сашка опять учудил.

— Я постарел. Стареешь особенно быстро, когда начинаешь искать перед жизнью оправдания.

— Но когда сам веришь своим оправданиям — тогда легче.

— Как я могу им не верить, Саша? Что мне тогда делать?

 

Саша не слушает меня. Он и не приходит никогда. И я тоже не знаю, где он.

 

— Саш, а что я смогу сказать, даже если приду?

 

У него мерзлое лицо с вывороченными губами и заиндевелыми скулами, похожее на тушку замороженной птицы; у него нет мимики.

 

— Холодно, Захарка... Холодно и душно... — говорит он, не слыша меня.

 

Сашка был необыкновенный. Солнечный чуб, нежной красоты лицо, всегда готовое вспыхнуть осмысленной, чуткой улыбкой. Он ласково обращался с нами, малышней, не поучая, не говоря мерзких пошлостей, никогда не матерясь. Всех помнил по именам и спрашивал: «Как дела?» Жал руку по-мужски. Сердце прыгало ему навстречу.

 

Он позволял себе смеяться над местными криволицыми и кривоногими хулиганами — братьями Чебряковыми. Смотрел на них сужающимися глазами, не сметая улыбку с лица. Чебряковы были близнецами, старше Сашки на год. В детстве это большая разница. По крайней мере у пацанов.

 

Я слышал, как однажды он смеялся — один, среди нас, не решившихся даже скривить улыбку, — когда Чебряков полез на дерево и порвал с бодрым хрястом рукав до подмышки.

 

Сашка смеялся, и смех его был ненатужен и весел.

 

— Че ты смеешься? — спросил Чебряков, один из братьев, забыв о рукаве. Зрачки его беспрестанно двигались влево-вправо, будто не решаясь остановиться на Сашиной улыбке. — Че смеешься?

— А ты мне не велишь? — спросил Саша.

 

Я всю жизнь искал повода, чтобы так сказать — как Сашка. Но когда находился повод — у меня не хватало сил это произнести, и я бросался в драку, чтобы не испугаться окончательно. Всю жизнь искал повода, чтобы сказать так, — и не смог найти, а он нашел — в свои девять лет.

 

Сашка передразнил веселыми глазами движение зрачков Чебрякова, и мне кажется, этого никто, кроме меня, не заметил, потому что все остальные смотрели в сторону.

 

Чебряков сплюнул.

 

О, эти детские, юношеские, мужские плевки! Признак нервозности, признак того, что выдержка на исходе, — и если сейчас не впасть в истерику, не выпустить когти, не распустить тронутые по углам белой слюной губы, не обнажить юные клыки, то потом ничего не получится.

 

Чебряков сплюнул, и вдруг резко присел, и поднял руку с разодранным рукавом, и стал его разглядывать, шепча что-то и перемежая слова ругательствами, которые относились только к рукаву.

 

— Душно, Захарка. Мне душно. — Я едва угадываю по ледяным, почти недвижным губам сказанное. Голоса нет.

— Может, пить? У меня есть в холодиль...

— Нет! — вскрикивает, словно харкает, он. И я боюсь, что от крика хрястнет пополам его лицо — так же, как разламывается тушка замороженной птицы, открывая красное и спутанное нутро.

 

Днем по деревне бродили козы, помнится, они были и у Сашиной бабки. Бабка Сашина жила в нашей деревне, а родители его — в соседней. Сашка ночевал то здесь, то там, возвращался домой по лесу, вечером.

 

Я иногда представлял, что иду с ним, он держит мою лапку в своей цепкой руке, темно, и мне не страшно.

 

Да, бродили козы, и дурно блеяли, и чесали рога о заборы. Иногда разгонялись и бежали к тебе, склонив свою глупую, деревянную башку, — в последнее мгновенье, слыша топот, ты оборачивался и, нелепо занося ноги, закинув белесую пацанячью голову, кося испуганным зраком, бежал, бежал, бежал — и все равно получал совсем не больной, но очень обидный тычок и валился наземь. После этого коза сразу теряла интерес к поверженному и, заблеяв, убегала.

 

Козы интересовались мальчишескими играми. Обнаружив тебя в кустах, вздрагивали, крутили головами, жаловались козлу: «Здесь ле-е-жит кто-то!» Козел делал вид, что не слышит. Тогда козы подходили ближе. Шевелились ноздри, скалились зубы. «Э-э-э-й!» — глупо кричали они прямо в лицо.

 

«Волка на вас нет...» — думалось обиженно.

 

Козы прибрели и к нам, заслышав гвалт и сочный мальчишеский хохот. Порой хохот стихал — когда водящий начинал искать, — и козы озадаченно бродили, выискивая, кто шумел. Нашли Сашку.

 

Сашка сидел спиной к дереву, иногда отвечая карканьем удивленной нашим играм вороне, гнездившейся где-то неподалеку. Каркал он умело и с издевкой, чем, похоже, раздражал ворону еще больше. Сашкино карканье смешило пацанов, и своим смехом они раскрывали себя водящему.

 

Коза тоже заинтересовалась «вороной», сидевшей под деревом, и была немедленно оседлана и схвачена на рога.

 

Сашка вылетел из своего пристанища верхом на козе, толкаясь пятками от земли, крича: «Чур меня, чур!» и весело гикая.

 

Завечерело и похолодало, и пацанам расхотелось продолжать игры. Они уже устало прятались и, заскучав и примерзнув в будылье у забора или на стылых кирпичах новостройки, потихоньку уходили домой, к парному молоку, усталой мамке и подвыпившему отцу.

 

Кто-то из очередных водящих, обленившийся искать взрослых пострелов, отыскал меня — сразу, легко, едва досчитав до ста, прямым легким шагом дошел до моего тайника.

 

«Иди», — кинули мне небрежно.

 

И я начал водить.

 

Я бродил по кустам, высоко поднимая тонкие ножки, крапива стрекала меня, и на лодыжках расцветали белые крапивьи волдыри, а по спине ползли зернистые мурахи озноба.

 

Я сопел и замечал, как кто-то неспешно слезает с дерева и спокойно удаляется при моем приближении — домой, домой... И я не решался окликнуть.

 

«Эх, что же вы, ре-бя-та...» — шептал я горько, как будто остался в одиночестве на передовой. «Эх, что же вы...»

 

Ворона умолкла, и коз угнали домой.

 

Я прошел посадкой, мимо школы, желтеющей печальными боками, мелко осыпающимися штукатуркой. У школы курил сторож, и огонек... вспыхивал...

 

Вспыхивал, будто сердце, последний раз толкающее кровь.

 

Окурок полетел в траву, дрогнув ярко-ало.

 

Я вернулся к сельмагу, запинаясь о камни на темной дороге, уже дрожа и мелко клацая оставшимися молочными зубами. Белый квадрат на двери был неразличим.

 

«Чур меня», — сказал я шепотом и приложил ладонь туда, где, кажется, был квадрат.

 

— Я вернулся домой, Саш.

— Я тебя звал.

— Саша, я не в силах вынести это, раздели со мной.

— Нет, Захарка.

 

Дома меня мыла мама, в тазике с теплой, вспененной водой.

 

— Мы играли в прятки, мама.

— Тебя находили?

— Нет. Только один раз.

 

Чай и масло желтое, холодное, словно вырезанное из солнечного блика на утренней воде. Я съем еще один бутерброд. И еще мне молока в чай.

 

— Мама, я хочу рассказать тебе про игру.

— Сейчас, сынок.

 

И еще один стакан чая. И три кубика сахара.

 

— Куда ты, мама? Я хочу рассказать сейчас же...

 

Ну вот, ушла.

 

Тогда я буду строить из сахарных кубиков домик.

 

Родители Сашки подумали, что он остался у бабушки. Бабушка подумала, что он ушел домой, к родителям. Телефонов тогда в деревне не было, никто никому не звонил.

 

Он спрятался в холодильник — пустую морозильную камеру, стоявшую у сельмага. Из магазина к морозильной камере тянулся затоптанный провод.

Холодильник не открывался изнутри.

 

Сашу искали два дня, его бабушка приходила ко мне. Я не знал, что ей сказать. Чебряковых возили в милицию.

 

В понедельник рано утром Сашку нашел школьный сторож.

 

Руками и ногами мертвый мальчик упирался в дверь холодильника. На лице намерзли слезы. Квадратный рот с прокушенным ледяным языком был раскрыт.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.