|
|||
Глава XX. ПАСТОР В СМЯТЕНИИГлава XX ПАСТОР В СМЯТЕНИИ
Расставшись с Гестер Прин и маленькой Перл, священник зашагал по тропинке; вскоре он обернулся и посмотрел назад, ожидая, что увидит лишь едва различимые черты или контуры матери и ребенка, медленно тающие в сумраке леса. Ему трудно было сразу поверить в такую разительную перемену своей судьбы. Но Гестер в своем обычном сером платье все еще стояла у дерева, много лет назад поваленного сильной бурей и с тех пор постепенно обраставшего мхом, для того чтобы эти двое обреченных, влачащих самую тяжкую земную ношу, могли посидеть на нем и провести вместе единственный час покоя и утешения. А от берега ручья вприпрыжку бежала Перл: навязчивый третий ушел, и она, как прежде, могла занять привычное место рядом с матерью. Значит, священник не грезил — все это было явью! Желая освободиться от такой неясности и двойственности впечатлений, вызывавшей в нем странное чувство тревоги, он начал вспоминать и глубже продумывать планы отъезда, намеченные им и Гестер. Они решили, что Старый Свет с его многочисленными и многолюдными городами будет для них более подходящим убежищем и даст более надежный кров, чем дикие леса Новой Англии и вся Америка, где нужно было выбирать между индейским вигвамом[87] и редкими поселениями европейцев, разбросанными по побережью. Не говоря уж о здоровье священника, не допускавшем тягот лесной жизни, его природная одаренность, образование и культура могли обеспечить ему приют только в гуще цивилизованной и утонченной жизни; чем выше ступень развития государства, тем легче устроиться в нем такому человеку. Этому выбору также способствовало то обстоятельство, что в гавани Бостона в это время стоял корабль; одно из многочисленных в те дни судов с сомнительной репутацией, которые хотя и не занимались морским разбоем в прямом смысле слова, все же смело бороздили просторы океана, не признавая никаких законов. Корабль этот, только что прибывший из Караибского моря, должен был через три дня отплыть в Бристоль. Гестер Прин, благодаря добровольно принятым на себя обязанностям сестры милосердия, уже познакомилась со шкипером и командой судна и могла заранее договориться о проезде двух взрослых и ребенка с обещанием полного соблюдения тайны, как того требовали обстоятельства. Священник очень интересовался точным временем отплытия судна. Гестер объяснила, что корабль отплывет дня через три. «Исключительно удачно!» — заметил про себя священник. Мы не хотели бы говорить о том, почему преподобный мистер Димсдейл счел это обстоятельство исключительно удачным. Тем не менее, — чтобы ничего не скрывать от читателя, — поведаем, что эта мысль была связана с намерением через два дня произнести проповедь в честь дня выборов, а поскольку подобное событие составляло целую эпоху в жизни священника Новой Англии, оно, естественно, представляло самый подходящий случай для завершения профессиональной карьеры мистера Димсдейла. «По крайней мере, — думал этот образцовый человек, — никто не скажет, что я не выполнил до конца своего общественного долга!» Как грустно, что столь глубокий и чуткий к своим душевным движениям ум мог быть так ужасно обманут! Нам уже приходилось и придется еще говорить худшие вещи о бедном священнике, но едва ли — о такой жалкой слабости, о таком признаке, и мелком и неоспоримом, коварной болезни, уже давно подтачивавшей его истинную натуру. Ни один человек не может так долго быть двуликим: иметь одно лицо для себя, а другое — для толпы; в конце концов он сам перестанет понимать, какое из них подлинное. Возбуждение чувств, которое испытывал мистер Димсдейл, возвращаясь домой после разговора с Гестер, придало ему необычную телесную бодрость, и он быстро шел по направлению к городу. Тропинка в лесу казалась ему более дикой, более обильной естественными препятствиями и менее истоптанной ногами человека, чем она запомнилась ему, когда он шел из города. Но он перепрыгивал через лужи, протискивался сквозь цеплявшийся за его плащ кустарник, взбирался на крутые склоны, спускался в лощины, словом преодолевал все трудности пути с неутомимой энергией, удивлявшей его самого. Он вспомнил, с каким трудом, с какими частыми остановками из-за одышки пробирался он той же дорогой только два дня назад. Когда он приблизился к городу, ему показалось, что многие знакомые предметы изменились, словно он расстался с ними не вчера, не позавчера, а много дней или даже лет назад. Он прекрасно узнавал эти улицы и дома, увенчанные множеством остроконечных фронтонов и флюгеров, которые, по-видимому, все находились на своих местах. Однако навязчивое чувство перемены не покидало его. То же самое происходило, когда он встречал знакомых и сталкивался со всеми привычными ему картинами жизни городка. Люди не выглядели ни старше, ни моложе; бороды стариков не стали белее, а ползавшие на четвереньках малыши и сегодня еще не могли стоять на ногах; трудно было сказать, чем отдельные люди отличались от тех, которых он еще так недавно видел, уходя из города, и все-таки священник был твердо убежден, что они чем-то изменились. Подобное ощущение, но еще более сильное, овладело им, когда он проходил под стенами своей же церкви. Здание показалось ему каким-то необычным и одновременно таким знакомым, что мысль мистера Димсдейла заколебалась между двумя возможностями: либо он раньше видел эту церковь только во сне, либо она снится ему теперь. Это явление в тех различных формах, которые оно принимало, указывало не на внешнюю перемену, а на внезапный и глубокий внутренний переворот в человеке, созерцавшем все эти знакомые предметы; человек этот за один короткий день изменился так, как люди меняются за целые годы. Воля самого священника, воля Гестер и предвестия новой общей судьбы явились причинами этого превращения. Город не изменился, изменился вернувшийся из леса священник. Он мог бы сказать своим друзьям, приветствовавшим его: «Я не тот, за кого вы меня принимаете! Его я оставил в лесу, в глухой ложбине, возле поросшего мхом упавшего дерева и меланхоличного ручья! Ступайте, поищите своего священника! Посмотрите, не найдете ли вы там его исхудавшей фигуры, его впалых щек, его бледного лба, изборожденного морщинами горя, — брошенными наземь, как бросают обветшалое платье!» Его друзья, безусловно, начали бы спорить с ним: «Да ведь ты и есть тот самый человек!», но они были бы неправы. Прежде чем мистер Димсдейл дошел до дому, внутреннее «я» еще и еще раз подтвердило, что в его мыслях и чувствах произошел переворот. И действительно, только полной переменой династии и кодекса нравственности в этом внутреннем царстве можно было бы объяснить порывы, овладевавшие теперь несчастным растерявшимся священником. Ежеминутно он испытывал искушение совершать странные, безрассудные, дурные поступки, казавшиеся ему одновременно непроизвольными и умышленными, неприемлемыми для него и шедшими из более глубоких недр его натуры, чем сопротивление этим побуждениям. Он встретил, например, одного из своих дьяконов. Добрый старик обратился к нему с отеческой приветливостью, говоря несколько покровительственным тоном, оправданным его почтенным возрастом, прямотой характера и благочестием, а также положением в церкви; это сочеталось с глубокой, почти благоговейной почтительностью к сану пастора и его доброй славе. Дьякон представлял собою прекрасный образец того, как старость и мудрость могут уважать и почитать младшего по летам, но старшего по званию, положению в обществе и способностям. Во время двухминутной или трехминутной беседы с этим достойным седовласым дьяконом о готовящемся празднестве преподобный мистер Димсдейл, только призвав на помощь всю свою волю, удерживался от того, чтобы не произносить богохульства, которые приходили ему в голову. Он задрожал и смертельно побледнел, боясь, как бы его язык самовольно не наболтал ужасных вещей. Но даже испытывая страх, он едва удерживался от смеха, представляя себе, как был бы поражен набожный старик, услышав такие нечестивые слова из уст пастора. Был и такой случай. Быстро шагая по улице, преподобный мистер Димсдейл встретил старейшую прихожанку своей церкви, очень набожную и примерную старушку, бедную вдову, сердце которой было так полно воспоминаниями о покойном муже, детях и давно скончавшихся подругах, как кладбище — надгробными памятниками. Но подобные воспоминания, которые были бы тяжким горем для других, наполняли торжественной радостью ее благочестивую душу, ибо она уже более тридцати лет непрестанно вкушала религиозное утешение в истинах священного писания. А с тех пор, как мистер Димсдейл стал ее духовником, добрая старушка считала первейшей земной отрадой (а также и небесной, иначе та ничего бы не стоила) случайную или намеренную встречу с пастором, во время которой ее глуховатое, но внимательное ухо могло с восторгом прислушиваться к благоуханным словам небесного поучения из боготворимых уст. Однако на этот раз, уже приблизив губы к ее уху, мистер Димсдейл — на потеху лукавому — не мог припомнить ни одного изречения из священного писания, а на ум ему пришел только короткий, сильный и, как ему тогда показалось, неопровержимый довод против бессмертия человеческой души. Если бы такие речи проникли в сознание престарелой сестры, она, вероятно, умерла бы на месте, как от впрыскивания сильнодействующего яда. Что же пастор действительно прошептал ей на ухо, он потом так и не сумел вспомнить. Может быть, к счастью, он говорил так путанно, что добрая вдова ничего не поняла, а может быть, провидение по-своему растолковало его слова. Но только когда священник оглянулся на старушку, он увидел на ее пепельно-бледном и покрытом морщинами лице выражение благоговейного восторга и благодарности, которые казались отблеском небесного сияния. И, наконец, еще один случай. Расставшись с самой старой прихожанкой, священник встретил самую молодую. На эту девушку огромное впечатление произвела проповедь преподобного мистера Димсдейла, произнесенная им в воскресенье после ночного бдения, в которой он призывал своих прихожан забыть о преходящих благах мирских ради радостей небесных, которые будут тем светлее, чем гуще мгла вокруг, и позолотят мрак земной юдоли блеском вечной славы. Девушка была прекрасна и чиста, как райская лилия. Священник хорошо знал, что в святыне своего непорочного сердца она лелеяла его образ, окружив его белоснежной завесой, что к ее религиозному чувству примешивался жар любви, а к любви — религиозная чистота. Конечно, только сатана в этот день увел бедную девушку от матери и направил навстречу этому тяжко искушаемому или — не лучше ли будет сказать? — этому погибшему и отчаявшемуся человеку. Когда она приблизилась, нечистый дух подсказал ему мысль тайно заронить в ее нежную грудь крохотное зерно зла, которое, наверное, вскоре расцвело бы темным цветом, а потом принесло бы и черные плоды. Священник знал, как могущественна его власть над этой невинной душой, знал, что одним лишь взглядом он может совратить ее с пути истинного, что одного лишь слова его достаточно, чтобы пробудить в ней все темное и дурное. Величайшим усилием поборов в себе эту преступную мысль, он закутался в плащ и поспешил прочь, словно не узнав ее и предоставив ей понимать как угодно его грубое поведение. Бедняжка стала копаться в своей совести, полной безобидных мелочей, какими полны были ее карманы и рабочий мешочек, корила себя за тысячу воображаемых грехов и на следующее утро выполняла свои домашние обязанности с опухшими веками. Но прежде чем священнику удалось отпраздновать свою победу над искушением, он почувствовал новый порыв, еще более нелепый и столь же греховный. Ему внезапно захотелось — нам стыдно даже рассказывать об этом — захотелось остановиться для того, чтобы научить дурным словам нескольких маленьких пуритан, игравших на дороге и едва только начинавших говорить. Затем он встретил пьяного матроса с корабля, приплывшего из Караибского моря. И поскольку ему с таким трудом все же удалось воздержаться от ряда других безнравственных поступков, на сей раз бедный мистер Димсдейл пожелал по крайней мере хоть пожать руку этому просмоленному негодяю и потешиться его непристойными шутками и потоком добрых, крепких, сочных богохульств, которые в таком ходу у беспутных мореходов. Однако врожденный вкус и особенно церковная чопорность, обратившаяся уже в привычку, удержали его и от этого малоприличного поступка. — Что преследует и искушает меня? — воскликнул про себя священник, останавливаясь и проводя рукой по лбу. — Не сошел ли я с ума? Не предался ли дьяволу? Не скрепил ли я кровью договор с ним там, в лесу? И не призывает ли он меня теперь выполнить условия, подстрекая совершать все мерзости, которые в состоянии измыслить его гнусное воображение? Говорят, что в ту минуту, когда преподобный мистер Димсдейл, приложив руку ко лбу, вел сам с собой эту беседу, мимо проходила старая миссис Хиббинс, известная всем ведьма в образе леди. Она была величественна в своем высоком головном уборе и богатом бархатном платье с брыжами, накрахмаленными тем знаменитым желтым крахмалом, секрет приготовления которого ей поведала ее задушевная подруга Энн Тэрнер,[88] прежде чем эту добрую леди повесили за убийство сэра Томаса Овербери. Прочла ли ведьма мысли священника или нет, но она остановилась, хитро заглянула ему в лицо, лукаво улыбнулась и хотя не очень любила беседовать со священниками, тем не менее начала разговор. — Наконец-то вы, преподобный сэр, побывали в лесу, — заметила старая леди-ведьма, кивая ему высоким головным убором. — Когда вы в следующий раз пойдете туда, дайте мне знать, и я почту за честь составить вам компанию. Не хвалясь, скажу, что мое доброе слово очень поможет любому джентльмену быть хорошо принятым у тамошнего владыки! — Уверяю вас, сударыня, — ответил священник с той церемонной вежливостью, которой требовали положение этой леди и его собственная воспитанность, — уверяю вас по чести и совести, что я совершенно не понимаю смысла ваших слов. Я ходил в лес не для того, чтобы искать там его владыку, и в дальнейшем также не намерен идти туда с тем, чтобы снискать благосклонность такой персоны. Моей единственной целью было навестить моего благочестивого друга — пастора Элиота и вместе с ним порадоваться освобождению многих драгоценных душ из плена язычества! — Кхе, кхе, кхе! — закудахтала старая ведьма, продолжая кивать священнику своим высоким убором. — Хорошо, хорошо, нам приходится так говорить об этом днем. Вы, я вижу, стреляная птица! Но в полночь, в лесу мы заговорим по-другому! Она пошла дальше своей величавой старческой поступью, но часто оборачивалась и улыбалась ему, словно желая напомнить о соединявшей их тайне. «Неужели я продался дьяволу, — подумал священник, — которого, если люди говорят правду, эта накрахмаленная и одетая в бархат старая карга избрала своим государем и повелителем?» Несчастный священник! Он действительно совершил похожую сделку! Искушаемый мечтой о счастье, он добровольно предался, — чего никогда не делал прежде, — тому, что считал смертным грехом. И заразительный яд этого греха мгновенно проник в его нравственность. Он притупил все его благородные порывы и пробудил к оживленной деятельности все дурные стремления. Презрение, горечь, беспричинная озлобленность, неутолимое желание губить все доброе и смеяться над всем святым — все пробудилось, все искушало и одновременно пугало его. Встреча со старой миссис Хиббинс, если такое происшествие действительно было, подтверждала его родственную близость к злым людям и миру погибших душ. К этому времени он дошел до своего дома, стоявшего у кладбищенской ограды, и, поспешно поднявшись по лестнице, укрылся в своем кабинете. Священник был рад, что добрался до этого убежища, не совершив на виду у всего света тех странных и безнравственных поступков, к которым его все время что-то побуждало, пока он шел по улицам. Он вошел в комнату, окинул взглядом книги, окна, камин и украшенные гобеленами стены, весь свой домашний уют, и снова испытал то же чувство отчужденности, которое преследовало его на пути от лесной ложбинки до города и по городу до самого дома. Здесь он погружался в чтение и писал; здесь проводил дни и ночи в посте и бдениях, изнурявших его до полного упадка сил; здесь пытался молиться; здесь перенес тысячи мук! Вот его библия на выразительном древнееврейском языке, со страниц которой с ним беседовали Моисей[89] и пророки, в чьих словах он слышал глас божий! Вот на столе рядом с запачканным чернилами пером лежала его неоконченная проповедь, прерванная на середине фразы два дня назад, когда его мысли перестали ложиться на бумагу. Мистер Димсдейл знал, что все это сделал и выстрадал, равно как и написал часть проповеди в честь дня выборов, он сам, чахлый и бледный пастор! Но ему казалось, что он стоит в стороне и смотрит на прежнего себя с презрением и жалостью, к которым примешивается почти завистливое любопытство. Тот человек исчез. Из лесу пришел другой, более мудрый, знающий скрытые тайны, которых не мог постигнуть прежний бесхитростный священник. Это была горькая истина! В ту минуту, когда он предавался размышлениям, послышался стук в дверь кабинета. — Войдите! — сказал священник, и у него мелькнула мысль, что он сейчас увидит злого духа. Так это и было! Вошел старый Роджер Чиллингуорс. Священник стоял бледный и безмолвный, положив одну руку на еврейскую библию, а другую на грудь. — С благополучным возвращением, достопочтенный сэр, — сказал врач. — Как чувствует себя благочестивый пастор Элиот? Но мне кажется, дорогой сэр, что вы несколько бледны; эта лесная дорога вас утомила. Может быть, вам требуется моя помощь? Вы должны запастись силой и бодростью для предстоящей проповеди. — Нет, благодарю вас, — ответил преподобный мистер Димсдейл. — Ходьба, встреча со святым пастором и свежий воздух, которым я дышал после столь длительного затворничества в моем кабинете, принесли мне большую пользу. Думаю, что мне больше не понадобятся ваши лекарства, мой добрый доктор, хотя они очень хороши и приготовлены дружеской рукой. Все это время Роджер Чиллингуорс смотрел на священника тем серьезным и пристальным взглядом, каким врач смотрит на пациента. Однако несмотря на внешнее спокойствие старика, пастор был убежден, что тот знает или по крайней мере догадывается о свидании с Гестер Прин. Значит, врач должен чувствовать, что священник теперь видит в нем не друга, а самого заклятого врага. Раз оба это знали, было бы естественно, если бы между ними произошло хотя бы частичное объяснение. Однако удивительно, сколько времени проходит иногда, прежде чем чувства воплотятся в слова, и с какой уверенностью два человека, предпочитающих осторожно обходить определенную тему, иногда приближаются к самому ее краю, а потом отдаляются, не затронув ее. Поэтому священник не опасался, что Роджер Чиллингуорс заговорит об их действительных отношениях. Да и старик предпочитал подкрадываться к тайне своим темным, извилистым путем. — Не лучше ли будет все же, — сказал Роджер Чиллингуорс, — если вы сегодня воспользуетесь моими скромными знаниями? Поистине, дорогой сэр, мы должны сделать все что возможно, чтобы укрепить вас и влить в вас силы для проповеди в день выборов. Люди ждут от вас великих слов, предчувствуя, что, быть может, и года не минет, как их пастор уйдет. — Да, в мир иной, — с набожным смирением ответил священник. — Дай бог, чтобы это был лучший мир. Я не думаю, чтобы мне пришлось прожить с моей паствой весь следующий год! Что же касается ваших лекарств, добрый сэр, то при теперешнем состоянии моего здоровья в них нет нужды. — Рад слышать это, — ответил врач. — Может быть, мои лекарства, которые столь долго не приносили никакой пользы, теперь начинают проявлять свое действие. Я был бы счастливым человеком и заслужил бы благодарность всей Новой Англии, если бы сумел вылечить вас! — Благодарю вас от всего сердца, мой бдительный друг, — сказал преподобный мистер Димсдейл с многозначительной улыбкой. — Благодарю вас, но за ваши добрые дела могу воздать вам только молитвами. — Молитвы праведника дороже золота! — ответил старый Роджер Чиллингуорс, уходя. — Да, они дороже золотых монет Нового Иерусалима, чеканки самого господа бога! Оставшись один, священник позвал служанку и велел принести ему ужин, который он съел с жадным аппетитом. Затем, бросив уже готовые страницы проповеди в огонь, он тотчас принялся за новые листы, с таким приливом чувств и мыслей, что вообразил себя осененным небесным откровением; его удивляло лишь то, что небо избрало такой недостойный орган для передачи величественной и торжественной гармонии своих святых истин, Однако так и не разгадав этой тайны, он торопливо продолжал свою работу с благоговением и восторгом. Ночь промчалась как крылатый конь, на котором скакал он сам; пришло утро и заглянуло, краснея, сквозь занавеси; и, наконец, солнце бросило свой золотой луч в кабинет, прямо в утомленные глаза пастора. А он, держа в руке перо, все еще сидел перед огромной грудой исписанной бумаги.
|
|||
|