Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Холодный дом 48 страница



— Я никак не могла застать вас дома, сэр.

— Вот как?

— Я приходила сюда очень часто, сэр. Но мне всегда говорили: его нет дома, он занят, он то, он другое, он не может вас принять.

— Совершенно правильно, чистая правда.

— Неправда! Ложь!

У мадемуазель Ортанз есть привычка внезапно делать какое-нибудь движение, да так, что кажется, будто она вот-вот кинется на человека, с которым говорит, а тот невольно вздрагивает и отшатывается. Мистер Талкингхорн тоже вздрогнул и отшатнулся, хотя мадемуазель Ортанз только презрительно улыбнулась, полузакрыв глаза (но по-прежнему косясь на собеседника), и покачала головой.

— Ну-с, милейшая, — говорит юрист, быстро постукивая ключом по каминной полке, — если у вас есть что сказать, говорите... говорите.

— Сэр, вы поступили со мной нехорошо. Вы поступили скверно и неблагородно.

— Как? Скверно и неблагородно? — повторяет юрист, потирая себе нос ключом.

— Да. Не к чему и говорить об этом. Вы сами знаете, что это так. Вы поймали меня... завлекли... чтобы я давала вам сведения; просили показать мое платье, которое миледи надевала в ту ночь; просили прийти в этом платье, чтобы встретиться здесь с мальчишкой... Скажите! Так это или нет?

Мадемуазель Ортанз снова делает порывистое движение.

«Ведьма, сущая ведьма!» — по-видимому, думает мистер Талкингхорн, подозрительно глядя на нее; потом говорит вслух:

— Полегче, душечка, полегче. Я вам заплатил.

— Заплатили! — повторяет она с ожесточенным презрением. — Это два-то соверена! А я их и не разменяла даже — ни пенни из них не истратила; я их отвергаю, презираю, швыряю прочь!

Что она и проделывает, выхватив монеты из-за корсажа и швырнув их об пол с такой силой, что они подпрыгивают в полосе света, потом раскатываются по углам и, стремительно покружившись, постепенно замедляют бег и падают.

— Вот! — говорит мадемуазель Ортанз, снова полузакрыв большие глаза. — Так, значит, вы мне заплатили? Хорошенькая плата, боже мой!

Мистер Талкингхорн скребет голову ключом, а француженка язвительно смеется.

— Вы, как видно, богаты, душечка, — сдержанно говорит мистер Талкингхорн, — если так сорите деньгами!

— Да я и правда богата, — отвечает она, — я очень богата ненавистью. Я всем сердцем ненавижу миледи. Вы это знаете.

— Знаю? Откуда я могу это знать?

— Вы отлично знали это, когда попросили меня дать вам те самые сведения. Отлично знали, что я была в яр-р-р-рости!

Нельзя, казалось бы, более раскатисто произнести звук «р» в последнем слове, но для мадемуазель Ортанз этого мало, и она подчеркивает страстность своей речи, сжав руки и стиснув зубы.

— О-о! Значит я знал это, вот как? — говорит мистер Талкингхорн, внимательно рассматривая нарезку на бородке ключа.

— Да, конечно. Я не слепая. Вы рассчитывали на меня, потому что знали это. И были правы! Я ненавижу ее.

Мадемуазель Ортанз теперь стоит скрестив руки и последнее замечание бросает ему через плечо.

— Засим, имеете вы сказать мне еще что-нибудь, мадемуазель?

— Я с тех пор без места. Найдите мне хорошее место. Устройте меня в богатом доме! Если не можете или не желаете, тогда наймите меня травить ее, преследовать, позорить, бесчестить. Я буду помогать вам усердно и очень охотно. Ведь сами-то вы делаете все это. Мне ли не знать!

— Должно быть, вы слишком много знаете, — замечает мистер Талкингхорн.

— А разве нет? Неужели я так глупа и, как младенец, поверю, что приходила сюда в этом платье показаться мальчишке только для того, чтобы разрешить какой-то спор, пари? Хорошенькое дело, боже мой!

Эту тираду, до слова «пари» включительно, мадемуазель произносила иронически вежливо и мягко; затем внезапно перескочила на самый ожесточенный и вызывающий тон, а ее черные глаза закрылись и снова широко раскрылись чуть ли не в одно и то же мгновение.

— Ну-с, теперь посмотрим, — говорит мистер Талкингхорн, похлопывая себя ключом по подбородку и невозмутимо глядя на нее, — посмотрим, как обстоит дело.

— Ах, вот что? Ну, посмотрим, — соглашается мадемуазель, гневно и неистово кивая ему в ответ.

— Вы приходите сюда, чтобы обратиться ко мне с удивительно скромной просьбой, которую сейчас изложили, и, если я вам откажу, вы придете снова.

— Да, снова! — подтверждает мадемуазель, кивая все так же неистово и гневно. — Снова!.. И снова! И много раз снова! Словом, без конца!

— И придете не только сюда, но, быть может, и к мистеру Снегсби? А если визит к нему тоже не будет иметь успеха, вы придете сюда опять?

— И опять! — повторяет мадемуазель, как одержимая. — И опять. И опять. И много раз опять. Словом, без конца!

— Так. А теперь, мадемуазель Ортанз, позвольте мне посоветовать вам взять свечу и подобрать ваши деньги. Вы, вероятно, найдете их за перегородкой клерка, вон там в углу.

Она отвечает лишь коротким смехом, глядя на юриста через плечо, и стоит как вкопанная, скрестив руки.

— Не желаете, а?

— Нет, не желаю!

— Тем беднее будете вы, и тем богаче я! Смотрите, милейшая, вот ключ от моего винного погреба. Это большой ключ, но ключи от тюремных камер еще больше. В Лондоне имеются исправительные заведения (где женщин заставляют вращать ногами ступальные колеса), и ворота у этих заведений очень крепкие и тяжелые, а ключи под стать воротам. Боюсь, что даже особе с вашим характером и энергией будет очень неприятно, если один из этих ключей повернется и надолго запрет за ней дверь. Как вы думаете?

— Я думаю, — отвечает мадемуазель, не пошевельнувшись, но произнося слова отчетливо и ласковым голосом, — что вы подлый негодяй.

— Возможно, — соглашается мистер Талкингхорн, невозмутимо сморкаясь. — Но я не спрашиваю, что вы думаете обо мне, я спрашиваю, что вы думаете о тюрьме.

— Ничего. Какое мне до нее дело?

— А вот какое, милейшая, — объясняет юрист, как ни в чем не бывало пряча платок и поправляя жабо, — тут у нас законы так деспотично-строги, что ограждают любого из наших добрых английских подданных от нежелательных ему посещений, хотя бы и дамских. И по его жалобе на беспокойство такого рода закон хватает беспокойную даму и сажает ее в тюрьму, подвергая суровому режиму. Повертывает за ней ключ, милейшая.

И он наглядно показывает при помощи ключа от погреба, как это происходит.

— Неужели правда? — отзывается мадемуазель Ортанз все так же ласково. — Смехота какая! Но, черт возьми!.. какое мне все-таки до этого дело?

— А вы, красотка моя, попробуйте нанести еще один визит мне или мистеру Снегсби, — говорит мистер Талкингхорн, — вот тогда и узнаете — какое.

— Может быть, вы тогда меня в тюрьму упрячете?

— Может быть.

Мадемуазель говорит все это таким шаловливым и милым тоном, что странно было бы видеть пену на ее губах, однако рот ее растянут по-тигриному, и чудится, будто еще немного, и из него брызнет пена.

— Одним словом, милейшая, — продолжает мистер Талкингхорн, — мне не хочется быть неучтивым, но если вы когда-нибудь снова явитесь без приглашения сюда — или туда, — я передам вас в руки полиции. Полисмены очень галантны, но они самым позорящим образом тащат беспокойных людей по улицам... прикрутив их ремнями к доске, душечка.

— Вот увидим, — шипит мадемуазель, протянув руку вперед, — погляжу я, посмеете вы или нет!

— А если, — продолжает юрист, не обращая внимания на ее слова, — если я устрою вас на это хорошее место, иначе говоря, посажу под замок, в тюрьму, пройдет немало времени, прежде чем вы снова очутитесь на свободе.

— Вот увидим! — повторяет мадемуазель все тем же шипящим шепотом.

— Ну-с, — продолжает юрист, по-прежнему не обращая внимания на ее слова, — а теперь убирайтесь вон. И подумайте дважды, прежде чем прийти сюда вновь.

— Сами подумайте! — бросает она. — Дважды, двести раз подумайте!

— Ваша хозяйка уволила вас как несносную и непокладистую женщину, — говорит мистер Талкингхорн, провожая ее до лестницы. — Теперь начните новую жизнь, а мои слова примите как предостережение. Ибо все, что я говорю, я говорю не на ветер; и если я кому-нибудь угрожаю, то выполняю свою угрозу, любезнейшая.

Она спускается по лестнице, не отвечая и не оглядываясь. После ее ухода он тоже спускается в погреб, а достав покрытую паутиной бутылку, приходит обратно и не спеша смакует ее содержимое, по временам откидывая голову на спинку кресла и бросая взгляд на назойливого римлянина, который указует перстом с потолка.

 

 

ГЛАВА XLIII

Повесть Эстер

 

Теперь уже не имеет значения, как много я думала о своей матери — живой, но попросившей меня считать ее умершей. Сознавая, какая ей грозит опасность, я не решалась видеться с ней или даже писать ей из боязни навлечь на нее беду. Самое мое существование оказалось непредвиденной опасностью на жизненном пути моей матери, и, зная это, я не всегда могла преодолеть ужас, охвативший меня, когда я впервые узнала тайну. Я не осмеливалась произнести имя своей матери. Мне казалось, что я не должна даже слышать его. Если в моем присутствии разговор заходил о Дедлоках, что, естественно, случалось время от времени, я старалась не слушать и начинала считать в уме или читать про себя стихи, которые знала на память, или же просто выходила из комнаты. Помнится, я нередко делала это и тогда, когда нечего было опасаться, что заговорят о ней, — так я боялась услышать что-нибудь такое, что могло бы выдать ее — выдать по моей вине.

Теперь уже не имеет значения, как часто я вспоминала о голосе моей матери, спрашивая себя, услышу ли я его снова, — чего страстно желала, — и раздумывая о том, как странно и грустно, что я услышала его так поздно. Теперь уже не имеет значения, что я искала имя моей матери в газетах; ходила взад и вперед мимо ее лондонского дома, который казался мне каким-то милым и родным, но боялась даже взглянуть на него; что однажды я пошла в театр, когда моя мать была там, и она видела меня, но мы сидели среди огромной, разношерстной толпы, разделенные глубочайшей пропастью, и самая мысль о том, что мы друг с другом связаны и у нас есть общая тайна, казалась каким-то сном. Все это давным-давно пережито и кончено. Удел мой оказался таким счастливым, что если я перестану рассказывать о доброте и великодушии других, то смогу рассказать о себе лишь очень немного. Это немногое можно пропустить и продолжать дальше.

Когда мы вернулись домой и зажили по-прежнему, Ада и я, мы часто разговаривали с опекуном о Ричарде. Моя милая девочка глубоко страдала оттого, что юноша был несправедлив к их великодушному родственнику, но она так любила Ричарда, что не могла осуждать его даже за это. Опекун все хорошо понимал и ни разу не упрекнул его за глаза ни единым словом.

— Рик ошибается, дорогая моя, — говорил он Аде. — Что делать! Все мы ошибались, и не раз. — Будем полагаться на вас и на время, — быть может, он все-таки исправится.

Впоследствии мы узнали наверное (а тогда лишь подозревали), что опекун не стал полагаться на время и нередко пытался открыть глаза Ричарду, — писал ему, ездил к нему, мягко уговаривал его и, повинуясь велениям своего доброго сердца, приводил все доводы, какие только мог придумать, чтобы его разубедить. Но наш бедный, любящий Ричард оставался глух и слеп ко всему. Если он не прав, он принесет извинения, когда тяжба в Канцлерском суде окончится, говорил он. Если он ощупью бредет во мраке, самое лучшее, что он может сделать, это рассеять тучи, по милости которых столько вещей на свете перепуталось и покрылось тьмой. Подозрения и недоразумения возникли из-за тяжбы? Так пусть ему позволят изучить эту тяжбу и таким образом узнать всю правду. Так он отвечал неизменно. Тяжба Джарндисов настолько овладела всем его существом, что из каждого приведенного ему довода он с какой-то извращенной рассудительностью извлекал все новые и новые аргументы в свое оправдание.

— Вот и выходит, — сказал мне как-то опекун, — что убеждать этого несчастного, милого юношу еще хуже, чем оставить его в покое.

Во время одного разговора на эту тему я воспользовалась случаем высказать свои сомнения в том, что мистер Скимпол дает Ричарду разумные советы.

— Советы! — смеясь, подхватил опекун. — Но, дорогая моя, кто же будет советоваться со Скимполом?

— Может быть, лучше сказать: поощряет его? — промолвила я.

— Поощряет! — снова подхватил опекун. — Кого же может поощрять Скимпол?

— А Ричарда разве не может? — спросила я.

— Нет. — ответил он, — куда ему, этому непрактичному, нерасчетливому, кисейному созданию! — ведь Ричард с ним только отводит душу и развлекается. Но советовать, поощрять, вообще серьезно относиться к кому или чему бы то ни было, такой младенец, как Скимпол, совершенно не способен.

— Скажите, кузен Джон, — проговорила Ада, которая подошла к нам и выглянула из-за моего плеча, — почему он сделался таким младенцем?

— Почему он сделался таким младенцем? — повторил опекун, немного опешив, и начал ерошить свои волосы.

— Да, кузен Джон.

— Видите ли, — медленно проговорил он, все сильней и сильней ероша волосы, — он весь — чувство и... и впечатлительность... и... и чувствительность... и... и воображение. Но все это в нем как-то не уравновешено. Вероятно, люди, восхищавшиеся им за эти качества в его юности, слишком переоценили их, но недооценили важности воспитания, которое могло бы их уравновесить и выправить; ну, вот он и стал таким. Правильно? — спросил опекун, внезапно оборвав свою речь и с надеждой глядя на нас. — Как полагаете вы обе?

Ада, взглянув на меня, сказала, что Ричард тратит деньги на мистера Скимпола, и это очень грустно.

— Очень грустно, очень, — поспешил согласиться опекун. — Этому надо положить конец... Мы должны это прекратить. Я должен этому помешать. Так не годится.

Я сказала, что мистер Скимпол, к сожалению, познакомил Ричарда с мистером Воулсом, с которого получил за это пять фунтов в подарок.

— Да что вы? — проговорил опекун, и на лице его мелькнула тень неудовольствия. — Но это на него похоже... очень похоже! Ведь он сделал это совершенно бескорыстно. Он и понятия не имеет о ценности денег. Он знакомит Рика с мистером Воулсом, а затем, — ведь они с Воулсом приятели, — берет у него в долг пять фунтов. Этим он не преследует никакой цели и не придает этому никакого значения. Бьюсь об заклад, что он сам сказал вам это, дорогая!

— Сказал! — подтвердила я.

— Вот видите! — торжествующе воскликнул опекун. — Это на него похоже! Если бы он хотел сделать что-то плохое или понимал, что поступил плохо, он не стал бы об этом рассказывать. А он и рассказывает и поступает так лишь по простоте душевной. Но посмотрите на него в домашней обстановке, и вы лучше поймете его. Надо нам съездить к Гарольду Скимполу и попросить его вести себя поосторожней с Ричардом. Уверяю вас, дорогие мои, это ребенок, сущий ребенок!

И вот мы как-то раз встали пораньше, отправились в Лондон и подъехали к дому, где жил мистер Скимпол.

Он жил в квартале Полигон в Сомерс-Тауне*, где в то время ютилось много бедных испанских беженцев, которые носили плащи и курили не сигары, а папиросы. Не знаю, то ли он все-таки был платежеспособным квартирантом, благодаря своему другу «Кому-то», который рано или поздно всегда вносил за него квартирную плату, то ли его неспособность к делам чрезвычайно усложняла его выселение, но, так или иначе, он уже несколько лет жил в этом доме. А дом был совсем запущенный, каким мы, впрочем, его себе и представляли. Из решетки, ограждавшей нижний дворик, вывалилось несколько прутьев; кадка для дождевой воды была разбита; дверной молоток едва держался на месте; ручку от звонка оторвали так давно, что проволока, на которой она когда-то висела, совсем заржавела, и только грязные следы на ступенях крыльца указывали, что в этом доме живут люди.

В ответ на наш стук появилась неряшливая пухлая девица, похожая на перезрелую ягоду и выпиравшая из всех прорех своего платья и всех дыр своих башмаков, и, чуть-чуть приоткрыв дверь, загородила вход своими телесами. Но, узнав мистера Джарндиса (мы с Адой даже подумали, что она, очевидно, связывала его в своих мыслях с получением жалования), она тотчас же отступила и позволила нам войти. Замок на двери был испорчен, и девица попыталась ее запереть, накинув цепочку, тоже неисправную, после чего попросила нас подняться наверх.

Мы поднялись на второй этаж, причем нигде не увидели никакой мебели; зато на полу всюду виднелись грязные следы. Мистер Джарндис без дальнейших церемоний вошел в какую-то комнату, и мы последовали за ним. Комната была довольно темная и отнюдь не опрятная, но обставленная с какой-то нелепой, потертой роскошью: большая скамейка для ног, диван, заваленный подушками, мягкое кресло, забитое подушечками, рояль, книги, принадлежности для рисования, ноты, газеты, несколько рисунков и картин. Оконные стекла тут потускнели от грязи, и одно из них, разбитое, было заменено бумагой, приклеенной облатками; однако на столе стояла тарелочка с оранжерейными персиками, другая — с виноградом, третья — с бисквитными пирожными, и вдобавок бутылка легкого вина. Сам мистер Скимпол полулежал на диване, облаченный в халат, и, попивая душистый кофе из старинной фарфоровой чашки — хотя было уже около полудня, — созерцал целую коллекцию горшков с желтофиолями, стоявших на балконе.

Ничуть не смущенный нашим появлением, он встал и принял нас со свойственной ему непринужденностью.

— Так вот я и живу! — сказал он, когда мы уселись (не без труда, ибо почти все стулья были сломаны). — Вот я веред вами! Вот мой скудный завтрак. Некоторые требуют на завтрак ростбиф или баранью ногу; а я не требую. Дайте мне персиков, чашку кофе, красного вина, и с меня хватит. Все эти деликатесы нужны мне не сами по себе, а лишь потому, что они напоминают о солнце. В коровьих и бараньих ногах нет ничего солнечного. Животное удовлетворение, — вот все, что они дают!

— Эта комната служит нашему другу врачебным кабинетом (то есть служила бы, если б он занимался медициной); это его святилище, его студия, — объяснил нам опекун.

— Да, — промолвил мистер Скимпол, обращая к нам всем поочередно свое сияющее лицо, — а еще ее можно назвать птичьей клеткой. Вот где живет и поет птичка. Время от времени ей общипывают перышки, подрезают крылышки; но она поет, поет!

Он предложил нам винограду, повторяя с сияющим видом:

— Она поет! Ни одной нотки честолюбия, но все-таки поет.

— Отличный виноград, — сказал опекун. — Это подарок?

— Нет, — ответил хозяин. — Нет! Его продает какой-то любезный садовник. Подручный садовника принес виноград вчера вечером и спросил, не подождать ли ему денег: «Нет, мой друг, — сказал я, — не ждите... если вам хоть сколько-нибудь дорого время». Должно быть, время было ему дорого — он ушел.

Опекун улыбнулся нам, как бы спрашивая: «Ну можно ли относиться серьезно к такому младенцу?»

— Этот день мы все здесь запомним навсегда, — весело проговорил мистер Скимпол, наливая себе немного красного вина в стакан, — мы назовем его днем святой Клейр и святой Саммерсон. Надо вам познакомиться с моими дочерьми. У меня их три: голубоглазая дочь — Красавица, вторая дочь — Мечтательница, третья — Насмешница. Надо вам повидать их всех. Они будут в восторге.

Он уже собирался позвать дочерей, но опекун попросил его подождать минутку, так как сначала хотел немного поговорить с ним.

— Пожалуйста, дорогой Джарндис, — с готовностью ответил мистер Скимпол, снова укладываясь на диван, — сколько хотите минуток. У нас время — не помеха. Мы никогда не знаем, который час, да и не желаем знать. Вы скажете, что так не достигнешь успехов в жизни? Конечно. Но мы и не достигаем успехов в жизни. Ничуть на них не претендуем.

Опекун снова взглянул на нас, как бы желая сказать: «Слышите?»

— Гарольд, — начал он, — я хочу поговорить с вами о Ричарде.

— Он мой лучший друг! — отозвался мистер Скимпол самым искренним тоном. — Мне, пожалуй, не надо бы так дружить с ним — ведь с вами он разошелся. Но все-таки он мой лучший друг. Ничего не поделаешь; он весь — поэзия юности, и я его люблю. Если это не нравится вам, ничего не поделаешь. Я его люблю.

Привлекательная искренность, с какой он изложил эту декларацию, действительно казалась бескорыстной и пленила опекуна, да, пожалуй, на мгновение и Аду.

— Любите его сколько хотите, — сказал мистер Джарндис, — но не худо бы нам поберечь его карман, Гарольд.

— Что? Карман? — отозвался мистер Скимпол. — Ну, сейчас вы заговорите о том, чего я не понимаю.

Он налил себе еще немного красного вина и, макая в него бисквит, покачал головой и улыбнулся мне и Аде, простодушно предупреждая нас, что этой премудрости ему не понять.

— Если вы идете или едете с ним куда-нибудь, — напрямик сказал опекун, — вы не должны позволять ему платить за вас обоих.

— Дорогой Джарндис, — отозвался мистер Скимпол, и его жизнерадостное лицо засияло улыбкой — такой смешной показалась ему эта мысль, — но что же мне делать? Если он берет меня с собой куда-нибудь, я должен ехать. Но как могу я платить? У меня никогда нет денег. А если б и были, так ведь я в них ничего не понимаю. Допустим, я спрашиваю человека: сколько? Допустим, он отвечает: семь шиллингов и шесть пенсов. Я не знаю, что такое семь шиллингов и шесть пенсов. Я не могу продолжать разговор на такую тему, если уважаю этого человека. Я не спрашиваю занятых людей, как сказать «семь шиллингов и шесть пенсов» на мавританском языке, о котором и понятия не имею. Так чего же мне ходить и спрашивать их, что такое семь шиллингов и шесть пенсов в монетах, о которых я тоже не имею понятия?

— Ну, хорошо, — сказал опекун, ничуть не раздосадованный этим бесхитростным ответом, — если вам опять случится поехать куда-нибудь с Риком, возьмите в долг у меня (только смотрите не проболтайтесь ему ни намеком), а он пусть себе ведет все расчеты.

— Дорогой Джарндис, — отозвался мистер Скимпол, — я готов на все, чтобы доставить вам удовольствие, но это кажется мне пустой формальностью... предрассудком. Кроме того, даю вам слово, мисс Клейр и дорогая мисс Саммерсон, я считал мистера Карстона богачом. Я думал, что стоит ему написать какой-нибудь там ордер, или подписать обязательство, вексель, чек, счет, или проставить что-нибудь в какой-нибудь ведомости, и деньги польются рекой.

— Вовсе нет, сэр, — сказала Ада. — Он человек бедный.

— Что вы говорите! — изумился мистер Скимпол, радостно улыбаясь. — Вы меня удивляете.

— И он ничуть не богатеет оттого, что хватается за гнилую соломинку, — сказал опекун и с силой положил руку на рукав халата, в который был облачен мистер Скимпол, — поэтому, Гарольд, всячески остерегайтесь поощрять это заблуждение.

— Мой дорогой и добрый друг, — проговорил мистер Скимпол, — милая мисс Саммерсон и милая мисс Клейр, да разве я на это способен? Ведь все это — дела, а в делах я ничего не понимаю. Это он сам поощряет меня. Он является ко мне после своих великих деловых подвигов, уверяет, что они подают самые блистательные надежды, и приглашает меня восхищаться ими. Ну, я и восхищаюсь ими... как блистательными надеждами. А больше я о них ничего не знаю, да так ему и говорю.

Беспомощная наивность, с какой он излагал нам эти мысли, беззаботность, с какой он забавлялся своей неопытностью, странное уменье ограждать себя от всего неприятного и защищать свою диковинную личность, сочетались с очаровательной непринужденностью всех его рассуждений и как будто подтверждали мнение моего опекуна. Чем чаще я видела мистера Скимпола, тем менее возможным казалось мне, что он способен что-либо замышлять, утаивать или подчинять кого-нибудь своему влиянию; однако в его отсутствие я считала это более вероятным, и тем менее приятно мне было знать, что он как-то связан с одним из моих близких друзей.

Мистер Скимпол понял, что его экзамен (как он сам выразился) окончен, и, весь сияя, вышел из комнаты, чтобы привести своих дочерей (сыновья его в разное время убежали из дому), оставив опекуна в полном восхищении от тех доводов, какими он оправдывал свою детскую наивность. Вскоре он вернулся с тремя молодыми особами и с миссис Скимпол, которая в молодости была красавицей, но теперь выглядела чахлой высокомерной женщиной, страдающей множеством всяких недугов.

— Вот это, — представил их нам мистер Скимпол, — моя дочь Красавица: ее зовут Аретуза, она поет и играет разные пьески и песенки, под стать своему папаше. Это моя дочь Мечтательница: зовут Лаура; немного играет, но не поет. А это моя дочь Насмешница: зовут Китти, немного поет, но не играет. Все мы немножко рисуем и немножко сочиняем музыку, но никто из нас не имеет понятия ни о времени, ни о деньгах.

Миссис Скимпол вздохнула, и мне почудилось, будто ей хочется вычеркнуть этот пункт из списка семейных достоинств. Я подумала также, что вздохнула она нарочно — чтобы как-то воздействовать на опекуна; а в дальнейшем она вздыхала при каждом удобном случае.

— Как это приятно и даже прелюбопытно — определять характерные особенности каждого семейства, — сказал мистер Скимпол, обводя веселыми глазами всех нас поочередно. — В нашей семье все мы дети, а я — самый младший.

Дочки, видимо, очень любили отца и, услышав эту забавную истину, громко захохотали — особенно Насмешница.

— Это же правда, душечки мои, — разве нет, — сказал мистер Скимпол. — Так оно и есть, и так должно быть, ибо, как в песне поется, «такова наша природа». Вот, например, у нас сидит мисс Саммерсон, которая одарена прекрасными административными способностями и поразительно хорошо знает всякие мелочи. Мисс Саммерсон, наверное, очень удивится, если услышит, что в этом доме никто не умеет зажарить отбивную котлету. Но мы действительно не умеем; не знаем, как и подступиться к ней. Мы абсолютно ничего не умеем стряпать. Как обращаться с иголкой и ниткой, нам тоже неизвестно. Мы восхищаемся людьми, обладающими практической мудростью, которой нам так недостает, и мы с ними не спорим. Так для чего же им спорить с нами? Живите и дайте жить другим, заявляем мы им. Живите за счет своей практической мудрости, а нам позвольте жить на ваш счет!

Он смеялся, но, как всегда, казался вполне искренним и глубоко убежденным во всем, что говорил.

— Мы ко всему относимся сочувственно, мои прелестные розы, — сказал мистер Скимпол, — ко всему на свете. Не так ли?

— О да, папа! — воскликнули все три дочери.

— По сути дела в этом и заключается назначение нашей семьи в сумятице жизни, — пояснил мистер Скимпол. — Мы способны наблюдать, способны интересоваться всем окружающим, и мы действительно наблюдаем и интересуемся. Ничего больше мы не можем делать. Вот моя дочь — Красавица; она уже три года замужем. Признаюсь, что обвенчаться с таким же младенцем, как она сама, и произвести на свет еще двух младенцев было очень неумно с точки зрения политической экономии; зато очень приятно. В честь этих событий мы устраивали пирушки и обменивались мнениями по социальным вопросам. Как-то раз она привела домой молодого муженька, и они свили себе гнездышко у нас наверху, где и воспитывают своих маленьких птенчиков. В один прекрасный день Мечтательница и Насмешница, наверное, приведут своих мужей домой и совьют себе гнезда наверху. Так вот мы и живем; сами не знаем как, но как-то живем.

Не верилось, что Красавица может быть матерью двоих детей, — на вид она сама была еще совсем девочкой, и мне стало жалко и мать и ее ребят. Было совершенно ясно, что все три дочери росли без присмотра, а учили их чему попало и как попало — лишь с той целью, чтобы отец мог забавляться ими, как игрушками, когда ему было нечего делать. Я заметила, что дочки даже причесывались, сообразуясь с его вкусами: так, у Красавицы прическа была классическая — узел волос на затылке; у Мечтательницы романтическая — густые развевающиеся локоны, а у Насмешницы кокетливая — ясный лоб открыт, а на висках задорные кудряшки. Одевались они в том же стиле, как и причесывались, но чрезвычайно неряшливо и небрежно.

Ада и я, мы поболтали с этими молодыми особами и нашли, что они удивительно похожи на отца. Тем временем мистер Джарндис (который усиленно ерошил себе волосы и намекал на перемену ветра) беседовал с миссис Скимпол в углу, причем оттуда ясно доносился звон монет. Мистер Скимпол еще раньше выразил желание погостить у нас и удалился, чтобы переодеться.

— Розочки мои, — сказал он, вернувшись, — позаботьтесь о маме; ей сегодня нездоровится. А я денька на два съезжу к мистеру Джарндису, послушаю, как поют жаворонки, и это поможет мне сохранить приятное расположение духа. Вы ведь знаете, что сегодня его хотели испортить и опять захотят, если я останусь дома.

— Такой противный! — воскликнула дочь Насмешница.

— И ведь он знал, что папа как раз отдыхает, любуясь на свои желтофиоли и голубое небо! — жалобно промолвила Лаура.

— И в воздухе тогда пахло сеном! — сказала Аретуза.

— Очевидно, этот человек недостаточно поэтичен, — поддержал их мистер Скимпол, но — очень добродушно. — Это было грубо с его стороны. Вот что значит, когда у тебя не хватает чуткости! Мои дочери очень обиделись, — объяснил он нам, — на одного славного малого...

— Вовсе он не славный, папа. Он несносный! — запротестовали все три дочери.

— Неотесанный малый... своего рода свернувшийся еж в человеческом образе, — уточнил мистер Скимпол. — Он пекарь, живет по соседству, и мы заняли у него два кресла. Нам нужны были два кресла, но у нас их не было, и потому мы, конечно, стали искать человека, который их имеет и может одолжить нам. Прекрасно! Этот угрюмый субъект одолжил нам кресла, и со временем они пришли в негодность. Когда они уже никуда не годились, он захотел взять их назад. Он взял их назад. Вы скажете — он удовлетворился? Ничуть. Он стал жаловаться — заявил претензию на то, что мы привели их в негодное состояние. Я пытался его урезонить, доказать ему, что он ошибается. Я сказал: «Неужели вы, друг мой, дожив до таких лет, все еще столь упрямы, что продолжаете считать кресло предметом, который надо поставить на полку и созерцать, разглядывать издали, рассматривать под тем или другим углом зрения? Неужели вы ##не понимаете@@, что мы заняли у вас эти кресла для того, чтобы сидеть в них?» Но он не поддался ни на какие резоны и увещания и начал выражаться несдержанно. Терпеливый, как и сейчас, я сделал новую попытку его усовестить. Я сказал: «Послушайте, приятель, как бы ни различались между собой наши деловые способности, мои и ваши, все мы дети одной великой матери — Природы. Вы же видите, чем я занимаюсь в это ясное летнее утро (я тогда лежал на диване): передо мною цветы, на столе фрукты, над головой безоблачное небо, воздух напоен ароматами, и я созерцаю Природу. Умоляю вас, во имя нашего общечеловеческого братства, не заслоняйте мне столь божественной картины нелепой фигурой сердитого пекаря!» Но он не послушался, — закончил мистер Скимпол, смеясь и поднимая брови в шутливом изумлении, — он заслонил Природу своей нелепой фигурой, заслоняет и будет заслонять. Поэтому я очень рад, что могу ускользнуть от него и уехать к моему другу Джарндису.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.