Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Издательство Ф.Ф.Павленкова. 5 страница



Жизнь замечательных людей И в это-то время горькая ирония судьбы отнимала у России благородного и бескорыстного государственного человека, которого, и оклеветанного, и заподозренного, Александр не включил в эту галерею своих сановников! Однако именно эти сановники и доставляли сведения о Сперанском. События развивались. Война надвигалась. Александр решился еще раз посоветоваться со Сперанским о деле первой государственной важности. Верный своим мнениям, Сперанский ответил советом собрать государственную думу, рассчитывая, конечно, этим средством сделать войну популярною и превратить ее в национальную. Александр, настроение которого уже больше не гармонировало со строем идей Сперанского, остался крайне недоволен таким советом. “Что же я такое? – говорил он де Сенглену. – Нуль! Из этого я вижу, что он подкапывался под самодержавие, которое я обязан вполне передать наследникам моим”. История с картой получила новую редакцию, будто Барклай-де-Толли отправил Воейкова к государю с маршрутом всей армии в Вильну и с означением порядка марша каждого корпуса. Сперанский знал, что император этого ожидал, и был с докладом у государя, когда объявили о Воейкове. Сперанский выходит из кабинета и встречает Воейкова. “Вот он! Пожалуйте”, – сказал Сперанский и пошел с этою бумагой обратно в кабинет. К половине марта раздражение Александра против Сперанского достигло крайнего предела. 11 марта 1812 года де Сенглен был призван к Александру утром. “Конечно, – сказал государь, – и как мне это ни больно, но со Сперанским расстаться должен. Я уже поручил это Балашову, но я ему не верю и потому велел ему взять вас с собою. Вы мне расскажете все подробности отправления”. Отправление это должно было, однако, состояться еще через шесть дней. К 17 марта все распоряжения были сделаны, а 15 марта вечером посетил императора известный физик, профессор Дерптского университета Паррот, пользовавшийся большим доверием Александра. Ему было открыто в этой вечерней беседе готовившееся событие, скрытое в глубокой тайне. Честный, далекий от дворцовой жизни с ее волнениями и интригами, ученый был страшно взволнован беседою. Александр ему сообщил об измене Сперанского и о своем намерении расстрелять государственного секретаря. Вернувшись домой и собравшись с мыслями, Паррот решился писать императору: “В минуту, когда Вы вчера доверили мне горькую скорбь Вашего сердца об измене Сперанского, я видел Вас в первом пылу страсти и надеюсь, что теперь Вы уже далеко откинули от себя мысль расстрелять его. Не могу скрыть, что слышанное мною от Вас набрасывает на него большую тень, но в том ли Вы расположении духа, чтобы взвесить справедливость этого обвинения, а если бы и были в силах несколько успокоиться, то Вам ли его судить? Всякая же комиссия, наскоро для того наряженная, могла бы состоять только из его врагов”. Далее Паррот предлагает ограничиться временно удалением Сперанского, назначив после войны законный суд. “Мои сомнения в действительной виновности Сперанского подкрепляются тем, – прибавляет Паррот, – что в числе второстепенных доносчиков на него находится один отъявленный негодяй, уже однажды продавший другого своего благодетеля”. В заключение Паррот замечает: “От находящих свой интерес следить за Вашим характером не укрылась, я это знаю, свойственная Вам черта подозрительности, и ею-то хотят на Вас действовать. На нее же, вероятно, рассчитывают и неприятели Сперанского, которые не перестанут пользоваться открытой ими слабой стороной Вашего характера, чтобы овладеть Вами”. Впоследствии Паррот приписывал себе зслугу спасения Сперанского от смерти (в письме к императору Николаю от 8 января 1833 года), но едва ли Александр имел когда-либо серьезное намерение казнить Сперанского. Слова, сказанные в увлечении и свидетельствовавшие лишь о степени раздражения Александра против государственного секретаря, были приняты почтенным физиком в слишком буквальном смысле. Наконец, чтобы казнить, надо было судить, а более нежели сомнительно, чтобы какой бы то ни было суд мог осудить Сперанского по тем данным, которые могли бы представить Балашов, Армфельд и их достойные сотрудники. Мы выше видели, что еще за три дня до беседы Александра с Парротом ссылка, а не суд и казнь, была предназначена для Сперанского. Ссылка в административном порядке, без суда и публичного обвинения, всегда составляет вопрос: “За что был наказан и заточен человек?” Чему из столь разнообразных доносов и изветов поверил император, решивший участь Сперанского? Подозрение в измене руководило этим решением, или негодование за обличенную будто бы продажность (извет с киевским письмом), или намерение покарать приписанные обвиняемому дерзкие отзывы о правительстве и монархе, или опасение тайных козней и сношений с иллюминатами и либералами, или, наконец, при неполном убеждении в каждом из этих обвинений в частности, подействовало решающим образом их соединение? Завершение первого либерального периода правления Александра, естественно, должно было сопровождаться удалением от дел Сперанского, главного представителя преобразовательной политики, но это “естественное удаление” не объясняет и не оправдывает жестокой участи, постигшей Сперанского. Выше мы собрали весь фактический материал, который может дать это объяснение. Приведем еще несколько выводов из него, сделанных современниками и потомками, государственными людьми и учеными историками: “Сперанский был жертвой Балашова и Армфельда, – пишет в своих Записках граф Нессельроде, – воспользовавшихся общественным мнением, враждебным к реформам, возлагавшимся на Сперанского”. Тогдашнее общественное мнение – это было мнение вельможества, дворянства и чиновничества. Мы видели мотивы их вражды к реформам, так что основная причина удаления Сперанского указана графом Нессельроде совершенно верно, но для объяснения ссылки она недостаточна. Сам Армфельд говорит де Сенглену: “Знайте, что Сперанский, виновен он или нет, должен быть принесен в жертву. Это необходимо для того, чтобы привязать народ к главе государства, и ради войны, которая должна быть национальной”. Это, выходит, похоже на то, что Армфельд навязывал императору нечто вроде известного растопчинского поступка с Верещагиным. Известно, что, возбудив население Москвы своими афишами и окруженный толпой, встревоженной слухами о сдаче, граф Ростопчин выдал ей некоего Верещагина как изменника, и пока чернь расправлялась с мнимым предателем, благоразумно оставил столицу. Александру, конечно, не нужно было скрываться от народа, ему преданного, и только иностранец, лишь вчера переменивший отечество, как меняют службу одного ведомства на другое, мог думать, что нужны какие-нибудь искусственные меры для возбуждения русских к защите России. Война, перенесенная в пределы России, становилась уже по этому одному войною национальною. Конечно, русский император не нуждался в своем Верещагине, в своем сознательно мнимом изменнике, отданном в жертву черни. Де Сенглен, однако, поверил Армфельду. Враждебное настроение общества по отношению к Сперанскому указывало, по мнению де Сенглена, на него, и его принесли в жертву. “Таким образом, все актеры, – прибавляет де Сенглен, – кроме царя, который один был деятелен и один с Армфельдом направлял таинственно весь ход драмы, остались в дураках. Мы действовали, как телеграфы, нити которых были в руках императора. Из чего хлопотали? О том, что давно решено было в уме государя”. В последнем, по-видимому, есть доля истины. Падение Сперанского, как кажется, было предрешено сравнительно задолго до катастрофы. Александр лишь собирал данные: “Сперанский никогда не был изменником отечества, – сказал долго спустя Александр в разговоре с графом Закревским, – но вина его относилась лично ко мне”. Так колебались современники в объяснении катастрофы 17 марта 1812 года. Профессор Романович-Славатинский дает сжатое резюме этих разноречивых объяснений и толкований: “Интрига воспользовалась тем мрачным состоянием духа, в котором находился император Александр в начале 1812 года, когда уже близилась война с Наполеоном. Дело интриги повели граф Армфельд и министр полиции Балашов. Сперанского прямо обвинили в измене. Государь хорошо знал неосновательность этого обвинения, но все-таки пожертвовал своим благороднейшим слугой. В лице его он хотел покарать иллюзии своей молодости”. Что главная причина падения заключалась в направлении Сперанского, думали и некоторые из современников. В Записках Корниловича читаем: “Сперанский был сослан по наущениям шведа Армфельда и министра полиции Балашова за представленные императору проекты об отделении судебной власти от правительственной и о постепенном введении представительного правления”. Но если у Сперанского не было сильных друзей, то были все же единомышленники в русском обществе, все это деятели первой половины правления Александра. Сами враги Сперанского, как свидетельствует де Сенглен, опасались, что Сперанский может быть энергично поддержан либеральными вельможами и сановниками, в особенности графом Кочубеем и графом Мордвиновым. Друзья Сперанского рассчитывали еще на графа Шувалова. Последний действительно высказывался в пользу Сперанского, но его голос не имел большого значения. Кочубей, сам выдвинувший Сперанского и высоко ценивший его, поддался в это время влиянию сплетен и великосветских клевет. Не доверяя, конечно, толкам об измене, он заколебался в вопросе о корыстности и интересовался состоянием Сперанского. Это временное колебание, скоро прошедшее, заставило, однако, Кочубея воздержаться от всяких шагов в пользу Сперанского, с которым вскоре, еще опальным, он возобновил дружеские сношения и переписку. Заступничество Кочубея, однако, едва ли принесло бы пользу Сперанскому, как не принес ему пользы Мордвинов, в то время более влиятельный нежели Кочубей. Не будучи в состоянии спасти Сперанского, Мордвинов, этот рыцарь чести и благородства, подал в отставку. Не получая формального увольнения, Мордвинов все-таки оставил Петербург немедленно после высылки Сперанского и не стеснялся громко защищать последнего. Между тем Сперанский ничего не подозревал и продолжал спокойно работать в тиши своего кабинета и вести свой обычный уединенный образ жизни, посещая немногих близких знакомых. 17 марта 1812 года, в воскресенье, он обедал у приятельницы своей покойной жены, г-жи Вейкардт. Сюда явился фельдъегерь с приказанием явиться к государю в тот же вечер, в 8 часов. “Приглашение это, которому подобные бывали очень часто, не представляло ничего необыкновенного, – замечает барон Корф, – и Сперанский, заехав домой за делами, явился во дворец в назначенное время. В секретарской ожидал приехавший также с докладом князь А. Н. Голицын, но государственный секретарь был позван раньше”. Александр объявил Сперанскому об ожидавшей его участи: удаление от дел и ссылка под надзор полиции в Нижний Новгород. Но какая причина этого жестокого решения? Ни об измене, ни о продажности Александр ничего не сказал Сперанскому. Здесь, лицом к лицу со своим сотрудником стольких лет, император не произнес обвинения, еще за день лишь сообщенного Парроту. Его ли, Сперанского, обвинять в продажности и корыстных видах, его, который не воспользовался своею близостью к императору и его расположением и ничего для себя не исходатайствовал, ни аренд, ни земель, ни капиталов, как то было тогда в обычае? Его ли, Сперанского, обвинять в франкофильстве и пожертвовании русскими интересами, когда исключительно благодаря его инициативе и энергии был создан таможенный тариф 1810 года, столь сильно повредивший французской торговле и промышленности и открывший вместе с тем первую серьезную брешь в континентальной системе, этом любимом детище Наполеона? Ему ли, наконец, предъявлять обвинение в измене в интересах Франции и Наполеона, когда именно через него в течение стольких лет Александр направлял свою неофициальную политику, не доверявшую официальной французской дружбе? Личность Сперанского, представшая Александру в этот вечер во всем его скромном, нравственном величии, одним своим появлением отстранила все эти обвинения... Что же оставалось? “Я не знаю в точности, – пишет в своем пермском письме Сперанский, – в чем состояли секретные доносы, на меня возведенные. Из слов, которые, при отлучении меня, Ваше Величество сказать мне изволили, могу только заключить, что были три главные пункта обвинения: 1) что финансовыми делами я старался расстроить государство, 2) привести налогами в ненависть правительство и 3) отзывы о правительстве”. Первые два пункта имеют очевидную связь с записками Карамзина, Чичагова и Розенкампфа, а последний – с вышеприведенным доносом Балашова. Покуда продолжалась эта последняя аудиенция, князь Голицын и генерал-адъютант граф Павел Кутузов ожидали в секретарской. Наконец вышел Сперанский. Он был “почти в беспамятстве, вместо бумаг стал укладывать в портфель свою шляпу и наконец упал на стул, так что Кутузов побежал за водой. Спустя несколько секунд дверь из государева кабинета отворилась, и Александр показался на пороге, видимо расстроенный: “Еще раз прощайте, Михаил Михайлович”, – проговорил он и потом скрылся. Сперанский отправился домой, где его с полицией ждали Балашов и де Сенглен, уже успевшие выпроводить Магницкого и ныне с тревогой ожидавшие Сперанского, слишком замешкавшегося у государя. По собственному сознанию де Сенглена, и ему, и Балашову приходило-в голову: “Ну, а если оноправдается и, вместо Сперанского, отправлены будут они, Балашов и де Сенглен?” “Признаюсь, – говорил Балашов, – эта мысль тревожила и меня. Чего доброго? Ни на что полагаться нельзя”. Наконец въехала карета. Это был Сперанский, у заговорщиков отлегло от сердца. Засим все последовало, как принято. Бумаги были собраны и заперты в кабинете, который был запечатан де Сенгленом. Некоторые, отобранные Сперанским и запечатанные им в конверт, вручены Балашову для передачи в собственные руки императору. Сперанский не захотел тревожить спавшую дочь и, сделав распоряжение о следовании семейства за ним (то есть тещи и дочери), простился с прислугою. С частным приставом Шипулинским его помчали в ссылку, через Москву, в Нижний Новгород. Так совершилось это историческое событие и так завершился первый период правления Александра I, период либеральных начинаний и преобразовательных планов. Не рассказываем печальной истории ссылки Сперанского. Ограничиваемся следующей краткой, но живописной характеристикой, сделанной профессором Романовичем-Славатинским: “Оскорбляемый на пути всеми встречными, даже ямщиками, Сперанский скоро был доставлен в Нижний, откуда его перевезли в Пермь. Здесь положение его сначала было таково, что он нуждался в насущном хлебе и должен был закладывать царские подарки и пожалованные ему ордена, чтобы добывать небольшие суммы денег. А его, имевшего незадолго пред тем в руках своих все финансы империи, подозревал даже Кочубей в приобретении больших богатств! Велики были и оскорбления, которым подвергался в Перми наш реформатор: враждебные ему демонстрации делал архиерей даже во время божественной литургии, когда изгнанник отводил свою душу молитвой; уличные мальчишки дразнили его криком “изменник, изменник!” и бросали в него грязью. Нуждаясь в средствах к жизни, всеми оскорбляемый, Сперанский в январе 1813 года написал из Перми свое знаменитое письмо к государю, полное достоинства и гордого сознания своей правоты и заслуг перед отечеством. В письме этом он оправдывал совершенные им реформы, вспоминал свои прежние интимные беседы с государем: “Что другое вы слышали от меня, кроме указаний на достоинство человеческой природы, на высокое ее предназначение, на закон всеобщей любви, яко единый источник бытия, порядка, счастия, всего изящного и высокого?” Государь дозволил Сперанскому переехать из Перми в новгородское поместье Великополье, принадлежавшее его дочери. Здесь начинаются искательные сношения с Аракчеевым, которые ложатся некоторой тенью на светлый образ нашего реформатора. Через Аракчеева, уже всесильного в это время, Сперанский добивался свободы. Кто знает, какой душевный процесс совершался в Сперанском в эти долгие годы заточения (освобожден из Великополья он был только 30 августа 1816 года, то есть через четыре с половиной года после ареста), при виде всех рушившихся планов своих, при размышлении о подрастающей дочери, при перенесении всех этих незаслуженных оскорблений и утрат... Возвратился он на поприще государственной деятельности уже иным человеком. Не лихоимец и не продажный, он становится и не таким бессребреником; он ищет себя обеспечить, составить состояние... Не изменник своих учреждений, никогда не предававшийся служению реакции, как Голицын, Магницкий и другие, он, однако, идет теперь на компромиссы, ищет поддержки у сильных мира, старается завязать связи и отношения, становится искателен, часто надевает личину. Сперанского этого второго периода его государственной деятельности называет Н. И. Тургенев человеком без души, а граф Канкрин – великим ипокритом.[10] Но этот видимый политический индифферентизм, поразивший Тургенева, и это политическое лицемерие, подмеченное Канкриным, были равно чужды Сперанскому, как мы его знаем в первый период его государственной деятельности. Он их вынес из жестокого испытания, столь незаслуженного и столь долгого, и внес их в свою деятельность второго периода. Об этой деятельности мы расскажем вкратце в следующей главе. Глава V. Государственная деятельность второго периода Просьба Сперанского о суде над ним. – Назначение в Пензу губернатором. – Губернаторство. – Отношение населения. – Частная государственная деятельность. – Назначение сибирским генерал-губернатором. – Печальное состояние Сибири. – Сибирская ревизия. – Сибирская реформа и ее значение. – Возвращение в Петербург. – Работы по гражданскому уложению. – Отношения к Аракчееву. – Кончина Александра и воцарение Николая. – Суд над декабристами. – Кодификация. – Заботы о высшем юридическом образовании в России. – Преподавание правоведения наследнику престола. – Участие в комитете 6-го декабря. – Милости и награды. – Частная жизнь после ссылки. – Замужество дочери. – Потомство Сперанского. – Состояние, оставленное Сперанским. – Его кончина. – Общий взгляд на историческое значение Сперанского и его деятельности В июле 1816 года Сперанский снова обращается к Александру. “При удалении меня от лица Вашего, – пишет он, – В.И.В. соизволили мне сказать, что во всяком другом положении дел, менее затруднительном, Ваше Величество употребили бы много времени и способов на подробное рассмотрение моего поведения и сведений, до вас дошедших. С того времени доселе, пятый годнаходясь под гневом Вашего Величества, я не переставал, однако же, надеяться на разрешение судьбы моей. Время, вместо смягчения мне обстоятельств, ожесточает мое положение. Оно усиливает вероятность вменяемых мне преступлений, ослабляет способы к моему оправданию, стирает следы, по коим можно было бы еще дойти до истины, утверждает самою продолжительностью общее о вине моей мнение и вдали, в конце жизни, трудами, бедствиями и посрамлением исполненной, указует бесчестный гроб. Именем правосудия и милости, кои одни доставляют государям славу прочную и благословение небесное, именем их умоляю Ваше Величество обратить на судьбу мою всемилостивейшее Ваше внимание и решить ее так, как Бог Вам в сердце вложит”. Вместе с этим письмом к императору Сперанский писал и Аракчееву, тогда уже всесильному. Свое обращение к нему Сперанский мотивирует нежеланием “подробностями обременять внимание всемилостивейшего государя”, но “зная любовь вашу к справедливости и преданность государю императору... просил бы ваше сиятельство довести до сведения его величества то из них (подробностей), что изволите признать уважительным”. Это обращение к “справедливости” Аракчеева является единственной неправильной точкой в этом последнем воззвании к правосудию со стороны Сперанского: “Умалчиваю здесь, что расстроено и почти разрушено маленькое мое состояние. Умалчиваю, что у меня дочь невеста, а кто же захочет или посмеет войти в родство с человеком, подозреваемым в столь ужасных преступлениях. Умалчиваю о множестве горестных для меня подробностей; не желаю возбуждать сострадания там, где дело идет о справедливости”. Затем Сперанский просит для себя гласного суда. Если же это сочтено будет неудобным, то просит “доставить ему способ оправдать себя против слов не словами, а делами”. Теперь, среди глубокого мира, когда никакие чрезвычайные обстоятельства не могли долее оправдывать исключительных мер, отказать Сперанскому в правосудии или оправдании не подумал и Аракчеев. 30 августа 1816 года состоялся указ: “Перед началом войны, в 1812 году, перед самим отправлением моим к армии доведены были до меня сведения, которые заставили меня удалить от службы тайного советника Сперанского и д. ст. сов. Магницкого, к чему, во всякое другое время, не приступил бы я без точного исследования, которое в тогдашних обстоятельствах делалось невозможным. По возвращении моем приступил я к внимательному и строгому рассмотрению поступков их и не нашел убедительных причин к подозрениям. Потому, желая дать им способ усердной службой очистить себя в полной мере, всемилостивейше повелеваем: т. с. Сперанскому быть пензенским гражданским губернатором, а д. ст. сов. Магницкому – воронежским вице-губернатором”. Таким образом, суда Сперанскому дано не было, а самое возвращение на службу, на должность, сравнительно с прежним, вполне незначительную, и редакция указа, предоставлявшая ему “очистить себя службою”, явились лишь полуоправданием. Такая редакция указа была внушена Аракчеевым. Прибавим, что указ был дан 30 августа, в день тезоименитства императора, что еще более придавало ему значение скореемилости, нежели справедливости. Разрешению на переезд от Перми до Великополья тоже придан был тот характер”прощения тем, что состоялось оно в день обнародования милостивого манифеста, по случаю окончания войны, причем облегчена была участь многих преступников. Въезд в Петербург Сперанскому разрешен не был. Губернатором в Пензе пробыл Сперанский с 30 августа 1816 года по 22 марта 1819 года, то есть два с половиной года продолжалась эта “очистительная” служба. Прибытие его в Пензу сопровождалось преувеличенными ожиданиями пензенского крестьянства и общим опасением дворянства и привилегированных сословий. В народе говорили, что Сперанский официально был сослан за измену, но на самом деле, по наущению господ, за желание освободить крестьян, которым он и явится теперь защитник и заступник. Еще в 1812 году, немедленно после его падения, “многие помещичьи крестьяне даже отправляли за него заздравные молебны и ставили свечи”. Оправдать всех ожиданий народа, конечно, Сперанский был не в силах. Правда, он возбудил одно за другим два дела о жестоком обращении помещика с крестьянами, именно одно о засечении на смерть и другое об истязании, но эта защита от крайностей жестокости и угнетения и была все, что мог тогда предпринять наилучше настроенный губернатор. Встревоженные этим помещики успокоились однако, когда Сперанский скоро и энергично подавил крестьянские волнения, возникшие в одном из уездов. Симпатичность и даже обворожительность личности Сперанского довершили примирение дворянства с губернатором, и вскоре он стал очень популярен. Справедливость, доступность, бескорыстие, вместе с деловитостью и знанием дела, привлекли к нему общую любовь, и когда он через два с половиной года, покидая Пензу, “вышел из дому, народ столпился и, окружив его в слезах, не хотел пускать далее”. Стечение народа при его отъезде было громадное. Толпы народные провожали его до самого парома через реку и, сопровождая криками благословения, непритворно плакали. “Да и кто не благословлял бы его? – замечает современник, оставивший нам описание этих проводов, – кто мог им быть недоволен? Кто несчастный остался им неутешенным? Утро 7 мая на берегах Суры было истинным торжеством добродетели”.   Будучи только губернатором, Сперанский, однако, немедленно по снятии опалы, силой не зависящих ни от него, ни от Александра обстоятельств, оказался сейчас же у дел государственных. Его единомышленники, всегда умевшие высоко ценить его, Мордвинов и Кочубей, незадолго перед тем снова вернулись к делам государственным, состоя председателями департаментов государственного совета. Неудивительно, если они интересовались мнениями Сперанского по вопросам, которые поступали на их разрешение. Гораздо знаменательнее было отношение министра финансов Гурьева, делавшего оппозицию Сперанскому в бытность его у власти, а теперь пересылавшего к нему в Пензу на его заключение и оценку все свои проекты и планы. Гурьев даже решился при случае напомнить государю о той пользе, которую принес бы Сперанский, если бы был возвращен к государственной деятельности, на что получил ответ, что это возвращение является лишь вопросом времени и даже скорого времени. Уведомляя Сперанского об этом обещании Александра, Гурьев так мотивирует свое непременное желание видеть Сперанского поскорее опять у кормила правления: “Юстиция и полиция суть спутницы финансов и они неразрывно должны идти вместе. Что же делать, если одна действует в духе 19 века, а другая несколько веков позади и ежели еще какая-то посторонняя сила домогается все обратить в состояние кочующих?.. Вы один в состоянии дать направление и совокупить к единству действия правительственных частей, ежели бы были введены в круг прежнего вашего положения”.[11]Таким же образом и другие люди, бывшие прежде в оппозиции Сперанскому (например, Трощинский), ныне желали его возврата, не говоря уже о Кочубее, Мордвинове и других, сохранивших либеральные мнения. “Посторонняя сила, домогающаяся все обратить в состояние кочующих” (проще говоря, всемогущество Аракчеева с его милитаризмом и тиранией и быстрое возвышение Голицына с его обскурантизмом), побуждала всех, кто еще не проклял все, чему поклонялся, и не поклонился всему, что проклинал, искать противовеса и опоры. Сперанский казался такою опорою, но возврат его в Петербург еще решен не был. Он получил несколько более важное назначение, но не в столице. 22 марта 1819 года состоялся указ о назначении Сперанского сибирским генерал-губернатором с чрезвычайными полномочиями для производства ревизии. Назначение это Александр сопровождал милостивым рескриптом, в котором признал, что враги Сперанского “несправедливо оклеветали его” и что задача, на него возлагаемая новым назначением, заключается в обличении злоупотреблений и в разработке плана реформы сибирского управления, каковой план поручалось ему привезти в Петербург для личного доклада императору. В частном собственноручном письме Александра, единовременно присланном, указывалось, что заслуга сибирской ревизии и реформы откроет ему, Александру, возможность поставить Сперанского в положение, “более сходное тому приближению, в коем я привык к вам находиться”. Тем не менее, Сперанский был очень встревожен сибирским назначением. Он опасался, не новая ли это ловушка, устроенная его врагами? 7 мая 1819 года отбыл Сперанский из Пензы, а 22 мая он уже прибыл в Томск, вступив в пределы Сибири, целого царства, данного ныне ему в полное распоряжение. Это царство управлялось на иных началах, нежели русское царство в Европе. Как ни были неудовлетворительны русско-европейские порядки того времени, сравнительно с сибирскими они могли казаться совершенством. Произвол и личное усмотрение правящих лиц заменяли в Сибири законы не только de facto, но почти de jure. B XVIII веке нередко приходилось сменять зарвавшихся чиновников военной силой. Это может служить примером слабого влияния центральной власти и самостоятельности и независимости сибирского управления. Меры же их произволу и деспотизму и вовсе не было. Это была поистине система сатрапий, где личная воля крупных и мелких тиранов заменяла собою и закон, и правосудие, и все инстанции, и ведомства управления. До особенного безобразия дошло дело при генерал-губернаторстве Пестеля, пользовавшегося покровительством Аракчеева. Он управлял Сибирью 14 лет и дал отличный пример системы сатрапий и пашалыков[12]. Сам живя почти постоянно в Петербурге для поддержания своего значения, он управлял Сибирью через окружного губернатора. Дорожа местом и не злоупотребляя вниманием читателей, мы не отправимся за Сперанским в Сибирь и не будем вместе с ним обличать крупных и мелких грабителей и воров, целой ордой угнетавших забытый и отдаленный край. Скажем только о результатах ревизии. “Ревизия его, – замечает барон Корф, – более была совестна, чем строго соответствовала законным формальностям, и многое в ней было окончено собственной его властью, без мер особенно крутых, но, однако же, и без послабления”. Сперанский постоянно держался мнения, что виновны не люди, а установления, и что “неправильный ход дел введен и терпим был многолетними попущениями”. Сперанский не столько желал карать прошлое, сколько обеспечить будущее. “При всем том в окончательном выводе ревизии, несмотря на множество решенного на месте, все еще оказалось 73 дела, следовавшие к высшему рассмотрению, и по ним насчитывалось обвиненных 680 человек и сумм к взысканию на 2 850 000 руб.” Два губернатора, иркутский – Трескин и томский – Илличевский, были отданы под суд с устранением от службы. Эта ревизия произвела громадное впечатление в Сибири и впервые показала сибирякам, что порою и для них может найтись правосудие и справедливость. Сперанский без всякого сомнения первый поднял в Сибири знамя законности. Такова была задача его ревизии; по возможности упрочить законность в сибирской жизни и управлении было задачей его реформы, или, как он сам выражался, “преобразить личную власть в установление и, согласив единство ее действия с гласностью, охранить ее от самовластия и злоупотреблений законными средствами, из самого порядка дел возникающими, и учредить ее действие так, чтобы оно было не личным и домашним, но публичным и служебным”. Конечно, Сперанский, ставя себе подобную задачу, не мог обманывать себя и ласкать иллюзией ее выполнимости в полном объеме. Сама Европейская Россия требовала еще очень многого, чтобы ответить поставленному здесь идеалу, но она отвечала ему более, нежели Сибирь, гораздо более уже хотя бы потому, что для нее, в сознании управляющих и управляемых, идеал законности был уже признан, как задача и цель. В Сибири времен Сперанского и это было новостью. Беззаконие и личное усмотрение всесильного сатрапа (на всех ступенях власти, от генерал-губернатора до исправника и волостного писаря) было фактом, освященным признанием правительства и сознанием населения. Поэтому-то, если надежда дать Сибири учреждения, осуществляющие всю намеченную задачу, была бы со стороны Сперанского странной иллюзией, то попытка возвысить сибирские порядки до русско-европейских представлялась задачей, не безнадежной и вполне достойной труда и заботы. Эту задачу реформа Сперанского решала вполне, и всякая критика этой реформы с иной точки зрения была бы несправедлива и нелогична. Только на высшее гражданское сознание и высшее государственное понимание метрополии можно было опереться, реформируя низший гражданский строй колонии. Естественно, что превзойти в этой реформе меру гражданского и государственного развития метрополии было совершенно невозможно. Только работая над совершенствованием русского государственного и гражданского развития и порядка вообще, можно было надеяться, в частности, достигнуть и дальнейшего совершенствования сибирского строя и сибирского сознания. Единственно, что можно было требовать от Сперанского, чтобы, поднимая Сибирь до Европейской России, он избегнул насаждения в Сибири тех сторон русско-европейского строя, которые хотя и соответствовали той стадии государственного и гражданского развития, на которой тогдашняя Россия стояла, но являлись препятствиями на пути ее дальнейшего развития. Крепостное право и частное крупное землевладение были этими главными тормозами – и их не знала Сибирь. Сперанский не допустил их распространения на Сибирь. В остальном его сибирское учреждение было не более как насаждением русско-европейского строя управления, очень умно и искусно примененного к местным условиям. “Все они (учреждения), – писал Сперанский, – представляют более план к постепенному образованию сибирского управления, нежели внезапную перемену”.
<< предыдущий лист следующий лист >>
Содержание 1 2 3 4 5 6

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.