Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Приношение



 

НАТАЛЬЯ ГОРШКОВА

 

«Вот моя деревня…»

 

***

Родители давно просили съездить с ними на кладбище. Вернее, беспокоилась по этому поводу только мама.

– Уж второй год пошел, как не были-то… – Роняя мимоходом камень в дочерний огород, тихо вздыхала она.      

Отец в таких поездках смысла не видел, даже у собственной матери на могиле был только в день похорон. Но не потому, что свин непомнящий. У него на этот счет была своя, особая философия:

– Память чтить – это не жестянки на могилах красить! – Говаривал он, машинально поднимая к потолку указательный палец и многозначительно упирая  глаза в собеседника. Но мама на эти его тезисы только махала руками и крестилась. Всегда упрямый, сейчас отец не перечил жене, послушно собираясь к покойной тёще: грабельки, метёлка, тряпица и бутыль с водой – мыть надгробную плиту...

***

Отец вообще очень изменился, выйдя на пенсию, потому что много чего случилось за этой вот чертой. Вдруг потерял работу. И много нервничал, потому что в его мире мужчина – всегда добытчик.

Как-то за ужином мама робко объявила, что пойдет работать. Она уже много лет трудилась на бескрайней ниве домашнего хозяйства, получала «маленькую, но хорошую» пенсию по инвалидности и любые её попытки сменить поле деятельности пресекались отцом  безоговорочно! 

– Семью мужик должен обеспечивать! Понятно?  – Бухая кулаком по столу, горячился временно безработный отец. При этом он по-простонародному говорил «сЕмью». Маме было понятно.

  Вскоре, осуществив мечту детства под старость лет – работать водителем рейсового городского автобуса – отец снова стал главным добытчиком в семье и   радовался как ребенок.

…Не вернувшись за «баранку» после внезапного инсульта, отец потух. Он не мог больше водить машину и продал свой допотопный «Москвич» за копейки. Закрывая пустой гараж, всплакнул, по-детски утирая глаза кулаком. Старый огромный ключ, с причудливыми бородками, колечками и завитками, будто отнятый когда-то у Буратино, никак не хотел попадать в замочную скважину, которая очертаниями своими удивительным образом напоминала чей-то хищный рот, растянутый в улыбке. Это впечатление усиливала, не весть откуда взявшаяся, красная краска, стёкшая когда-то вниз с самого края замочной прорези по ржавчине гаражной двери, и теперь казалась струйкой крови, сбегающей с уголка губ.

Машины не стало. Так что запросто, как раньше, скататься на погост возможности больше не было. А на общественном транспорте без поддержки – боязно: мама нянчила свой коленный артроз последней степени, бесполезно пеленая суставы лопухами и капустным листом, с трудом ковыляла, переваливаясь, точно раненая утка. Отец ходил с палочкой, путал сны и реальность, нещадно прибавлял в весе и злился на маму, которая с каким-то непробиваемым глухим отчаянием кормила мужа на убой, пытаясь запрещать курить и выпивать.

Отцовская речь после инсульта  какое-то время звучала невнятно, отчаянно-клокочуще, и смысл его фраз теперь ловили больше по интонации, в основном раздраженной и недовольной.

Чтобы свести концы с концами, маме все таки пришлось найти работу и, оставаясь по утрам в пустой квартире, отец старался не унывать, назначая себе в собеседники кота – мраморно-красного мейн куна Арчибальда, подаренного как-то по зиме странноватым соседом из квартиры напротив – в связи с переездом. 

– И на хЕра мне такая трезвая жизнь упала? – Судорожно комкая пустую пачку «Тройки» из варварски раскуроченной известно кем заначки, угрожающе вопрошал отец, уставив глаза в ошалевшего кота и выговаривая «жизнь», точно прожевывая каждую букву, словно пытаясь казнить своё никчемное бессмысленное сегодня. 

Под вечер, когда домашние возвращалась с работы, отец, словно в забытьи, просился «домой»:

– Бббббаааббббушка, – напевно пытался тянуть отец, фонетически воюя с согласными, – домой хочу, съездить бы, а?… Мама пугалась, переглядываясь с дочерью, и принималась звонить знакомому врачу – посоветоваться…   

– Не беспокойтесь, у пациента на фоне перенесённого инсульта ещё будет какое-то время наблюдаться расхождение собственных суждений с общей реальностью. Наберитесь терпения и постарайтесь это пережить. – На расстоянии телефонного провода внушал маме мудрый врач. Мама набиралась и старалась… А отец – пытался жить…

     Для человека, переставшего чувствовать привычный жизненный пульс, разделяющий некогда существование на две элементарных, сплошь и рядом распространенных составляющих – работать и пить – сутки стали вдруг неуютно просторными, словно пиджак с чужого плеча, который оказался безнадежно велик размера на четыре. В образовавшейся долготе некуда было себя деть: дни, когда-то мелькавшие, как смазанные картинки за окном поезда, теперь были медленны и тягучи. Отец вяз в каждом из них, как в лужах гудрона, с трудом поочередно вытаскивая ноги из одной ловушки, чтобы снова застрять в следующей.

И тогда он придумал себе «дела» - важные, нужные и безотлагательные. Каждый день с утра ходить в пустой гараж; с палочкой, с неизменной бутылочкой воды в кармане и кепкой на голове, чтобы не напекло голову. Когда-то отец добегал до гаража минут за десять, но теперь  эта дорога  превращалась всякий раз в долгое путешествие, со многими остановками и отдыхом на подворачивающихся по пути лавках: у последнего подъезда дома и на автобусной остановке «Сады» … Дойдя до гаража, он открывал ржавые непокорные ворота, ставил стул на  самую середину внутри осиротевшего пространства… Снимал кепку, точно в знак помина… И сидел, опустив голову, в этих каменных, белёных на продажу, стенах, мелко и судорожно перебирая по периметру засаленный серый козырёк в негнущихся пальцах и втайне ото всех радовался, что  гараж никто не покупал: погреб вот уже который год безжалостно затапливали грунтовые воды, от чего объект продажи, по словам риэлтора,  терял свою привлекательность…

На обратном пути отец шел медленнее… И отдохнуть-посидеть на автобусной остановке было для него обязательным, сложившимся уже, ритуалом. Он не просто переводил дух, не просто собирался с силами добраться до дома. Новенькая, пахнущая краской, лавка автобусной остановки была составляющей частью очередного «нужного» дела: философски подпирая подбородок тростью, широко расставив ноги, он с тоской провожал, то и дело слезящимися теперь глазами, рейсовые городские автобусы, проезжавшие мимо… Бывшие коллеги по цеху  иногда приветственно сигналили ему, если успевали заметить и узнавали – отец в ответ вскидывал трость вверх, словно давал ответный залп из винтовки. 

А однажды из дверей автобуса торопливо выскочила  бывшая напарница-кондукторша – веселушка Валентина – так прозвали её в депо. Мясистая, но ладно скроенная тетка, смущенно рдея внушительными щеками, размашисто обняла изрядно погрузневшего «коллегу».  У них тогда почти проклюнулся странный, удивительно трогательный платонический роман.  Чмокнув отца  в щеку, Валентина сунула ему в руки свои знаменитые пироги с рисом, завернутые в промасленный пергамент, и тут же метнулась обратно в автобус... Отец не успел ничего сказать ей, но помахал всё же рукой, стараясь выглядеть бодрячком. А потом, возвратившись домой, пугая предельно широким оскалом потрескавшийся в мелкую сеточку кухонный кафель возле престарелой, хрущевской еще, плиты, бодал упрямым лбом прохладную стену и беззвучно сипел. От отчаянья… Словно разбуженным по зиме шатуном долго и бесцельно бродил по пустой квартире, нарочно запутываясь руками в  почти бесконечных, вечно коридорных джунглях влажного, стираного белья… И хотя третья группа инвалидности считалась рабочей, было понятно, что для отца в этом мире больше не числилось ремесла – кроме как крутить баранку, его руки ничего другого не умели.

Правда,  как любила повторять мама, на «отлично» отец успел всё же научиться делать две вещи: косить и рулить.  

Косить сено было делом, привычным с детства. Выросшему в деревне, пацаном ему приходилось поневоле оттачивать это мастерство лет с семи. Но в городском быту деревенский мужик оказался совершенно бесполезен, если не сказать больше: хрупкому малогабаритному пространству  угрожала серьезная опасность от топорно-размашистого напора нового жильца. Ну, не вмещала «хрущёвка» неуклюже-широкой натуры и всякий раз неизменно трещала по швам, то здесь, то там терпя очередное бедствие: водопроводный кран продолжал обиженно шмыгать после починки, неожиданно приобретя не имевшую доселе способность верещать тенором и колотиться, точно в эпилептическом припадке; выложенная однажды плитка ночью предательски сползла со стен на пол, так что ванная по утру чем-то напоминала едва вскрывшуюся ото льда реку, в которой грудились и громоздились друг на друга белые дикие льдины. К отцу обидно приклеилось семейное прозвище «разрушитель» и с тех давних пор он, как медведь в неудобной тесной берлоге, старался меньше ворочаться, не создавая проблем малолитражной хрущёбе... 

И всё же, нашлось совершенно неожиданно ещё кое-что, получавшееся у отца виртуозно…

                                          ***

    Завела тёща, Елена Владимировна, собаку – подобрала на улице курчавенького кутёнка, а он взял да и вырос в огромную лохматую псину! Назвали Топкой и определили через знакомых собачников, что породы он, ни много ни мало, а целый тибетский терьер! Пёс получился добродушный, всех любил и вилял от радости хвостом-баранкой. Только вот шерсть то и дело в колтуны сваливалась, так что нужно было Топку то и дело чесать. Тёща шерсть не выкидывала (всем же известно, что шерсть собачья – лечебная) и попыталась её спрясть с помощью доставшегося ей в наследство  веретена и прялки.

    Тёща была родом из Красного села, что вольготно и, казалось, навсегда расставило, точно игрушечные, свои домики по просторному большому холму. На закате, залитое солнцем, село превращалось в сказочное: в каждом  деревянно-кружевном оконце плясали рыже-алые всполохи. Потому и назвали село Красным.

    Уже получив квартиру во Владимире, в районе, который до сих пор называют Добрым, потому что когда-то на этом месте было Доброе село, частенько Елена Владимировна «хаживала», как она любила говаривать, «в гости к себе домой» (благо Доброе и Красное уживались по соседству), где в двухэтажном просторном доме оставались жить её родные, державшие ещё нескольких чёрненьких кур и разноцветного, вечно подозревающего что-то, петуха, названного почему-то кошачьим именем Васька. Он всякий раз недоверчиво встречал гостью, воинственно вскинув голову, стоя на одной ноге, внимательно разглядывая её из-под нахлобученного на глаза, точно кепка, багрово-кровавого гребешка…

    Но время шло. Город, метр за метром, вёл своё неумолимое наступление на деревянные домики. Вместо них бетонно и безлико вставали «панельки», своими серыми торцами расчертив просторный холм в большую тоскливую клетку… Уцелевшая церквушка среди такого «модерна», словно испуганно притулившись к оставшимся в живых нескольким деревянным домикам, смотрелась до боли не настояще, будто хрономираж какой-нибудь мологи. Точно так же, как прялка из прошлого…

    Перекочевав из антресолей на свет божий, прялка в городской квартире казалась настоящим чудом: жёлтенькая, расписная, точно из сказки Роу. А деревянное веретёнце, до блеска заполированное пальцами нескольких поколений, было тёмным и изящным, диковинной волшебной палочкой снующим в руках. На это зрелище домочадцы и сбежались поглазеть, но нить у Елены Владимировны получалась нетугой, толщины не одинаковой, на что пряха, расстроенно вздыхая, сетовала:

    – Эээх, говорила мне бабка: «Учись, придёт время – понадобится». А я всё отшучивалась.

    Бабка Елены Владимировны – Матрёна – родом была из деревни Бродницы, что в Суздальском районе, внучку свою любила пуще жизни. Однажды по зиме пошла как-то бабка Мотря пешком из Красного села в свою родную деревеньку сестёр навестить, да попала в пургу, сбилась с дороги и замёрзла где-то на середине пути. Только и осталось памяти от неё – жёлтенькая прялка…

    Но стало ясно: бесполезна она в руках потомков – для вязания нить из-под пальцев Елены Владимировны не годилась. И вполне рациональная идея переработки шерстесобачьего сырья в домашних условиях, пожалуй, так бы и канула в лету. Если б не отец…

    Спустя пару дней с того памятного момента, когда тёща с треском провалила экзамен по прядильному ремеслу, он принёс откуда-то небольшой деревянный ящичек, на боку которого красовалась ровная прямоугольная картонка с надписью «Электропрялка».

    Отец, подмигнув тёще, с заговорщицким видом стал вынимать содержимое, состоящее из небольшого металлического короба, сверху которого высились какие-то пластмассовые колёсики и струночки. От короба вёл провод, соединяющий с педалькой,  которую отец положил на пол и задвинул под стол. Он ещё поколдовал над конструкцией, пристраивая Топкину шерсть, включил агрегат в розетку… Мерное жужжание раздавалось всякий раз, когда отец, ногой в старом дырявом тапке, нажимал под столом на педаль, одновременно вытягивая пряжу в тугую ровную нитку! Получалось у него это так ловко, будто всю жизнь только этим и занимался. Конечно же, посидеть за такой прялкой непременно захотелось всем, но увы, никто не смог повторить отцовского успеха: педаль не терпела резкого обращения, нажимать и отпускать её нужно было плавно, иначе нить тут же рвалась.

    – Конечно, он всю жисть на свои педали в машине-то давит, чего бы ему тут на одну не подавить! – Возмущалась и вредничала тёща, когда поняла, что и с современным аналогом прялки ей не справиться.

    А отец, почувствовав себя незаменимым, ещё долгое время с удовольствием прял собачью пряжу.  А Елена Владимировна навязала на зиму всем носков «из Топки», себе пояс от радикулита и даже жилетку для внучки. Как же отец гордился собой тогда…

                                                   ***

И вот сейчас, запертый в четырех стенах двадцатью четырьмя часами трезво-пустых земных суток, на совершенно прозрачную после инсульта голову, отец пытался жить. И у него это очень хреново получалось.

То и дело забывалось, где что лежит, какие таблетки надо принять… Чтобы отец вдруг не потерялся, выйдя из дома, в просторные  многочисленные карманы его любимой жилетки, без которой никогда не выходил на улицу, мама решила класть «шпаргалки» с напечатанным  на них домашним адресом. Так ей было спокойнее. Отец, правда, злился  на «этот мусор в карманах», но все же терпел его, видимо,  боясь в глубине души того же самого. 

По утрам отец завистливым взглядом провожал домочадцев на работу,  пил чай из своей большой синей  кружки с кораблями, и тоска в его глазах с каждым днём становилась всё бездонней.

 

 

                                                 ***

Прошёл год. И несмотря на то, что отцу стало лучше, нужно было поддерживать его здоровье, и дочерний летний отпуск начался вместе каждодневными походами с отцом по врачам: анализы, физиолечение, консультации… Бесконечные очереди, серые больные лица вокруг. Это угнетало обоих. Но прознал как-то отец «про зверей» в хозяйстве Константино-Еленинского монастыря, что был неподалёку от поликлиники. И частенько, после изнуряющих часов хождения по больничным этажам отправлялись они поглазеть на зверушек.

Прямо на улице,  рядом с церковью, расположилось несколько этажей клеток с кроликами разных пород, загон для коз и овец, а еще большущая клетка, где посередине стояло просторное корыто  с мутной водой, и многочисленные обитатели этой клетки – жирные и блестящие черной шерстью выдры, с совершенно лысыми, похожими на крысиные, хвостами степенно там  купались. Отец подолгу, словно завороженный, следил за этой другой жизнью, его глаза оживали, когда какой-нибудь выдренок забавно приседал на задние лапки около кормушки, и скоренько принимался черпать маленькой пригоршней клейкую жижку, ловко отправляя её себе в рот! Отец по-детски восторгался этому действу, тыкал пальцем между прутьями клетки, широко и беззубо улыбаясь себе   в усы. Они совсем побелели после инсульта, но оставаясь такими же густыми, необыкновенно шли этому постаревшему лицу. С ними отец стал походить на большого и доброго моржа из советского мультфильма… Собираясь  после поликлиники в очередной раз зайти «к зверям», он обязательно припасал в карман  несколько морковин и с удовольствием скармливал их то козляткам, то кроликам, ловко проталкивая лакомство сквозь решетку в мелкий ромбик, лукаво поглядывая на дочь.

Но особенным местом этого «зоопарка» была для отца клетка с галкой. Видимо, совсем недавно несчастная попала в нешуточный переплет, потеряв крыло – может, собака задрала, может, кот… Клетка была большой, с несколькими поперечными перекладинами. Если кто-то близко подходил к убежищу галки, желая покормить,  та принималась  бегать по клетке туда-сюда, невероятно быстрым приставным шагом вдоль одной из жёрдочек, широко и беззвучно раскрывая клюв навстречу непрошенному гостю! Её устрашающий танец был настолько жуток, что увидев это в первый раз, отец бросился прочь от клетки и долго потом не мог отдышаться – такая жалость к птице его ужалила...

– И я в тюрьме, и она в тюрьме. Рази это жизнь? – Сморкаясь в платок, вопрошал отец и, с  искренней обидой человека, так и не пришедшего за всю свою жизнь к Богу,  смотрел ввысь, задрав голову,  на золоченые  купола церкви…

 С тех пор он   каждый раз останавливался около галки на уважительном расстоянии, молча смотрел на птицу  и украдкой  плакал. А птица смотрела на него… Тоже, наверное, плакала, но уже не металась, как раньше.  В этих ежедневных свиданиях птицы и человека читалось что-то магическое, невыразимо тревожное…

     Стояла жара, тополиный пух, точно в панике, метался клочьями по асфальту, сбиваясь в пышные облака вдоль поребриков. Как-то  возвращаясь домой из монастыря,  отец вдруг взял  дочь за руку! Довольный, по-детски возбужденный, он  так и не смог заметить, каким обжигающим оказался для неё этот момент! Чувствовать тепло отцовской, слегка подрагивающей,   ладони и бояться заплакать! Дышать стало нечем… «Последний раз ты брал меня за руку, папа, когда вёл в детский сад». – Подумала она, судорожно закусив губу, не в силах произнести это вслух для ранимого и почти беспомощного старика…

                                                   ***

  А помнился он дочери совсем другим. Как ребячился, вырываясь на волю из душного города каждые выходные, когда на новеньком желтеньком «Москвиче» ехали всей семьёй к его маме по лесной, непроезжей почти, дороге, в глухую деревню Собинского района – Овечкино.    

Со всех сторон заботливо обнимал её лес: с одного бочка – ласково и мехово – разлапистый сосновый, а с другого звонко-прозрачный – березовый.

Дом отца был самым большим в деревне, где оставалась жить его мама – бабушка Шура – морщинистая, по-крестьянски мощная, не унывающая никогда женщина. С годами старость пощадила у неё во рту всего один передний зуб, который озорно подглядывал за всем происходящим из своего просторного убежища.

  По выходным в Овечкино наезжали многочисленные  родственники, дом по-настоящему оживал. И обязательно какой-нибудь внук или племянник, когда собирались за огромным обеденным столом, взбирался на табурет и торжественно, «с выражением» читал: «Вот моя деревня, вот мой дом родной…» Баба Шура плакала неслышно, она любила этот стих и вручала артисту астафьевско-мятный пряник - «коняшкой».

 А у отца всегда наготове было много такого, от чего восторгу было тесно в детских легких!

Почему-то именно сейчас, когда вместе с ним неумолимо гасла та часть деревенской жизни, память услужливо подкидывала, точно дров в топку, яркие клочки воспоминаний. Вместе с ними возвращалось забытое чувство того щенячьего восторга, охватывавшего в детстве по всякому «важному» поводу…  

  Помнилось, как поймали в лесу какого-то уж совсем чахлого зайца, который послушно жил в клетке, наскоро сколоченной из грубых досок, которую поставили в огороде, рядом с морковной грядкой. Заяц много и сытно ел, а потом был торжественно отпущен в лес, когда поправился.   

А однажды нашли в лесу «особенную» елку. Была морозная зима: валенки грели, широкие охотничьи лыжки шли… Ель показалась тогда неимоверно огромной! Отец раздвинул нижние ветки, концы которых были прочно погребены под снегом  и, словно в высокий шалаш, втянул дочу внутрь… Снега там совсем не было! А по окружности «шалаша» кучками лежали смешные заячьи «камешки-кругляшки»...

  Помнилось, как в очередное отпускное лето, засёк отец семейку ёжиков, деловито кучковавшуюся в траве неподалеку от дома, и тогда же стало традицией потчевать животин по утрам молоком из блюдца… Ёжики охотно пили, не боясь людей, деловито фыркали и укатывались потом сытые восвояси…  

     Детство вообще помнилось ярким цветным зонтиком Оле Лукойе, раскрывающим свой сказочный купол над каждым днем беспокойной ребячьей жизни. И отцова деревня оказалась той частью купола, что восторженно дарила детству ежеминутные открытия…

Казалось, не будет конца и края, этой непостижимой воле, этому особому духу, что витал по русским деревням и полнил русские души …

                                                   ***

Овечкино. Это сейчас на том месте дремучий лес, взявший, точно штурмом, брошенное людьми пространство. Бесполезные   дороги сгинули в жадной поросли березок и елей, и уже ничего не напоминало о том, что совсем недавно оставался еще стоять здесь единственный гордый дом на многие необитаемые километры вокруг.

Бабушка Шура упрямо не хотела переезжать тогда, не поддаваясь ни на чьи уговоры, потому как помнила Овечкино большой сильной деревней, где стояла школа, в которой она училась, и был даже свой пожарный расчёт с громоздкой красной машиной с колоколом и лестницами!

  – Тута родилась, тута помру. Неча и говорить, – сложив большие крестьянские руки на груди, тихо, но твёрдо произнесла она, когда в очередные выходные за большим дубовым столом собрались многочисленные дальние и близкие родственники, чтобы уговорить её переехать. Оставаясь единственной жительницей деревни, баба Шура не сдавалась, держала скотину: овец, поросят, кур. Две ладных коровы – Ночка и Звездочка – были её единственными собеседницами в будние дни. 

 

 Работала бабушка Шура на подстанции, что стояла в лесу километрах в трех от деревни. Огромные, под самый потолок, трансформаторы в прохладном темном зале мерно и опасно жужжали, неся свет по окрестным деревням.

Как-то зимой, возвращаясь с подстанции, баба Шура увидела стаю волков, издалека провожающих её параллельно утоптанной в сугробах тропке. Вернулась на подстанцию, взяла ведро, палку… И побежала к дому, громко крича и изо всех сил колотя палкой по ведру! Волки шли за ней до деревни, но громкий шум всё же не дал им напасть. Стая потом всю ночь кружила по двору, в той его части, где чуяла неладное и волновалась скотина – утром следы на снегу еще не успел замести ветер… Баба Шура сдалась. И последнего жителя Овечкино переселили в посёлок Асерхово.

Но дом еще оставался стоять несколько лет, преданный забвению посреди леса всю осень, зиму и весну… Но наступало лето, и на целый месяц томящиеся забытьём  стены наполнялись печным теплом и людским смехом – отец с семьёй проводил там свой отпуск…

Дочь отчетливо помнила тот, последний… Ей 10 лет. Солнечный, пахнущий медом июль, прохладный старый дом с совершенно особым запахом. Мылись полы и окна, подключалось электричество. И не было счастливей ребёнка, потому что маленький, будто игрушечный, чёрно-белый телек показывал по вечерам Штирлица, и можно было сидеть прямо на полу, на домотканых пестрых половиках, уплетая сгущенку с белым хлебом…

А еще был луг «на задах», где вздымали к небу свои высокие жёлтые свечки  цветы без названия…  Нигде больше не встречались такие: лохматые пахучие соцветия вдоль толстого сочного  стебля. И ещё бабочки. Много бабочек…Она ловила их… И нанизывала на нитку. Потом подвешивала трепещущую  в предсмертной агонии гирлянду к потолку и ждала. Пока крылья стихнут… И плакала. Горько. Беззвучно. Безутешно. Затем каждую заботливо снимала с нитки, осторожно, пока крылышки не потеряли гибкость, расправляла на белом листе и с обеих сторон прокладывала папиросной бумагой, осторожно придавив сверху старым чугунным утюгом… Бабочка высыхала и «жила» уже совсем в другом измерении, заняв место в детском гербарии. Родители тогда поругались. Мама говорила, что это варварство и что они вырастили «маньячку какую-то»… Но отец смог объяснить ловлю бабочек иначе:

– Это наше последнее лето здесь, – тихо сказал он, гладя по волосам обревевшуюся, икающую дочу, – ребёныш по-своему переживает это. И хочет оставить себе хоть что-то… Хотя бы вот так – оставить себе, понимаешь? 

Мама тут же понимала. И тоже плакала… Отец сгреб тогда в охапку обеих плакс и понес к колодцу.

– Ужо, вот я вас умою, – смеялся он, вытягивая ведро из колодезной темноты на залитую солнцем скамейку…

Палило солнце, текла жизнь… И утекало безвозвратно детство…

– Вот он-то сторожем здесь и останется. Наш Аист. Навсегда останется. – Сказал тогда отец, погладив ладонью колодезный сруб…

 

***

В ночь перед поездкой на кладбище внезапно поднялся жуткий ветер, и в балконную верь  в панике запросилась домой  недосохшая  отцова рубашка, клацая пуговицами о стекло, точно зубами от холода. Отец ворочался, ворчал:

– Совсем в небесной канцелярии порядку нету – такую силищу по ночам включать!

А дочь  почему-то с восторгом слушала, как за окном – жутко, но потрясающе – звучит в темноте и будит воображение огромная рекламная растяжка над дорогой – точно хлопает в темноте гигантскими крыльями, пытаясь взлететь на шквальном ветру, удивительная, пойманная в силки, птица…

 

                                                   ***

…Автобус, словно живой, восторженно несся по просторной, гладко заасфальтированной автостраде с какой-то необъяснимой, вырывающейся навстречу сосновому лесу, радостью. Ритуально блеснув изящным мальтийским крестом, всплыла на пути дорожная развязка, каждую минуту горделиво открывая пассажирам новый угол зрения на проплывающий пейзаж за стеклом, словно в кинотеатре на колёсах шёл ладно скроенный фильм про местные красоты: вот по откосам трассы вскипает на глазах густо-синей пеной люпин, а вот уже ликующее царствование этого глубокого цвета повсюду, до самого горизонта! Глаза вдруг благодарно слезятся в ответ, но зачем-то невпопад думается, что вот так же цветёт где-то по полям Франции лаванда…

– Кому кладбище? На кладбище – пора! Выходим! – Беспокойно записклявила тощая кондукторша, шаря глазами по салону. Отец, хохотнув,  засуетился и, толкая маму в бок, проклокотал на весь автобус:

– Слыхала, мать, нам с тобой уже на кладбище пора....

Мама только глаза округлила и  устало буркнула:

– Ой, да иди уж, петросян…

– Тут, поди, мертвых больше, чем живых в городе, – предположил отец, размеренно шагая вдоль могил, тяжело опираясь на палку. Мама как-то судорожно прильнула к его располневшему боку, и шла, пытаясь попасть в ногу с отцом… А дочь смотрела на родителей, идя чуть позади – так больно было смотреть на озирающихся по сторонам родных постаревших людей…

Родители… Они несгибаемо-отчаянным дуэтом смотрели по пятницам «Поле чудес», пылко обсуждая игру, потом ссорились, потом мирились… А ещё вот уже лет тридцать упорно покупали лотерейные билеты, чтобы в воскресный день, с надеждой глядя в телек, в очередной раз понять – не на их улице праздник… Дочь злилась. Но понимала, что вот хотя бы эту надежду на чудо отнимать у них нельзя…

…В тенистой глубине кладбища, где на беспризорных могилах обжились   кряжистые  деревья, покорежив стволами  ржавые облупившиеся оградки, меленько и вкрадчиво мерцал своими гроздочками живокост, точно тлели над усопшими, скромно прожигая сумрачную ткань полумрака, волшебно-голубые угли.

– Вот сейчас будет могила лётчика, и мы свернём! – Скомандовала мама, деловито обшаривая взглядом вокруг… А дочь изо всех пыталась запомнить эту диковинную рокировку, чтобы потом… когда придет время, найти могилу в одиночку…

Где-то высоко на сосне, теряясь в синеве неба, обиженно орала ворона. По спине мурашки бежали от этой истерики. Но мама не замечала и деловито копошилась над могилой, вырывая сорняки по периметру ограды, заботливо протирая могильный камень, никого больше не желая допускать до этой процедуры:

– Сидите, вон, птичек слушайте!

– А вы когда-нибудь замечали, что у новорожденных лица – не детские? – с трудом выговаривая неподдающиеся слова, невпопад спросил вдруг отец, напряженно вглядываясь в небо… Мать и дочь тревожно переглянулись, готовясь к очередному отцовскому бреду, а тот продолжал:

  – Это потом ангельское выражение появляется – месяцам к двум, а вот когда совсем только что – ОТТУДА (отец многозначительно ткнул пальцем вверх) – кажутся очень загадочными существами: будто знают что-то, но никогда не смогут рассказать … Мудрые личики новорождённых старцев… Сколько раз за свою жизнь я пытался рассмотреть в их глазах весть оттуда – с ТОЙ стороны – то, что пока не забыли, но не расскажут. Как же оно всё – ТАМ? М?

Мама решила тихо поплакать, роняя на могилу слезы, а отец все не унимался и, глядя на могильную плиту, продолжил:

– Домой хочу, тёщенька, стосковался…

В панике прикрывая рот рукой, чтобы не сказать лишнего, мама с опаской снова глянула на дочь. А отец обвел взглядом бесконечные ряды могил, козырьком приложив ладонь ко лбу и решительно-тягуче повторил:

– Домой хочу! А то разляжешься тута…  

Отец поднял трость и со всей силы воткнул её в песок, словно поставил жирную точку в каких-то своих, одному ему понятных, размышлениях…

 

                                                ***

Вот уже который час подряд мама тихонько выла и, монотонно раскачиваясь на кровати, молитвенной скороговоркой повторяла:

– Жара такая, телефон не взял, где брать, не знаю…

А дочь? Она не смела реветь. Сбегала в гараж, спросила по соседям. Кто-то видел, как отец с сумкой к остановке шел. Вернулась домой и снова двигала в голове, точно шахматы по невидимым клеткам, возможные версии… Потом бродила по квартире, глазами инстинктивно обшаривая зачем-то углы и стены. На кухонном столе лежал смятый листок с домашним адресом из отцовской жилетки,  на котором внизу, под напечатанными словами «адрес фактического проживания»,   послеинсультным отцовским почерком дребезжаще-крупно было выведено только одно слово: «Овечкино». 

 

                                                   ***

– Вот ты заполошная! Да нету дальше дороги! Нету! – Водитель заметно нервничал, разглядывая совершенно невменяемую пассажирку, которая умоляла везти дальше…

– Там когда-то деревня была, понимаешь? Овечкино! Слышал? Всего-то в километре каком-нибудь отсюда. Отец там сейчас… Он после инсульта…  

Пассажирка, словно в бреду, кидала отрывочные фразы в ничего не понимающего водителя, который уже не чаял, как избавится от шальной дуры…

– Куда ехать, покажи пальцем! – Парень, теряя остатки самообладания, точно топором, рубил слова на слоги. – Ты видишь? (он размашисто повел рукой в сторону лобовухи).  Лес – стеной! 

     – Спасибо, что подвез… Мне выходить, там… папа, – вытирая слезы тыльной стороной ладони, пробормотала пассажирка…

– Дура, куда ты? Темнеет же! Вот ненормальная! – Парень в сердцах треснул кулаком по рулю, случайно попал по сигналке – пронзительный гудок, точно хлыстом, подстегнул удаляющуюся в свете фар фигуру…

Она бежала сквозь лес, с трудом различая под ногами то, что когда-то было дорогой. Вдруг вспомнилось, с каким восторгом в детстве всякий раз встречала выныривающую из леса деревню, когда отец на всех парах несся на своем жёлтеньком «Москвичонке» – домой!

Под ступней вдруг бумажно хрустнуло! Нога впечатала в траву упруго-пустую пачку «Тройки»! Дочь кинулась поднимать её, разревелась, судорожно сжала в руке, словно оберег, и побежала вперёд, вглядываясь в загустевшие лесные сумерки. Потом засмеялась сквозь слёзы, придумывая себе в кулаке тепло отцовской ладони… «Вот. Уже сейчас. Сейчас должен быть колодец! Ну, пожалуйста! Пусть он никуда не делся!» – Только и билось в голове…

***

Отец сидел истуканно-прямо в высокой сочной траве, сквозь которую часто и испуганно кивали крупные  колокольчики. Сидел, как-то послушно вытянув ноги. Запрокинув голову к закатному уже небу и лесу, что вплотную подступал вокруг. Сидел и улыбался, уверенно держась одной рукой за край просевшего, поросшего мхом бревенчатого сруба, что был когда-то аистом-колодцем.

Она, заливаясь слезами, побоялась спугнуть отца, взволновать своим появлением. И не сразу решилась подойти.

– Папа… – Вдохнула это слово в себя так тихо, что не услышала сама себя.

 А он услышал и, казалось, не удивился.  Поднялся с травы медленно, но на удивление легко.

– Вот моя деревня, – раскинув руки, попытался сымитировать детский голосок отец. – Иди-ка чего покажу, Талечка, – заговорщицки позвал он, неуклюже загребая рукой. 

Она едва подавила желание разрыдаться снова и порывисто приблизилась, наспех вытирая зарёванное лицо, пытаясь приклеить себе подобие успокаивающей улыбки. Отец достал маленький перочинный ножик из кармана рубахи и принялся на удивление  ловко скоркать мох с верхних брёвен  колодезного сруба, точно свежевал неведомого зверя. Влажные зелёные срезы падали в траву тяжело и покорно… Она ждала.

– Вот! – Почти закричал отец. – Знал, что найду!

На освобожденной от шкуры древесине тёмно выступили буквы: ГЕНА+ТАНЯ=….

   – Такая у нас с мамкой твоей… любовь, – прошептал отец. – Только вот постеснялся тогда дальше написааать… – С улыбкой посетовал он, певуче растягивая гласные и обводя пальцами каждую из размашисто-топорных букв. – Ты поешь земляники-то, Таля, а я счас допишу…

И отец, словно фокусник, выудил из возмущённо-синей пучины колокольчиков пластиковую бутылку с перерезанным не до конца горлом, едва-едва наполненную истекающей соком, подмятой ягодой…

Таля села рядом, по-турецки сложив гудящие от долгого бега ноги, и принялась послушно есть, не чувствуя вкуса, точно кашу в детстве – чтоб не заругали, и заворожённо смотрела сквозь наворачивающиеся на глаза слёзы, как из-под поблёскивающего в сумерках отцовского ножа на уставшей вековой древесине рождается слово – «Жизнь»…  

 

 

НАТАЛЬЯ ГОРШКОВА

***

Я читаю тебя между строк:
Молоком – неразборчивый почерк…
И тобой мне отмеренный срок, -
До ветров и раскрывшихся почек…

«Проводник» Шевчука, как псалтырь,
Затечет в мой неспящий наушник...
О стекло разобьется снегирь
В кухне маленькой брежневской «двушки».

Снова кофе из турки сбежит,
Заливая плиту возмущенно...
И никто не поточит ножи,
Не посмотрит в глаза восхищенно…

Этот долгий и трудный урок
До сих пор для меня не окончен:
Я читаю тебя между строк, -
Молоком – неразборчивый почерк...

 

Приношение

С чего бы вдруг? Картинку держит память:
Как шла к тебе, как ветер шарф трепал, -
Как пульсом билось: «можно все исправить»
И улетало – в мнительный астрал…

Пах воздух тополиной терпкой прелью…
Тонул заката призрачный корабль, -
И под ноги кровавой акварелью
Ложился в лужи глянцевый сентябрь.

…Цепочку теребя от медальона,
Внесла в твой дом, что прибран был и чист,
Наколотый на шпильку ботильона,
Осенним сердцем - ярко-желтый лист.

 

                  ***

Однажды пойманное время
В силки немого циферблата
Расторгнет круг и, марш замедля,
Сойдет с ума… Как я когда-то…

Отчаянье – песком – сквозь пальцы, -
Стечет с ладони струйкой жгучей.
Но



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.