|
|||
Томас Манн 3 страницаОт опытов с цифрами Чиполла перешел к картам. Он извлек из кармана две колоды, и, помнится, суть эксперимента заключалась в том, что, взявши из одной колоды, не гл-ядя, три карты и спрятав их во внутренний .карман сюртука, Чиполла протягивал вторую кому-нибудь из зрителей с тем, чтобы тот вытащил именно эти же три карты, причем фокус не всегда полностью удавался; иногда только две карты сходились, но в большинстве случаев, раскрыв свои три карты, Чиполла торжествовал и легким поклоном благодарил публику за аплодисменты, которыми та, хотела она или нет, признавала его могущество. Молодой человек в переднем ряду справа от нас, итальянец с гордым точеным лицом, поднял руку и заявил, что решил выбирать исключительно по своей воле и сознательно противиться любому постороннему влиянию. Каков в таком случае будет исход опыта, по мнению Чиполлы? – Вы лишь несколько утяжелите мне задачу, – ответил кавальере. – Но, как бы вы ни сопротивлялись, результат будет тот же. Существует свобода, существует и воля; но свободы воли не существует, ибо воля, стремящаяся только к своей свободе, проваливается в пустоту. Вы вольны тянуть или не тянуть карты из колоды. Но если вытянете, то вытянете правильно, и тем вернее, чем больше будете упорствовать. Нужно признать, что он не мог ничего лучше придумать, чтобы напустить туману и посеять смятение в душе молодого человека. Упрямец в нерешительности медлил протянуть руку к колоде. Вытащив одну карту, он тут же потребовал, чтобы ему для проверки предъявили спрятанные. – Но зачем? – удивился Чиполла. – Не лучше ли уж все зараз? Но так как строптивый молодой человек продолжал настаивать на такой предварительной пробе, фигляр, с неожиданной для него лакейской ужимкой, произнес «Е servito!»[21] – и, не глядя, веером раскрыл свои три карты. Крайняя слева была той самой, что вытянул молодой человек. Борец за свободу воли сердито уселся на место под аплодисменты зрителей. В какой мере Чиполла в помощь своему природному дару прибегал ко всяким механическим трюкам и ловкости рук – черт его знает. Но даже если предположить подобный сплав, все, кто с жадным любопытством следили за необыкновенным представлением, искренне наслаждались и признавали неоспоримое, мастерство артиста. «Lavora bone!»[22] – слышалось то тут, то там в непосредственной близости от нас, а это означало победу объективной справедливости над личной антипатией и молчаливым возмущением. Вслед за последним, пусть частичным, но зато особенно впечатляющим успехом Чиполла первым делом снова подкрепился коньяком. Он и в самом дело «много пил», и смотреть на это было не очень приятно. Видимо, он нуждался в спиртном и табако для поддержания и восстановления.своих жизненных сил, к которым, как он сам намекнул, во многих отношениях предъявлялись большие требования. Временами он действительно выглядол из рук вон плохо – ввалившиеся глаза, всунувшееся лицо. А рюмочка вновь приводила все в норму, и речь у него после того опять текла, вперемешку с серыми струйками выдыхаемого дыма, живо и плавно. Я хорошо помню, что от карточных фокусов он перешел к том салонным играм, которые основываются на сверх или подсознательных свойствах человеческой природы – на интуиции и «магнетическом» внушении, – словом, на цизшей форме ясновидения. Только внутреннюю связь и последовательность номеров я не запомнил. Да и не стану докучать вам описанием этих опытов, они известны всем: все хоть однажды участвовали в них в розысках какого-нибудь спрятанного предмета, послушном выполнении каких-либо наперед задуманных действий, импульс к которым необъяснимым путем передается от организма к организму. И каждый при этом, покачивая головой, бросал любопытно-брезгливые взгляды в.двусмысленно-нечистоплотные и темные дебри оккультизма, который, по человеческой слабости его адептов, постоянно тяготеет к тому, чтобы, дурача людей, смешиваться с мистификацией и плутовством, однако подобная примесь отнюдь но опровергает подлинность других составных частей этой сомнительной амальгамы. Я хочу лишь отметить, что воздействие естественно возрастает и впечатления становятся глубже, когда такой вот Чинолла выступает в качестве режиссера и главного, действующего лица этой тем ной игры. Он сидел спиной к публике в глубине эстрады и курил, пока гдето в зале втихомолку договаривались, придумывая ему задачу, и из рук в руки передавался предмет, который ему надо будет найти и с ним что-то проделать. Потом, держась за руку посвященного в задачу поводыря из публики, которому велено было идти чуть позади.и лишь мысленно сосредоточиться на задуманном, Чиполла, откинув назад голову и вытянув вперед руку, зигзагом двигался но залу, совершенно так же, как двигаются в таких опытах все то порываясь вперед, будто его что-то подталкивало, то неуверенно, ощупью, словно прислушиваясь, то становясь в тупик и внезапно, по наитию, поворачивая. Казалось, роли переменились, флюид шел в обратном направлении, и не перестававший разглагольствовать артист прямо на это указывал. Теперь пассивной, воспринимающей, повинующейся стороной является он, собственная его воля выключена, он лишь, выполняет безмолвную, разлитую в воздухе общую волю собравшихся, тогда как до сих пар лишь он один хотел и повелевал; но Чииояла подчеркивал, что это, по существу, одно и то же. Способность отрешиться от своего «я», стать простым орудием, уверял он, – лишь оборотная сторона способности хотеть и повелевать; это одна и та же способность, властвовав ние и подчинение в совокупности представляют один принцип, одно нерасторжимое единство; кто умеет повиноваться, тот умеет и повелеватьи наоборот, одно понятие уже заключено в другом, неразрывно с ним связан но, как неразрывно связаны вождь и народ, но зато напряжение, непомерное, изнуряющее напряжение целиком падает на его долю, руководителя и исполнителя в одном лице, в котором воля становится послушанием, а послушание – волей, он порождает и то и другое, и потому ему приходится особенно тяжело. Артист не раз усиленно подчеркивал, что ему чрезвычайно тяжело, вероятно, чтобы объяснить свою потребность в подкреплении и частые обращения к рюмочке. Чиполла двигался ощупью, как в трансе, направляемый и влекомый общей тайной волей всего зала. Он вытащил украшенную камнями булавку из туфли англичанки, куда ее спрятали, и понес, то неуверенно замедляя шаг, то порываясь вперед, другой даме – синьоре Анджольери, – встал на «олени и подал ей с условленными словами; они, правда, подходили к случаю, но угадать их было совсем по просто фразу составили по-французски. «Примите этот дар в знак моего поклонения!» – надлежало ему сказать, и нам казалось, что в трудности задачи крылась известная злонамеренность и отразился разлад между одолевавшей публику жаждой чудесного и желанием, чтобы высокомерный Чиполла потерпел поражение. Очень любопытно было наблюдать, как он, стоя на коленях перед мадам Анджольери, пробовал и так и-этак, доискиваясь нужной ему фразы. – Я должен что-то сказать, проговорил он, – и ясно чувствую, что именно следует сказать. И в то же время чувствую, что произнести это будит ошибкой. Нет, прошу, ни в коем случае не подсказывайте! Не помогайте мне ни одним жестом! воскликнул он, хотя… а может, как раз потому, что именно на это и надеялся. – Pensez tres fort![23] – вдруг выкрикнул он на скверном французском и тут выпалил нужную фразу, правда по-итальянски, по так, что последнее и главное слово внезапно вырвалось у него нa, видимо, вовсе ему незнакомом, но родственном языке – он произнес вместо «venerazione» «veneration"[24] с ужасным носовым звуком в конце слова – частичный успех, который, после всего ужо Исполненного – нахождения булавки, выбора той, кому следовало ее вручить, коленопреклонения, – произвел, пожалуй, даже больший эффект, чем произвела, бы полная победа, и вызвал бурю восхищения. Вставая с колен, Чиполла отер выступившую на лбу испарину. Вы понимаете, что, рассказывая про булавку, я лишь привожу особенно мне запомнившийся образец его работы. Но Чиполла постоянно разнообразил эту основную форму и к тому же переплетал свои опыты с подобного же роди импровизациями, отнимавшими много времени, на которые его на каждом шагу наталкивало общение с публикой. Больше других, казалось, вдохновляла его наша хозяйка; она вызывала его на ошеломляющие откровения. От меня не укрылось, синьора, обратился он к ней, что в вашей жизни были необыкновенные, блистательные страницы. Кто умеет видеть, различит над вашим прелестным челом сияние, которое, если я не ошибаюсь, некогда было ярче, чем ныне, – медленно угасающее сияние… Ни слова! Не подсказывайте мне! Рядом с вами сидит ваш супруг, не так ли? – повернулся он к тихому господину Анджольери. – Ведь вы супруг этой дамы, и брак ваш счастлив. Но в счастье это вторгаются воспоминания… царственные воспоминания… Прошлое, синьора, кажется мне, играет в вашей теперешней жизни огромную роль. Вы знали короля… скажите, ведь в минувшие дни на вашем жизненном пути вам встретился король? – Не совсем, – чуть слышно пролепетала наша миловидная хозяйка, оделявшая нас бульонами и супами, и се золотисто-карие глаза вспыхнули на аристократически бледном лице. – Не совсем? Нет, конечно же, не король, я говорил лишь примерно, в самых грубых, общих чертах. Не король и не князь – и тем не менее князь и король в другом, высшем, царстве прекрасного. То был великий артист, возле которого… Вы порываетесь мне возразить и все же не решаетесь или можете возразить лишь наполовину. Так вот! Великая, прославленная во всем мире артистка одарила вас своей дружбой в вашей юности, и это ее священная память осеняет и озаряет всю вашу жизнь… Имя? Нужно ли называть имя той, слава которой давно слилась со славой нашей родины и обрела бессмертие? Элеонора Дузе, – торжественно заключил он, понизив голос. Маленькая женщина, сраженная его словами, лишь наклонила голову. Нестихающие аплодисменты едва не перешли в патриотическую овацию. Почти все в зале, и в первую голову присутствующие здесь постояльцы casa «Eleonora»[25] знали о необыкновенном прошлом госпожи Анджольери и потому способны были оценить по достоинству интуицию кавальере. Вставал только вопрос, что успел разузнать сам Чиполла, когда по приезде в Торре стал наводить необходимые в его профессии справки… Впрочем, у меня нет никаких оснований подвергать рационалистическим сомнениям способности, которые на наших глазах оказались для него столь роковыми… Объявили антракт, и наш повелитель удалился за кулисы. Признаюсь, еще только-приступая к рассказу, я опасался этого момента в своем повествовании. Читать мысли чаще всего не так уж сложно, а здесь и вовсе легко. Вы, разумеется, меня спросите, почему же мы наконец не ушли – и я не сумею вам ответить. Я сам не понимаю, я попросту не знаю, как это объяснить. Наверное, было уже начало двенадцатого, скорее всего, даже позже. Дети спали. Последняя серия опытов наскучила им, и природа наконец взяла свое. Девочка прикорнула у меня на коленях, мальчик – у матери. С одной стороны, это было утешительно, но с другой – вызывало жалость и напоминало нам, что им давно пора в постель. Клянусь, мы хотели внять этому трогательному напоминанию, искренне хотели. Мы разбудили бедняжек, говоря, что теперь и вправду надо отправляться домой. Но едва они по-настоящему очнулись, как начались неотступные мольбы, а вы сами знаете, убедить детей по доброй воле уйти до конца представления немыслимо, их можно разве только заставить. До чего же тут замечательно, канючили они, и ведь никто не знает, что будет дальше, надо хотя бы подождать и посмотреть, с чего фокусник начнет после антракта, да они и капельку уже поспали, только не домой, только не в постель, пока идет чудесное представление! Мы уступили, положив про себя побыть еще совсем недолго, какиенибудь несколько минут. Конечно, непростительно, что мы остались, и уж тем более – необъяснимо. Может, мы решили, что, сказав «а» и совершив ошибку, приведя сюда детей, должны сказать и «б»? Но такое объяснение, на мой взгляд, недостаточно. Или представление нас самих уж очень увлекло? И да и нет: чувства, которые вызывал в нас синьор Чиполла, были весьма противоречивы, но таковы же были, если не ошибаюсь, чувства всего зала, однако ведь никто не ушел. Или мы поддались чарам этого человека, столь странным способом зарабатывающего свой хлеб, чарам, которые исходили от него даже помимо всякой программы, даже между номерами, и парализовали нашу решимость? Но с таким же правом можно сказать, что нами владело простое любопытство. Хотелось узнать, чем продолжится так необычно начавшийся вечер, а кроме того, Чиполла, уходя за кулисы, дал понять, что репертуар его отнюдь не исчерпан и у него припасены для нас еще и не такие сюрпризы. Но дело не в том или не только в том. Вернее всего было бы объединить вопрос, почему мы тогда не ушли, с другим вопросом – почему мы раньше не уехали из Торре. По-моему, это один и тот же вопрос, и, чтобы как-то выйти из затруднения, я мог бы напомнить, что уже раз на него ответил. Все, что здесь происходило, было так же необычно и захватывающе, оно так же тревожило, оскорбляло и угнетало, как и все остальное в Торре; нет, более того: зал этот словно бы явился средоточием всего необычного, жутковатого, взвинченного, чем была, как нам казалось, заряжена атмосфера курорта, и человек, возвращения которого мы ждали, представлялся нам олицетворением всего этого зла, а поскольку мы не уехали вообще, было бы нелогично уйти теперь. Вот объяснение тому, что мы остались, ваше дело принять его или нет. А лучше я все равно не могу представить. Итак, на десять минут был объявлен антракт, который растянулся на целых двадцать. Дети, стряхнув с себя сон и в восторге от нашей уступчивости, весь антракт развлекались. Они опять стали переговариваться со зрителями стоячих мест, с Антонио, с Гискардо, с лодочником. Складывая ладошки рупором, они кричали рыбакам добрые пожелания, которые переняли у нас: – Побольше бы вам завтра рыбки! – Полные-преполные сети! Марно, младшему официанту из «Эсквизито», они крикнули: – Mario, una cioccolata e biscotti![26] На этот раз он обратил внимание и с улыбкой ответил: – Subito![27] Впоследствии мы не без причины вспоминали эту приветливую, чуть рассеянно-меланхолическую улыбку. Так прошел антракт, прозвучал удар гонга, зрители, болтавшие в разных концах зала, вновь заняли свои места, дети в жадном нетерпении, поерзав, уселись поудобнее, сложив руки на коленях. Эстрада в перерыве оставалась открытой. Чнполла вышел своей походкой враскачку.и тотчас на правах конферансье принялся знакомить публику со второй серией своих опытов. Короче говоря, чтобы у вас тут не оставалось неясности, этот самонадеянный горбун был сильнейшим гипнотизером, какого я когда-либо встречал в жизни. Если на афишах он выдавал себя за фокусника и морочил публике голову относительно истинной природы своих представлений, то, видимо, исключительно для того, чтобы обойти закон и полицейские постановления, строго запрещающие заниматься гипнозом в качестве промысла. Возможно, такая чисто формальная маскировка в Италии принята, и власти либо мирятся с ней, либо смотрят на это сквозь пальцы. Во всяком случае, Чиполла фактически с самого начала не очень-то скрывал подлинный характер своих номеров, а второе отделение программы было уже совершенно открыто и полностью посвящено специальным опытам, демонстрации гипнотического сна и внушения, хотя и тут он в своем конферансе ничего не называл настоящим именем. В нескончаемой череде комических, волнующих, ошеломляющих опытов, которые еще в полночь были в самом разгаре, перед нашими глазами прошел весь арсенал чудес – от самых незначительных до самых страшных, – коими располагает эта естественная и загадочная сила, и зрители, хохоча, покачивая головой, хлопая себя по коленям и аплодируя, встречали каждую забавную подробность, они явно подпали под власть беспредельно уверенной в себе личности гипнотизера, хотя, как мне кажется, их и коробило и возмущало то унизительное, что для всех и каждого заключалось в его триумфах. Две вещи играли главную роль в этих триумфах: рюмка коньяка и хлыст с рукояткой в виде когтистой лапы. Первое должно, было вновь и вновь разжигать его демоническую силу, которая иначе, видимо, грозила иссякнуть; и это могло бы возбудить к нему какое-то человеческое сочувствие, если, бы но второе – оскорбительный символ его господства, свистящий в воздухе хлыст, с помощью которого он высокомерно подчинял нас себе, что исключало всякие другие, более теплые чувства, помимо изумленной и негодующей покорности. Но, быть может, именно участия-то ему и недоставало? Неужели он претендовал еще и на это? Неужели хотел завладеть всем? Мне запомнилось одно его замечание, которое указывало на такую претензию с его стороны. Оно вырвалось у него в самый напряженный момент его экспериментов, когда, доведя посредством пассов и дуновений до полного каталептического состояния молодого человека, который сам предложил свои услуги и оказался необычайно восприимчивым объектом для внушения, он но только уложил погруженного в глубокий сон юношу затылком и йогами на спинку двух стульев, нo и сам на него уселся, и одеревеневшее тело даже но прогнулось. Вид этого чудовища в вечернем костюме, взгромоздившегося на оцепеневшее– тело» был настолько фантасмагоричен и омерзителен, что публика, в представлении, будто жертва этого научного развлечения мучается, принялась ее жалеть. «Poveretto!», «Бедняга!» – раздавались простодушные голоса. – Poveretto! – злобно передразнил Чиполла. – Вы ошиблись адресом, господа! Sono io il poveretto![28] Это я терплю все муки. Зрители молча проглотили его замечание. Ладно, пусть на Чиполлу ложилось все бремя представления, пусть даже он мысленно принял на себя рези в желудке, от которых так жалостно корчился Джованотто, но с виду все было как раз наоборот, и кто же станет кричать «poveretto!» человеку, который мучается ради того, чтобы унизить другого. Но я забежал вперед и нарушил всякую последовательность. Голова у меня и по сей день полна деяниями этого страстотерпца, только не помню уж, в каком они шли порядке, да это и не важно. Но одно я помню хорошо: большие и сложные опыты, имевшие наибольший успех, производили на меня куда меньшее впечатление, чем некоторые пустяковые и как бы сделанные мимоходом. Эксперимент с молоДым человеком, послужившим гипнотизеру скамейкой, пришел мне на ум лишь из-за связанной с ним нотации… Уснувшая на соломенном стуле пожилая дама, которой Чиполла внушил, будто она совершает поездку по Индии, и которая в состоянии транса очень бойко рассказывала о своих дорожных впечатлениях на суше и на подо, меня меньше заинтриговала и не так поразила, как маленький проходной эпизод, последовавший сразу же за антрактом: высокий плотный мужчина, по виду военный, не смог поднять руку лишь потому, что горбун сказал, будто он ее не подымет, и щелкнул в воздухе хлыстом. Я, как сейчас, вижу перед собой лицо этого усатого, подтянутого colonello[29] и насильственную улыбку, с которой он, сжав зубы, сражался за отнятую у него свободу распоряжаться собой. Какой конфуз! Он хотел и не мог; но, видимо, он мог только не хотеть, тут действовала парализующая свободу внутренняя коллизия воли, которую злорадно предрек молодому римлянину наш укротитель. Незабываема также, во всей се трогательности и призрачной комичности, сцена с госпожой Анджольери, чью эфирную беззащитность перед его могуществом кавальере, конечно, не преминул заметить еще при первом своем беззастенчиво-наглом осмотре публики в зале. Он чистейшим колдовством буквально поднял ее со стула и увлек за собой вон из ее ряда, да еще, решив блеснуть, внушил господину Лнджольери мысль окликнуть жену по имени, словно затем, чтобы тот бросил на чашу весов и себя, и свои права и супружеским зовом пробудил в душе своей спутницы чувства, способные защитить ее добродетель от злых чар. Но все напрасно! Чиполла, стоя в некотором отдалении от супружеской четы, лишь раз щелкнул хлыстом, и наша хозяйка, вздрогнув всем толом, повернула к нему лицо. «Софрония!» – уже тут крикнул господин Лнджольери (а мы и но знали, что госножу Лнджольери зовут Софронин), и с полным основанием крикнул, ибо всякому было ясно, какая грозит опасность – его жена, повернув лицо к проклятому кавальере, просто глаз с него не сводила. А Чиполла с висящим на руке хлыстом стал всеми десятью длинными, желтыми пальцами манить и звать свою жертву, шаг за шагом отступая. И тут прозрачно-бледная госпожа Анджольери. привстала с места, уже всем корпусом повернулась к заклинателю и поплыла за ним. Призрачное и фатальное видение! Как лунатичка, с неестественно неподвижными, какими-то скованными плечами и шеей, слегка выставив вперед прекрасные руки, она, словно но отрывая ног от пола, скользила вдоль своего ряда вслед за притягивающим ее обольстителем… – Окликните ее, сударь, ну, окликните же! – требовал изверг. И господин Лнджольсри слабым голосом позвал: – Софрония! Ах, много еще раз звал он ее и, видя, что жена все больше от него отдаляется, даже прикладывал одну руку горсткой ко рту, а другой – махал. По жалобный призыв любви и долга бессильно замирал за спиной у пропащей, и в лунатическом скольжении, зачарованная и глухая ко всему, госпожа Лнджольери выплыла в средний проход и заскользила по нему дальше, к манившему се горбуну, в сторону выхода. Создавалось полное впечатление, что она последует за своим повелителем хоть на край света, если только он пожелает. – Accidcnle![30] – вскочив с места, завопил в подлинном страхе господин Анджольери, когда они достигли двери зала. Но в тот же миг кавальере, так сказать, сбросил с себя лавры победителя и прервал опыт. – Достаточно, синьора, благодарю вас, – сказал он, с комедиантской галантностью предложил руку точно упавшей с неба женщине и отвел ее к господину Анджольери. – Сударь, – обратился он к нему с поклоном, – вот ваша супруга! С глубочайшим уваженном вручаю ее вам целой и –невредимой. Берегите и охраняйте это преданное вам всецело сокровище со всей решимостью мужчины, и пусть вашу бдительность обострит понимание того, что существуют силы более могущественные, нежели рассудок и добродетель, и они лишь в редчайших случаях сочетаются с великодушным самоотречением! Бедный господин Анджольери, такой тихий и лысый! Но похоже было, чтобы он сумел защитить свое счастье даже от сил, куда менее демонических, чем тс, что, в довершение ко всем страхам, теперь еще и глумились над ним. Важный и наиыжившийся кавальере проследовал на эстраду под бурю аплодисментов, которые не в малой степени относились к его красноречию. Если по ошибаюсь, именно благодаря этой победе его авторитет настолько возрос, что он мог заставить публику плясать – да, да, плясать, это следует понимать буквально, – что, в свою очередь, повлекло за собой известную разнузданность, некий полуночный угар, в хмельном дыму которого потонули последние остатки критического сопротивления, так долго противостоявшего влиянию этого отталкивающего человека. Правда, для установления полного своего господства Чиполлс пришлось еще выдержать жестокую борьбу с непокорным молодым римлянином, чья закоснелая моральная неподатливость могла явить публике нежелательный и опасный для этого господства пример. Но кавальере прекрасно отдавал себе отчет в важности примера и, с умом избрав для атаки слабейшую точку обороны, пустил на затравку плясовой оргии того самого хилого и легко впадающего в транс юнца, которого перед тем обратил в бесчувственное бревно. Одного взгляда маэстро было достаточно, чтобы тот, будто громом пораженный, откинув назад корпус, руки по швам, впадал в состояние воинского сомнамбулизма, так что его готовность выполнить любой бессмысленный приказ с самого начала бросалась в глаза. К тому же ему, видимо, нравилось подчиняться, и он с радостью расставался с жалкой своей самостоятельностью, то и дело предлагая себя в качестве объекта для эксперимента и явно считая делом чести показать образец мгновенного самоотрешения и безволия. И сейчас он тут же полез на эстраду, и достаточно было раз щелкнуть хлысту, чтобы он, по приказу кавальере, принялся отплясывать «степ», то есть в самозабвенном экстазе, закрыв глаза и покачивая головой, раскидывать в стороны тощие руки и ноги. Как видно, это доставляло удовольствие, и очень скоро к нему примкнули другие: двое юношей, один бедно, а другой хорошо одетый, тоже принялись, справа и слева от него, исполнять «степ». Тогда-то и вмешался молодой римлянин, он заносчиво спросил, возьмется ли кавальере обучить его танцам, даже если он этого не хочет. – Даже если вы не хотите! – ответил Чиполла тоном, которого я никогда но забуду. Это ужасное «Anche so non vnolo!» и сейчас звучит у меня в ушах. И тут начался поединок. Выпив свою рюмочку и закурив новую сигарету, Чиполла поставил римлянина где-то в среднем проходе лицом к двери, сам встал на некотором расстоянии позади него и, щелкнув в воздухе хлыстом, приказал: – Balla![31] Противник не тронулся с места. – Balla! – веско повторил кавальере и опять щелкнул хлыстом. Все видели, как молодой человек повел шеей в воротничке, как одновременно рука у него дернулась кверху, а пятка вывернулась наружу. Но дальше этих признаков разбиравшего его искушения, признаков, которые то усиливались, то затихали, долгое время дело не шло. Каждый в зале понимал, что Чиполлс тут предстоит сломить героическое упорство, твердое намерение сопротивляться до конца; смельчак отстаивал честь рода человеческого, он дергался, но не плясал; и эксперимент настолько затянулся, что кавальере пришлось делить свое внимание: время от времени он оборачивался к пляшущим на эстраде и щелкал хлыстом, чтобы держать их в повиновении, и тут же, повернув лицо вполоборота к залу, заверял публику, сколько бы эти беснующиеся ни прыгали, они не почувствуют потом никакой усталости, потому что, по существу, пляшут не они, а он. А затем Чиполла опять впивался буравящим взглядом в затылок римлянина, чтобы взять приступом твердыню воли, не покоряющуюся его могуществу. Мы видели, как под повторными ударами и окриками Чиполлы твердыня зашаталась – мы наблюдали за этим с деловитым интересом, не свободным от эмоциональных примесей жалости и злорадства. Насколько я понимаю, римлянина подорвала его позиция чистого отрицания. Вероятно, одним нехотением но укрепишь силы духа; не хотеть что-то делать – этого недостаточно, чтобы надолго явиться смыслом и целью жизни; чего-то не хотеть и вообще уже ничего не хотеть и, стало быть, все-таки выполнить требуемое, – тут, видимо, одно так близко граничит с другим, что свободе уже не остается места. На этом и строил свои расчеты кавальере, когда, между щелканьем хлыста и приказами плясать, уговаривал римлянина, пользуясь помимо воздействий, составляющих его тайну, и смущающими психологическими доводами. – Balla! – говорил он. – К чему же мучиться? И такое насилие над собой ты называешь свободой? Una-baHatina![32] Да у тебя руки и ноги сами рвутся в пляс. Какое облегчение дать им наконец волю! Ну вот, ты и танцуешь! Это тебе уже не борьба, а одно наслаждение! Так оно и было, подергиванья и судорожные трепыханья в теле упрямца все усиливались, у него заходили плечи, колени, и вдруг что-то во всех его суставах будто развязалось, и, вскидывая руки и ноги, он пустился в пляс, и все продолжал плясать, пока кавальере под аплодисменты зрителей вел его к эстраде, к другим марионеткам. Теперь нам открылось лицо покоренного, там, наверху, оно было видно всем. «Наслаждаясь», он широко улыбался, полузакрыв глаза. Некоторым утешением нам могло служить то, что ему теперь было явно легче, чем в пору его гордыни. Можно сказать, что его «падение» послужило поворотным пунктом. Оно растопило лед, торжество Чиполлы достигло апогея; жезл Цирцеи, то бишь свистящий кожаный хлыст с рукояткой в виде когтистой лапы, властвовал безраздельно. К тому времени – это было, как я припоминаю, далеко за полночь, – на тесной эстраде плясало человек восемь или десять, но и в самом зале отнюдь не сидели смирно, так, например, длиннозубая англичанка в пенсне, безо всякого приглашения маэстро, вышла из своего ряда и в среднем проходе исполнила тарантеллу. Чиполла тем временем сидел развалившись на соломенном стуле в левом углу сцены, курил и высокомерно пускал струйкой дым через щербатые зубы. Раскачивая ногой, а иногда безз убрать рекламу вучно смеясь одними плечами, он смотрел на беспорядок в зале и время от времени, почти даже не оборачиваясь назад, щелкал хлыстом перед каким-нибудь плясуном, вздумавшим было прекратить удовольствие. Дети в ту пору не спали. Я упоминаю о ниx со стыдом. Здесь было скверно, а детям уж и вовсе не место, и если мы их все еще не увели, то я объясняю это лишь тем, что нам тоже отчасти передалось охватившее всех в этот поздний час безрассудство. Ах, будь что будет! Впрочем, наши малыши, слава богу, не понимали всей непристойности этого вечернего увеселения. По наивности они не переставали радоваться небывалому разрешению: вместе с нами сидеть здесь и наблюдать такое зрелище – представление фокусника. Они уже не раз засыпали у нас на коленях, и теперь, с пунцовыми щеками и блестящими глазенками, хохотали от души над скачками, которые проделывали взрослые дяди по приказу повелителя вечера. Они и не думали, что будет так смешно, и лишь только раздавались аплодисменты, тоже принимались радостно хлопать неумелыми ручонками. Но оба по-ребячьи запрыгали от восторга на своих местах, когда Чиполла поманил к себе их друга Марио, Марио из «Эсквизито», – поманил по всем правилам, держа руку у самого носа и попеременно то вытягивая, то сгибая крючком указательный палец. Марио повиновался. Я и сейчас вижу, как он поднимается по ступенькам к кавальере, а тот продолжает все так же карикатурно манить его к себе указательным пальцем. На какое-то мгновенье юноша заколебался, я и это хорошо помню. Весь вечер он простоял, прислонившись к деревянному столбу, скрестив руки или засунув их в карманы пиджака, в боковом проходе, слева от нас, там же, где стоял и Джованотто с воинственной шевелюрой, и внимательно, но без особой веселости, – насколько мы могли заметить, – и бог ведает, понимая ли, что здесь творится, следил за представлением. Ему, видимо, было не по нутру, что и его напоследок позвали. Однако не удивительно, что он послушался знака Чиполлы. К этому его приучила профессия; потом, даже психологически невозможно представить себе, чтобы скромный малый мог ослушаться такого вознесенного в этот час на вершину славы человека. Итак, волей-неволей Марио отошел от столба и, поблагодарив стоящих перед ним зрителей, которые, оглянувшись, расступились, пропуская его вперед, с недоверчивой улыбкой на толстых губах поднялся на эстраду.
|
|||
|