Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Олдос Леонард Хаксли 3 страница



Предположим, вы не сможете вернуться, выбраться из хаоса…"

От мадригалов Гесуальдо мы перепрыгнули через трехвековую пропасть к Альбану Бергу и его «Лирической Сюите».

«А это, — объявил я заранее, — будет адом.»

Но оказалось, что я неправ. На самом деле, музыка звучала довольно смешно.

Вычерпанная из личного подсознательного, одна двенадцатитоновая агония сменяла другую; но что поразило меня, так это только внутреннее несоответствие между психологической дезинтеграцией, более полной, чем даже у Гесуальдо, и громадными ресурсами того, что касается таланта и мастерства в ее выражении.

«Неужели ему не жалко себя?» — прокомментировал я с ироничным отсутствием сострадания. И затем: "Katzenmusik — ученая Katzenmusik[6]". И наконец — еще несколько мучительных минут спустя: "Кому какое дело до того, что он чувствует?

Почему он не обратит внимание на что-нибудь другое?"

В порядке критики того, что, без сомнения, является замечательной работой, это было несправедливо и неадекватно, — но, я думаю, не безразлично. Я привожу это здесь так, как оно было, и поскольку именно так я реагировал на «Лирическую Сюиту» в состоянии чистого созерцания.

Когда она закончилась, исследователь предложил пройтись по саду. Я хотел этого; и хотя мое тело, казалось, было полностью отсоединено от разума — или, если точнее, хотя мое осознание преображенного внешнего мира более не сопровождалось осознанием моего физического организма, — я обнаружил, что способен подняться, открыть стеклянную дверь в сад и выйти наружу с минимальным колебанием. Конечно, странно было ощущать, что "Я" не является тем же самым, что и эти руки и ноги «там, снаружи», что и целиком объективные туловище, шея и даже голова. Это было странно; но к этому вскоре привыкаешь. И, в любом случае, тело, казалось, совершенно идеально могло само о себе позаботиться. На самом деле, конечно, оно всегда и так само о себе заботится. Все, что может делать сознательное эго, — это формулировать желания, которые затем выполняются силами, весьма слабо контролируемыми им и совершенно им не понимаемыми. Когда оно делает что-либо сверх этого — когда слишком сильно старается, например, когда беспокоится, когда начинает испытывать опасения по поводу будущего — оно снижает эффективность тех сил и может даже повлечь болезнь девитализованного тела. В моем нынешнем состоянии осознанность не относилась к эго; она была, так сказать, сама по себе. Это означало, что физиологическая разумность, контролирующая тело, также существует сама по себе. На какое-то мгновение тот постоянно вмешивающийся невротик, что в часы бодрствования пытается взять управление в свои руки, слава Богу, не стоял на пути.

Из стеклянной двери я шагнул под что-то вроде перголы, частично укрытой вьющимся розовым деревом, частично — покрытой рейками в дюйм шириной с просветами по полдюйма. Сияло солнце, и тени от реек образовывали зеброподобный рисунок на земле, на сиденье и спинке садового стула, стоявшего в конце перголы. Этот стул — забуду ли я его когда-нибудь? Там, где тени падали на полотняную обшивку, полосы глубокого, но сияющего цвета индиго чередовались со сверканием настолько интенсивно ярким, что трудно было поверить, что эти полосы не сделаны из чистого голубого огня. В течение, казалось, невообразимо долгого времени я глядел, не зная и даже не желая знать, с чем это я встретился. В любое другое время я бы увидел стул, исполосованный попеременно светом и тенью. Сегодня же перцепция поглотила концепцию. Я был настолько полно поглощен этим зрелищем, настолько поражен тем, что видел, что не мог более ничего воспринимать. Садовая мебель, рейки, солнечный свет, тень — все они были не больше, чем имена и понятия, простые вербализации в утилитарных или научных целях уже после события. Самим же событием было это чередование лазурных печных топок, разделенных зарослями невообразимой горечавки. Это было несказанно чудесно, чудесно до такой степени, что почти ужасало. И внезапно у меня возникло ощущение, что я могу понять, каково быть безумным. У шизофрении есть свои небеса так же, как и свои преисподние и чистилища; я помню, что мне рассказывал один мой старый друг, уже много лет покойный, о своей безумной жене. Однажды, на ранней стадии заболевания, когда у нее еще были интервалы ясности, он приехал к ней в больницу поговорить о детях. Она немного послушала его, а затем прервала. Как мог он тратить свое время на пару отсутствующих детей, когда единственным, что имело значение здесь и сейчас, была невыразимая красота узоров, которые он производил своим коричневым твидовым пиджаком всякий раз, когда двигал руками? Увы, этот рай очищенного восприятия, чистого, одностороннего созерцания, был не вечен.

Блаженные паузы становились все реже, короче, пока, наконец, их вовсе не стало; остался только ужас.

Большинство тех, кто принимает мескалин, испытывает только небесную часть шизофрении. Наркотик приносит ад и чистилище только тем, у кого незадолго до этого была желтуха, кто страдает от периодических депрессий или хронического беспокойства. Если бы — подобно другим наркотикам приблизительно сравнимой мощности — мескалин был знаменит своей токсичностью, его прием сам по себе был бы источником беспокойства. Но разумно здоровый человек знает заранее, что, насколько это его касается, мескалин совершенно безвреден, что его воздействие прекратится через восемь-десять часов, не оставив ни похмелья, ни, следовательно, желания возобновить дозу. Укрепленный этим знанием, он пускается в эксперимент без страха — иными словами, без предрасположенности к преображению беспрецедентно странного и нечеловеческого опыта в нечто отвратительное, нечто поистине дьявольское.

Встретившись со стулом, который походил на Страшный Суд, — или, если точнее, со Страшным Судом, который после длительной паузы и со значительными трудностями я признал в качестве стула, — я сразу обнаружил себя на кромке паники. Все это, внезапно почувствовал я, зашло слишком далеко. Слишком далеко, несмотря даже на то, что уходило во все более интенсивную красоту, в более глубокое значение.

Страх, каким я анализирую его в ретроспективе, возник перед ошеломлением, перед распадом под давлением реальности, большей, чем разум, привыкший большую часть времени жить в уютном мирке символов, может перенести. Литература религиозного опыта изобилует ссылками на боли и ужасы, ошеломляющие тех, кто слишком внезапно лицом к лицу столкнулся с каким-то проявлением Mysterium tremendum[7]. Говоря языком теологии, этот страх возникает из несопоставимости человеческого эготизма и божественной чистоты, человеческой самоусугубленной отдельности и бесконечности Бога. Вслед за Беме и Уильямом Лоу мы можем сказать, что невозрожденными душами божественный Свет во всем его сиянии может восприниматься только как пылающий огнь очищения. Почти идентичную доктрину можно найти в «Тибетской Книге Мертвых», где отошедшая душа описывается усыхающей в агонии от Ясного Света Пустоты и даже от меньших, пригашенных Огней — чтобы стремительно броситься в успокаивающую тьму самости уже как перерожденное человеческое существо или же зверь, несчастный призрак, обитатель преисподней. Все что угодно, только не обжигающая яркость ничем не смягченной Реальности — все что угодно!

Шизофреник — это душа не только невозрожденная, но впридачу еще и безнадежно больная. Его болезнь состоит в неспособности бежать от внутренней и внешней реальности (что привычным образом совершает человек в здравом уме) в самодельную вселенную здравого смысла, в строго человеческий мир полезных представлений, разделяемых символов и социально приемлемых условностей. Шизофреник подобен человеку, постоянно находящемуся под действием мескалина и, следовательно, неспособному отторгнуть опыт реальности, для сосуществования с которой он недостаточно свят, которую он не может раз и навсегда объяснить, поскольку она — самый упрямый из первичных фактов, и которая, поскольку никогда не позволяет ему взглянуть на мир просто человеческими глазами, пугает его до такой степени, что он интерпретирует ее неослабную странность, ее пылающую интенсивность значения как проявления человеческой или даже космической злой воли, призывающие его принимать отчаяннейшие контрмеры — от насилия убийцы на одном конце шкалы до кататонии (или психологического самоубийства) на другом. И раз отправившись по ведущей вниз инфернальной дороге, он никогда не сможет остановиться. Теперь это стало слишком уж очевидным.

«Если начать неверно, — сказал я в ответ на вопросы исследователя, — то все, что случилось, будет доказательством заговора против вас. Все будет служить самооправданием. Вы не сможете набрать в грудь воздуха, не сознавая, что это — часть заговора.»

«Значит, вы думаете, что знаете, в чем корень безумия?»

Мой ответ был убежденным и шел из души: «Да».

«И вы не могли бы его контролировать?»

«Нет, не мог бы. Если начинать со страха и ненависти как основной предпосылки, то придется приходить и к заключениям.»

«Мог бы ты, — спросила меня жена, — задержать внимание на том, что „Тибетская Книга Мертвых“ называет Чистым Светом?»

Я сомневался.

«Может быть, это не будет впускать зло, если ты сможешь удержать внимание? Или ты все-таки не сможешь держать?»

Некоторое время я раздумывал над вопросом.

«Возможно, — наконец, ответил я, — возможно, смог бы, если бы кто-то рассказал мне о Чистом Свете. Одному это сделать невозможно. Полагаю, именно в этом — смысл тибетского ритуала: кто-то сидит все время и рассказывает тебе, что есть что.»

Прослушав запись этой части эксперимента, я взял свое издание «Тибетской Книги Мертвых» Эванса-Вентца и раскрыл наугад. «О, благороднорожденный, пусть не отвлечется твой ум.» Вот в чем была проблема — — оставаться неотвлеченным.

Неотвлеченным памятью о прошлых грехах, воображаемым удовольствием, горьким осадком старых обид и унижений, всеми страхами, ненавистями и страстями, которые обычно затмевают Свет. То, что делали те буддистские монахи для умирающих и мертвых, не может ли и современный психиатр совершить для безумных? Пусть будет голос, который успокоит их днем, и даже когда они спят, что, несмотря на весь ужас, на все ошеломление и смятение, окончательная Реальность непоколебимо остается сама собой и состоит из той же самой субстанции, что и внутренний свет даже наиболее жестоко мучимого ума. Посредством таких приспособлений, как записывающие устройства, переключатели, контролируемые часами, системы публичного вещания и подушечные динамики, должно быть очень легко постоянно напоминать об этом первородном факте пациентам заведения даже с самой большой нехваткой персонала. Возможно, нескольким заблудшим душам и удастся помочь таким образом завоевать некоторую долю контроля над вселенной — одновременно прекрасной и отталкивающей, но всегда иной, нечеловеческой, всегда абсолютно непостижимой — в которой, как выясняется, они обречены жить.

Наконец, меня увели от тревожных великолепий моего садового стула. Спускаясь с изгороди зелеными параболами, ветви плюща испускали какое-то стеклянное, нефритовое сияние. В следующее мгновение в поле моего зрения ворвался куст огненно-красных цветов. Настолько страстно живые, что, казалось, вот-вот заговорят, цветы тянулись вверх, в синеву. Подобно стулу в тени реек, они чересчур протестовали. Я взглянул на листья и обнаружил пещеристый лабиринт нежнейших цветов и оттенков зеленого, пульсирующий непостижимой загадкой.

 

Розы:

Цветы легко нарисовать —

Листья трудно.

 

Хайку Шики выражает (не называя прямо) как раз то, что я тогда почувствовал — чрезмерное, слишком очевидное торжество цветов, контрастирующее с более нежным чудом их листвы.

Мы вышли на улицу. У обочины стоял большой светло-голубой автомобиль. При виде его меня внезапно охватило всепоглощающее веселье. Каким самодовольством, какой абсурдной самоудовлетворенностью сверкали те выпирающие наружу поверхности лоснящейся эмали! Человек создал эту вещь по своему подобию — или, скорее, по подобию своего любимого литературного персонажа. Я смеялся, пока по щекам у меня не покатились слезы.

Мы снова вошли в дом. Была приготовлена еда. Кто-то, кто еще не был идентичен мне, набросился на нее с волчьим аппетитом. Я смотрел на это со значительного расстояния и без особого интереса.

Когда все было съедено, мы сели в автомобиль и отправились на прогулку.

Воздействие мескалина уже клонилось к упадку; но цветы в садах по-прежнему трепетали на кромке сверхъестественного, перечные и рожковые деревья вдоль боковых улиц по-прежнему явно принадлежали какой-нибудь священной роще. Рай чередовался с Додоной, Иггдрасиль — с мистической Розой. А потом мы внезапно оказались на перекрестке — в ожидании возможности пересечь Бульвар Сансет.

Перед нами постоянным потоком катились машины — тысячи машин, ярких и сверкающих как мечта рекламодателя, и каждая — более нелепая, чем предыдущая. Я снова забился в конвульсиях смеха.

Наконец, Красное Море дорожного движения расступилось, и мы пересекли его и въехали в еще один оазис деревьев, лужаек и роз. Через несколько минут мы поднялись на обзорную площадку в холмах, и под нами раскинулся город. Я был довольно разочарован — он выглядел совершенно как город, который я видел всегда. Насколько меня это касалось, преображение было пропорционально расстоянию: чем оно ближе, тем более божественно иное. Эта огромная туманная панорама едва ли отличалась от себя самой.

Мы двинулись дальше, и, пока оставались среди холмов, и один дальний вид сменял другой, значимость присутствовала на своем повседневном уровне, намного ниже точки преображения. Магия снова начала работать, когда мы свернули в новый пригород и начали скользить между двумя рядами домов. Здесь, несмотря на отвратительную причудливость архитектуры, возобновилась трансцендентная инаковость, появились намеки на утренние небеса. Кирпичные трубы и зеленые латунные крыши пылали в свете солнца как осколки Нового Иерусалима. И внезапно я увидел то, что видел Гуарди и что (с таким несравненным мастерством?) так часто было выражено в его картинах: оштукатуренную стену с пересекающей ее тенью, голую, но незабываемо прекрасную, пустую, заряженную всем значением и всей загадкой существования. Откровение приблизилось и вновь исчезло за какую-то долю секунды. Автомобиль проехал дальше; время приоткрывало еще одно явление вечной Таковости. «Внутри одинаковости есть различие. Но то, чтобы это различие отличалось от одинаковости, — никак не намерение всех Будд. Их намерение — и общность, и различие.» Вот эта клумба красной и белой герани, например, — она совершенно отличалась от этой оштукатуренной стены в сотне ярдов вверх по дороге. Но «есть-ность» обеих была одной и той же, вечное свойство их мимолетности — одним и тем же.

Час спустя, после еще десятка миль и посещения «Самой Большой В Мире Аптеки», мы, наконец, были дома, и я вернулся к этому успокаивающему, но глубоко неудовлетворительному состоянию, известному как «нахождение в своем уме».

 

То, что человечество вообще сможет когда-либо избавиться от Искусственных Раев, представляется маловероятным. Большинство мужчин и женщин ведут жизнь, в своем худшем виде настолько мучительную, а в лучшем — настолько монотонную, бедную и ограниченную, что позыв бежать ее, стремление превзойти себя хотя бы на несколько мгновений есть и всегда было одним из основных аппетитов души.

Искусство и религия, карнавалы и сатурналии, танцы и слушание ораторов — все это служило, по выражению Г.Дж.Уэллса, Дверями В Стене. А для частного, повседневного пользования всегда существовали химические интоксиканты. Все успокоительные средства и наркотики, низводящие человека до состояния овоща, все эйфорики, произрастающие на деревьях, галлюциногены, созревающие в ягодах или выжимаемые из корней, — все без исключения были известны и систематически использовались человеческими существами с незапамятных времен. И к этим естественным преобразователям сознания наука прибавила свою долю синтетических веществ — хлорал, например, бензедрин, бромиды и барбитураты.

Большинство этих преобразователей сознания сейчас не могут применяться кроме как по предписанию врача или же нелегально и со значительным риском. Для неограниченного употребления Запад позволил только алкоголь и табак. Все остальные Двери В Стене обозваны Наркотой, а те, кто неавторизованно их употребляет, — наркоманами. Мы сейчас гораздо больше тратим на напитки и табак, чем на образование. Это, конечно, не удивительно. Стремление бежать от своей самости и окружения присутствует почти в каждом почти постоянно. Позыв сделать что-то для молодых силен только в родителях, да и в тех — лишь те несколько лет, пока их дети ходят в школу. В равной степени не удивительно сегодняшнее отношение к напиткам и табаку. Несмотря на растущую армию безнадежных алкоголиков, несмотря на сотни тысяч людей, которых ежегодно увечат или убивают пьяные водители, популярные комики по-прежнему острят по поводу алкоголя и приверженных ему. И несмотря на свидетельства, связывающие сигареты с раком легких, практически все расценивают курение табака как явление едва ли менее нормальное и естественное, чем прием пищи. С точки зрения рационального утилитариста, это может показаться странным. Для историка же это — именно то, чего следовало ожидать. Твердое убеждение в материальной реальности Ада никогда не отвращало средневековых христиан от того, к чему побуждали их амбиции, похоть или алчность. Рак легких, дорожные происшествия и миллионы несчастных и плодящих несчастье алкоголиков — факты, еще более бесспорные, нежели факт существования Инферно во времена Данте. Но все эти факты далеки и несущественны по сравнению с близким, ощущаемым фактом стремления — здесь и сейчас — к освобождению или успокоению, к тому, чтобы выпить и покурить.

Наш век — это век, среди прочего, автомобиля и стремительно растущего населения. Алкоголь несовместим с безопасностью на дорогах, а его производство, как и производство табака, обрекает на практически полную стерильность многие миллионы акров самой плодородной земли. Проблемы, поднимаемые алкоголем и табаком, не могут быть решены, само собой разумеется, запрещением. Универсальное и постоянно присутствующее стремление к самотрансценденции не должно быть упразднено захлопыванием ныне популярных Дверей В Стене. Единственная разумная политика — это открыть другие, лучшие двери в надежде склонить мужчин и женщин сменить свои старые плохие привычки на новые и менее вредоносные. Некоторые из этих других, лучших дверей будут по природе своей общественными, технологическими, другие — религиозными или психологическими, еще какие-то — диетическими, образовательными, атлетическими. Но нужда в частых химических каникулах, дающих отдых от невыносимой самости и отвратительной среды окружения, совершенно бесспорно, останется прежней. Необходим, прежде всего, это новый наркотик, который облегчит и утешит наш страдающий биологический вид без нанесения вреда, в конечном итоге, большего, чем то добро, которое он принесет сразу. Такой наркотик должен обладать эффективным действием в минимальных дозах и быть синтетически производимым. Если он не будет обладать этими свойствами, его производство, подобно производству вина, пива, спирта и табака, будет мешать выработке пищи и тканей — продуктов первой необходимости. Он должен быть менее токсичным, чем опиум или кокаин, менее вероятно производить нежелательные социальные последствия, чем алкоголь или барбитураты, быть менее неблагоприятным для сердца и легких, чем смолы и никотин сигарет. А с положительной стороны он должен вызывать изменения в сознании, более интересные, более ценные по сути, чем просто успокоение или навевание сна, просто иллюзии всемогущества или освобождение от подавления.

Для большинства людей мескалин почти совершенно безвреден. В отличие от алкоголя, он не ведет принимающего его ни к каким неконтролируемым действиям, которые оканчиваются драками, насилием и дорожными происшествиями. Человек под воздействием мескалина тихо занимается своим делом. Более того, это «его дело»

— опыт наиболее просветляющего вида, за который не нужно платить (и это, конечно же, важно) компенсацию в виде похмелья. О долговременных последствиях регулярного употребления мескалина мы знаем очень мало, индейцы, которые потребляют бутоны пейоты, не кажутся физически или морально деградировавшими вследствие этой привычки. Тем не менее, имеющиеся в наличии свидетельства по-прежнему редки и отрывочны.[8]

 

Будучи очевидно превосходящим кокаин, опиум, алкоголь и табак, мескалин все же — не идеальный наркотик. Рядом со счастливо преобразованным большинством принимающих его есть еще и меньшинство, которое находит наркотик этот лишь адом или чистилищем. Более того, для наркотика, который следует запускать, подобно алкоголю, в массовое употребление, его воздействие длится неудобно длительное время. Но химия и физиология сегодня способны совершить практически все. Если физиологи и социологи определят идеал, можно будет надеяться, что неврологи и фармакологи откроют средства, которыми этот идеал может быть реализован или, по меньшей мере (ибо, возможно, именно такой вид идеала может быть полностью не реализован никогда по самой природе вещей), более приближен, чем в винно-пьяном прошлом, пьющем виски, курящем марихуану и глотающем барбитураты настоящем.

Позыв превзойти само-сознающую самость — это, как я уже сказал, основной аппетит души. Когда, по какой бы то ни было причине, у мужчин и женщин не получается превзойти себя посредством религиозного поклонения, хорошей работы и духовных упражнений, они склонны обратиться к химическим суррогатам религии — к «колесам» на Западе, к алкоголю и опиуму на Востоке, к гашишу в мусульманском мире, к алкоголю и марихуане в Центральной Америке, к алкоголю и коке в Андах, к алкоголю и барбитуратам в более современных районах Южной Америки. В «Poisons Sacrйs, Ivresses Divines»[9]Филипп де Фелис пространно и с громадным документальным подтверждением писал о незапамятной связи религии с приемом наркотиков. Вот его заключения в кратком изложении или в непосредственных цитатах. Применение токсичных веществ в религиозных целях «чрезвычайно широко распространено… Практики, исследуемые в этом томе, могут наблюдаться в любом регионе земли в не меньшей степени среди первобытных народов, чем среди тех, кто достиг высокого уровня цивилизации. Мы, следовательно, имеем дело не с исключительными фактами, которыми оправданно можно пренебречь, но с общим и, в самом широком смысле этого слова, человеческим явлением, которое не может быть отброшено в сторону кем бы то ни было, кто пытается обнаружить, что такое религия и каковы те глубинные нужды, которые она призвана удовлетворить.»

В идеале каждый должен быть способен достичь самотрансценденции в какой-либо форме чистой или прикладной религии. На практике представляется весьма маловероятным, что этот желаемый конец когда-либо будет достигнут. Есть — и, без сомнения, всегда будут — хорошие прихожане и прихожанки, для которых, к сожалению, одного благочестия недостаточно. Покойный Г.К.Честертон, который писал, по крайней мере, так же лирично о напитках, как и о преданности Богу, может служить их красноречивым рупором.

Современные Церкви, за некоторыми исключениями в среде протестантских вероисповеданий, терпимы к алкоголю; но даже самые терпимые не совершали никаких попыток обратить наркотик в христианство или сакраментализировать его употребление. Благочестивый пьяница вынужден помещать свою религию в одно отделение, а заменитель религии — в другое. И, вероятно, это — неизбежно.

Питие не может быть освящено, если не считать тех религий, которые не придавали большого значения благопристойности. Поклонение Дионису или кельтскому богу пива было делом громким и безобразным. Обряды христианства несовместимы даже с религиозным опьянением. Это не приносит вреда производителям крепких напитков, но очень плохо для христианства. Несть числа тем личностям, которые желают самотрансценденции и желали бы обрести ее в церкви. Но увы — «голодная паства глядит вверх и некормлена.» Они принимают участие в обрядах, они слушают проповеди, они повторяют молитвы; но их жажда остается неутоленной.

Разочарованные, они обращаются к бутылке. По крайней мере, ненадолго каким-то образом это срабатывает. Церковь по-прежнему может посещаться; но это — не больше, чем Музыкальный Банк из батлеровского «Егдин». Бог по-прежнему может признаваться; но Он — Бог только на вербальном уровне, только в строго пиквикианском смысле. Действительный объект поклонения — бутылка, а единственный религиозный опыт — то состояние ничем не сдерживаемой и воинственной эйфории, которое следует за проглатыванием третьего коктейля.

Мы, следовательно, видим, что христианство и алкоголь не смешиваются и не могут смешиваться. Христианство и мескалин представляются более совместимыми. Это было продемонстрировано многими индейскими племенами от Техаса на север до самого Висконсина. Среди этих племен есть группы, связанные с Чистой Американской Церковью — сектой, чьим основным обрядом является что-то вроде Вечери Любви ранних христиан, где ломтики пейоты заменяют святые хлеб и вино. Эти «чистые американцы» считают кактус особым даром Бога индейцам и приравнивают его действие к воздействию божественного Духа.

Профессор Дж.С.Слоткин — один из очень немногих белых людей, когда-либо участвовавших в конгрегации пейотистов, — говорит о своих собратьях по вере, что они «определенно не одурманены и не пьяны… Они никогда не выходят из ритма и не путают слов, как это делал бы пьяный или одурманенный человек… Они все спокойны, вежливы и предупредительны по отношению друг к другу. Я никогда не был ни в одном культовом здании белого человека, где было бы либо столько религиозного чувства, либо столько благопристойности.» А что, можем спросить мы, эти ревностные и примерные пейотисты испытывают? Не мягкое ощущение добродетели, которое поддерживает среднего прихожанина в течение девяноста минут скуки. Ни даже те высокие чувства, вдохновленные мыслями о Создателе и Искупителе, Судье и Утешителе, которые воодушевляют набожного. Для этих «чистых американцев» религиозный опыт — нечто более непосредственное и просветляющее, более спонтанное, в меньшей степени самодельный продукт поверхностного, застенчивого ума. Иногда (согласно свидетельствам, собранным д-ром Слоткиным) их посещают видения, которые могут быть видениями Самого Христа. Иногда они слышат голос Великого Духа. Иногда они ощущают присутствие Бога и тех личных недостатков, которые должны быть исправлены, если они хотят выполнить Его волю. Практические последствия этих химических открываний дверей в Иной Мир представляются целиком полезными. Д-р Слоткин сообщает, что постоянные пейотисты в целом более трудолюбивы, более сдержанны (многие из них вообще воздерживаются от алкоголя), более миролюбивы, чем не-пейотисты. Дерево с такими удовлетворительными плодами не может сразу быть отвергнуто как дурное.

В освящении употребления пейоты индейцы Чистой Американской Церкви сделали то, что одновременно является психологически здравым и исторически заслуживающим уважения. В ранние века христианства многие из языческих обрядов и празднеств были окрещены, так сказать, и поставлены на службу Церкви. Эти увеселения не были особенно назидательными; но они утоляли определенный психологический голод, и вместо того, чтобы пытаться их подавлять, первые миссионеры были достаточно разумны, чтобы принять их такими, какими они были, — удовлетворяющими душу выражениями фундаментальных стремлений, — и ввести их в ткань новой религии.

То, что совершили «чистые американцы», — в сущности, то же самое. Они взяли языческий обычай (обычай, по случайности, более возвышающий и просветляющий, чем большая часть довольно грубых попоек и спектаклей, воспринятых от европейского язычества) и придали ему христианскую значимость.

Хоть и недавно введенные в практику северных Соединенных Штатов, пейотоедение и религия, основанная на нем, стали важными символами права краснокожих на духовную независимость. Некоторые индейцы реагировали на господство белых, американизируясь сами, другие — отступая в традиционный индеизм. Но некоторые попытались взять лучшее от обоих миров — лучшее от индеизма, лучшее от христианства и лучшее от тех Иных Миров трансцендентного опыта, где душа познает себя не скованной условиями и обладающей природой, сходной с божественной.

Отсюда и Чистая Американская Церковь. В ней два великих аппетита души — стремление к независимости и самоопределению и стремление к самотрансценденции — сплавились воедино и были интерпретированы в свете третьего — стремления к поклонению, к оправданию действия Бога перед человеком, к объяснению вселенной посредством внятной теологии.

 

Вот бедный индеец, чей девственный разум

Перед прикрывает, а зад брошен наземь.

 

На самом же деле, это мы, богатые и высокообразованные белые, брошены задами наземь. Мы прикрываем нашу переднюю наготу какой-то философией — христианской, марксистской, фрейдо-физикалистской, — но сзади остаемся неприкрытыми и брошенными на милость всех ветров обстоятельств. Бедный индеец, с другой стороны, обладал достаточной смекалкой для того, чтобы прикрыть свою заднюю часть, добавив к фиговому листку теологии набедренную повязку трансцендентного опыта.

Я не настолько глуп, чтобы приравнивать то, что происходит под воздействием мескалина или любого другого наркотика, приготовленного уже или, возможно, готовящегося в будущем, к реализации конца и конечной цели человеческой жизни:

Просветлению, Прекраснейшему Видению. Я предполагаю лишь то, что мескалиновый опыт — это то, что католические теологи называли «безвозмездной милостью», не обязательно ведущей к спасению, но могущей потенциально помочь, которую, если она возможна, следует благодарно принимать. Чтобы стряхнуть рутину привычного восприятия, чтобы узреть на несколько безвременных часов внешний и внутренний миры не такими, какими они кажутся животному, одержимому выживанием, или человеку, одержимому словами и понятиями, а какими они постигаются непосредственно и безусловно Всем Разумом, — этот опыт неоценимо драгоценен для всех и в особенности — для интеллектуалов. Ибо интеллектуал — это, по самому определению, человек, для которого, по словам Гете, «слово в сущности приносит плоды». Это человек, который чувствует, что «то, что мы воспринимаем глазом, чуждо нам как таковое и не должно глубоко впечатлять нас». И все же, сам будучи интеллектуалом и одним из величайших мастеров языка, Гете не всегда соглашался со своей собственной оценкой слова. "Мы говорим, — писал он в середине жизни, — чересчур много. Мы должны говорить меньше, а рисовать — больше. Лично я хотел бы вовсе отказаться от речи и, подобно органической Природе, сообщать все, что мне нужно сказать, набросками. Вон то фиговое дерево, эта маленькая змейка, кокон на моем подоконнике, тихо ожидающий своего будущего, — все это моментальные росписи. Человек, способный расшифровать их значение так, как нужно, вскоре сможет вовсе обходиться без написанного или произнесенного слова.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.