|
|||
Памяти Т. БПамяти Т. Б
Пока не увяли цветы и лента еще не прошла через известь лета, покуда черна и вольна цыганить, ибо настолько длинна, что память моя, как бы внемля ее призыву, потянет ее, вероятно, в зиму, —
прими от меня эту рифмо-лепту, которая если пройдет сквозь Лету, то потому что пошла с тобою, опередившей меня стопою; и это будет тогда, подруга, твоя последняя мне услуга.
Вот уж не думал увидеть столько роз; это — долг, процент, неустойка лета тому, кто бесспорно должен сам бы собрать их в полях, но дожил лишь до цветенья, а им оставил полную волю в трактовке правил.
То-то они тут и спят навалом. Ибо природа честна и в малом, если дело идет о боли нашей; однако, не в нашей воле эти мотивы назвать благими; смерть — это то, что бывает с другими.
Смерть — это то, что бывает с другими. Даже у каждой пускай богини есть фавориты в разряде смертных, точно известно, что вовсе нет их у Персефоны; а рябь извилин тем доверяет, чей брак стабилен.
Все это помнить, пока есть сила, пока все это свежо и сыро, пока оболочка твоя, — вернее, прощанье с ней для меня больнее, чем расставанье с твоей душою, о каковой на себя с большою
радостью Бог — о котором после, будет ли то Магомет, Христос ли, словом сама избрала кого ты раньше, при жизни — возьмет заботы о несомненном грядущем благе — пока сосуд беззащитной влаги.
С того разреши мне на этом свете сказать о ее, оболочки, смерти, о том, что случилось в тот вечер в Финском Заливе и стало на зависть сфинксам загадкой — ибо челнок твой вовсе не затонул, но остался возле.
Вряд ли ты знала тогда об этом, лодка не может и быть предметом бденья души, у которой сразу масса забот, недоступных глазу, стоит ей только покинуть тело; вряд ли ты знала, едва ль хотела
мучить нас тайной, чья сложность либо усугубляет страданье (ибо повод к разлуке важней разлуки); либо она облегчает муки при детективном душевном складе; даже пускай ты старалась ради
этих последних, затем что все же их большинство, все равно похоже, что и для них, чьи глаза от плача ты пожелала сберечь, задача неразрешима; и блеск на перлах их многоточия — слезы первых.
Чаек не спросишь, и тучи скрылись. Что бы смогли мы увидеть, силясь глянуть на все это птичьим взглядом? Как ты качалась на волнах рядом с лодкой, не внемля их резким крикам, лежа в столь малом и столь великом
от челнока расстояньи. Точно так и бывает во сне; но то, что ты не цеплялась, — победа яви: ибо страдая во сне, мы вправе разом проснуться и с дрожью в теле впиться пальцами в край постели.
Чаек не спросишь, и нету толка в гомоне волн. Остаются только тучи — но их разгоняет ветер. Ибо у смерти всегда свидетель — он же и жертва. И к этой новой роли двойной ты была готовой.
Впрочем и так, при любом разбросе складов душевных, в самом вопросе «Чем это было?» разгадки средство. Самоубийством? Разрывом сердца в слишком холодной воде залива? Жизнь позволяет поставить «либо».
Эта частица отнюдь не фора воображенью, но просто форма тождества двух вариантов, выбор между которыми — если выпал — преображает недвижность чистых двух параллельных в поток волнистых.
Эта частица — кошмар пророков — способ защиты от всех упреков в том, что я в саване хищно роюсь, в том, что я «плохо о мертвой» — то есть самоубийство есть грех и вето; а я за тобой полагаю это.
Ибо, включая и этот случай, все ж ты была христианкой лучшей, нежели я. И, быть может, с точки зрения тюркских певцов, чьи строчки пела ты мне, и вообще Ислама, в этом нет ни греха, ни срама.
Толком не знаю. Но в каждой вере есть та черта, что по крайней мере объединяет ее с другими: то не запреты, а то, какими люди были внизу, при жизни, в полной серпов и крестов отчизне.
Так что ты можешь идти без страха: ризы Христа иль чалма Аллаха, соединенье газели с пловом или цветущие кущи — словом, в два варианта Эдема двери настежь открыты, смотря по вере.
То есть одетый в любое платье Бог тебя примет в свое объятье, и не в любови тут дело Отчей: в том, что, нарушив довольно общий смутный завет, ты другой, подробный, твердо хранила: была ты доброй.
Это на счетах любых дороже: здесь на земле, да и в горних тоже. Время повсюду едино. Годы жизни повсюду важней, чем воды, рельсы, петля или вскрытие вены; все эти вещи почти мгновенны.
Так что твой грех, говоря по сути, равен — относится к той минуте, когда ты глотнула последний воздух, в легких с которым лежать на водах так и осталась, качаясь мерно. А добродетель твоя, наверно,
эту минуту и ветра посвист перерастет, как уже твой возраст переросла, ибо день, когда я данные строки, почти рыдая, соединяю, уже превысил разность выбитых в камне чисел.
Черная лента цыганит с ветром. Странно тебя оставлять нам в этом месте, под грудой цветов, в могиле, здесь, где люди лежат, как жили: в вечной своей темноте, в границах; разница вся в тишине и птицах.
Странно теперь, когда ты в юдоли лучшей, чем наша, нам плакать. То ли вера слаба, то ли нервы слабы: жалость уместней Господней Славы в мире, где души живут лишь в теле. Плачу, как будто на самом деле
что-то остаться могло живое. Ибо, когда расстаются двое, то, перед тем как открыть ворота, каждый берет у другого что-то в память о том, как их век был прожит: тело — незримость; душа, быть может,
зренье и слух. Оттого и плачу, что неглубоко надежду прячу, будто слышишь меня и видишь, но со словами ко мне не выйдешь: ибо душа, что набрала много, речь не взяла, чтоб не гневить Бога.
Плачу. Вернее, пишу, что слезы льются, что губы дрожат, что розы вянут, что запах лекарств и дерна резок. Писать о вещах, бесспорно, тебе до смерти известных, значит плакать за ту, что сама не плачет.
Разве ты знала о смерти больше нежели мы? Лишь о боли. Боль же учит не смерти, но жизни. Только то ты и знала, что сам я. Столько было о смерти тебе известно, сколько о браке узнать невеста
может — не о любви: о браке. Не о накале страстей, о шлаке этих страстей, о холодном, колком шлаке — короче, об этом долгом времени жизни, о зимах, летах. Так что сейчас, в этих черных лентах,
ты как невеста. Тебе, не знавшей брака при жизни, из жизни нашей прочь уходящей, покрытой дерном, смерть — это брак, это свадьба в черном, это те узы, что год от года только прочнее, раз нет развода.
Слышишь, опять Персефоны голос? Тонкий в руках ее вьется волос жизни твоей, рассеченный Паркой. То Персефона поет над прялкой песню о верности вечной мужу; только напев и плывет наружу.
Будем помнить тебя. Не будем помнить тебя. Потому что людям свойственна тяга к объектам зримым или к предметам настолько мнимым, что не под силу сердечным нетям. И, не являясь ни тем, ни этим,
ты остаешься мазком, наброском, именем, чуждым своим же тезкам и не бросающим смертной тени даже на них. Что поделать с теми, тел у кого, чем имен, намного больше? Но эти пока два слога —
ТАНЯ — еще означают тело только твое, не пуская в дело анестезию рассудка, ими губы свои раздвигая, имя я подвергаю твое огласке в виде последней для тела ласки.
Имя твое расстается с горлом сдавленным. Пользуясь впредь глаголом, созданным смертью, чтоб мы пропажи не замечали, кто знает, даже сам я считать не начну едва ли, будто тебя «умерла» и звали.
Если сумею живым, здоровым столько же с этим прожить я словом лет, сколько ты прожила на свете, помни: в Две Тысячи Первом лете, с риском быть вписанным в святотатцы, стану просить, чтоб расширить святцы.
Так, не сумевши ступать по водам, с каждым начнешь становиться годом, туфельки следом на водах тая, все беспредметней; и — сам когда я не дотянувши до этой даты, посуху двину туда, куда ты
первой ушла, в ту страну, где все мы души всего лишь, бесплотны, немы, то есть где все — мудрецы, придурки, — все на одно мы лицо, как тюрки, — вряд ли сыщу тебя в тех покоях, встреча с тобой оправдание коих.
Может, и к лучшему. Что сказать бы смог бы тебе я? Про наши свадьбы, роды, разводы, поход сквозь трубы медные, пламень, чужие губы; то есть, с каким беспримерным рвеньем трудимся мы над твоим забвеньем.
Стоит ли? Вряд ли. Не стоит строчки. Как две прямых расстаются в точке, пересекаясь, простимся. Вряд ли свидимся вновь, будь то Рай ли, Ад ли. Два этих жизни посмертной вида лишь продолженье идей Эвклида.
Спи же. Ты лучше была, а это в случае смерти всегда примета, знак невозможности, как при жизни, с худшим свиданья. Затем что вниз не спустишься. Впрочем, долой ходули — до несвиданья в Раю, в Аду ли.
|
|||
|