Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Глава VII 1 страница



{72} Глава V

Художественная Москва жила в начале века бурно. Одно за другим открывались всевозможные кабаре, начали входить в моду «артистические подвалы». Неизменно переполнен был Литературно-художественный кружок. Процветал «Алатор», где позднее пел свои песенки Вертинский. День и ночь были открыты двери Мастерской Бориса Пронина. Здесь и любое время можно было получить чашку «безумного» кофе: у Пронина все было безумное, даже самый обыкновенный кофе в маленьких чашечках. Мастерскую охотно посещали писатели, художники, актеры. Все чувствовали себя здесь как дома, тут назначались деловые и романтические свидания, тут же и работали, примостившись где-нибудь в углу за столиком. На маленькой эстраде вечерами выступали драматурги с чтением своих новых пьес, поэты с новыми, еще не опубликованными стихами. Иногда Пронин давал кому-нибудь из нас, молодежи, прямо á livre ouvert прочитать только что написанные стихи. Как-то однажды мне посчастливилось прочитать здесь с эстрады стихотворение Блока «Крылья легкие раскинув», набросанное им на клочке бумаги и только что пересланное из Петербурга. В знаменитом ресторане Билло, который славился баварским пивом и вестфальской ветчиной, любили коротать ночи поэты — Бальмонт, Балтрушайтис, Брюсов. Здесь нередко они читали публике свои стихи и вдохновенные экспромты.

В это время я видела вокруг себя много интересных людей: писателей, поэтов, музыкантов. В большинстве эти люди были много старше меня по возрасту, но я чувствовала себя с ними легко и просто. Я всюду бывала и мало-помалу втянулась в эту новую для меня жизнь.

В центре веселящейся художественной Москвы была знаменитая «Летучая мышь». Один из организаторов ее, Никита Балиев, в это время был актером Художественного театра, а Николай Лазаревич Тарасов, оказавший финансовую помощь при создании этою кабаре, был пайщиком Художественного театра. Таким образом, «Летучая мышь» оказалась в родстве с Художественным театром, и многие наши актеры, особенно молодежь, участвовали в ее программах. Константин Сергеевич разрешал эти выступления, считая, что танцы, пантомимы и вообще эстрада раскрывают темперамент, развязывают движения.

С первых же дней существования «Летучей мыши» я стала принимать горячее участие в ее вечерах. Репертуар этого театра-кабаре был очень разнообразен. Шутки, пародии, танцы и пантомимы, комедийные сценки — без них не обходилась ни одна программа. Но иногда в нее включались и вещи более серьезные. С успехом шла одноактная комическая опера Моцарта «Примадонны-соперницы». С большим вкусом была поставлена по инициативе Тарасова инсценировка стихотворений в прозе Тургенева. Сам Балиев не только вел программу, но и выступал с очень остроумными номерами.

{73} В «Летучей мыши» бывала вся Москва. Приезжие знаменитости считали своим долгом обязательно посетить Балиева. Среди гостей здесь можно было встретить Савину, и Варламова, и Нижинского, и Карсавину, и других корифеев Александринки и Мариинского балета. Постоянными гостями «Летучей мыши» бывали Книппер, Москвин, Леонидов. Вишневский. Любил посидеть здесь в свободные вечера Качалов. Многие из посетителей сами охотно выходили на сцену. Помню известного венского опереточного актера Шпильмана, венского актера Штайнбергера, артистов петербургского «Кривого зеркала» и многих других.

Я исполняла в «Летучей мыши» много веселых забавных номеров. Неизменный успех имела комедийная сценка с трансформацией, в которой я молниеносно превращалась из юной цветочницы в древнюю старуху, а мой партнер — из молодого франта в старика полицейского. Удачным был номер «Английские прачки», поставленный Эли Ивановной Книппер, где я и еще две ученицы весело распевали на мотив популярной народной песенки невообразимый набор английских слов. Горячо принимала публика номер, который Балиев объявлял так: «Сейчас выступит народный квартет балалаечников под руководством знаменитого виртуоза Михаила Климова, с участием известной солистки Али Кооненовой. В программе будут исполнены лирический вальс “Ожидание” и старинный русский романс “Эх, полным полна коробочка”». Переждав аплодисменты и смех, он продолжал: «На бис будут исполнены вальс “Ожидание” и “Эх, полным полна коробочка”».

Надо сказать, что как-то на даче в Серебряном бору, умирая от скуки, я стала учиться играть на балалайке у местного лодочника, катавшего дачников по Москве-реке, Но успела выучить только два номера, с которыми и выступила в дачном веселом концерте. Они-то и составили программу «Народного квартета балалаечников». В красных суконных фраках с белоснежными манишками Климов, я и еще два актера Малого театра после торжественного выхода усаживались на свои места и с каменными лицами заправских виртуозов бойко играет под смех зала.

В пародийном плане строились и другие номера «Летучей мыши». Выступать в них всегда было очень весело. Но одно выступление неожиданно превратилось для меня в настоящее событие.

В это время только-только вошел в моду танец апашей. Вместе с Георгием Аслановым, который был моим постоянным партнером в танцах, мы решили подготовить ею для очередной программы. Эта работа нас очень увлекала, и мы много репетировали сложные фигуры, которые были по плечу скорее акробатам, чем актерам. Асланов то с неистовой страстью схватывал меня в объятия, то свирепо швырял в сторону, то вертел в воздухе, подметая моими волосами пол. Нужна была большая ловкость и тренировка, чтобы, выполняя все эти фигуры, не повредить себе рук и ног. Мы занимались очень усердно. Костюм, который в этом номере играл большую роль, я придумала себе сама: короткая, обтянутая юбка {74} из черного сатина с разрезом сбоку, маленькая кофточка с разорванным рукавом, черный шелковый шарф вокруг талии. Распущенные волосы, роковые синяки под глазами и столь же роковые кроваво-красные губы дополняли портрет парижской апашки. Не менее выразительно выглядел и мои партнер. В кепке, надвинутой на глаза, с красным рваным шарфом, обмотанным вокруг шеи, с бледным лицом и зловеще сдвинутыми бровями, он был фатально неотразим. Незадолго до генеральной, когда мы репетировали, в темный зал неслышно вошел Рахманинов. Мы увидели его, только когда репетиция окончилась и в зале зажгли свет. Аплодируя, он подошел к нам и сказал, что мы доставили ему большое удовольствие. Очень смущенные, мы приняли эту похвалу просто как доброе внимание большого художника. Каково же было наше изумление, когда на следующий день Балиев таинственно сообщил нам, что Рахманинов вызвался дирижировать танцем апашей на премьере. Трудно передать мое волнение, когда через несколько дней на генеральной репетиции, стоя за кулисами перед выходом, ждала я первых тактов музыки. Зазвучал оркестр. Я вышла на сцену как в бреду. Музыка показалась мне неузнаваемой. Она приобрела совсем новое, трагическое звучание: то замирала в томительном пиано, то обрушивалась на нас зловещим форте, в оркестре звучали инструменты, которых раньше и слышно не было. Музыка подчиняла себе, и наши движения, намеченные на репетиции почти пародийно, невольно наполнялись новым, трагическим содержанием. Невозможно описать триумф этого номера на премьере, наше чувство восторга и благодарности великому музыканту, который взмахом своей дирижерской палочки превратил эстрадную безделушку в произведение искусства.

Я очень любила не только выступать в «Летучей мыши», но и просто бывать там. Мне нравилась самая атмосфера, свобода и непринужденность, которые царили и на сцене и в зале. На стенах висели шуточные плакаты, карикатуры на актеров, красовалась надпись: «Все входящие должны быть знакомы друг с другом».

Как-то в одни из вечеров, когда оркестр заиграл мазурку, Балиев предложил желающим выйти на сцену показать свое искусство. Качалов встал и направился к эстраде. За ним поднялся известный коршевский актер Борисов. Неожиданно оба они выбрали своей дамой меня. Не успела я подняться на эстраду, как Борисов взял мою руку, и мы понеслись в мазурке. Собственно, неслась одна я. Борисов лихо топал ногами и время от времени кружил меня так стремительно, что сердце замирало, как на гигантских шагах. Василий Иванович, стоя в стороне, мрачно следил за нами, скрестив руки на груди. Потом решительно подошел и, отстранив Борисова, помчал меня по кругу, проделывая все традиционные па мазурки с шиком заправского польского гусара. На последних тактах музыки, опустившись на одно колено, он так же традиционно галантно поцеловал мою руку, вызвав горячие аплодисменты зала. Это соревнование Качалова и Борисова имело шумный успех и даже заслужило смешной отзыв в одной из московских {75} газет: «Борисов и Качалов, избрав дамой А. Г. Коонен, состязались в исполнении мазурки. Победителем был признан второй, а его в свою очередь превзошла грацией дама».

 

Шумная и людная атмосфера «Летучей мыши», Мастерской или Литературного кружка не погасила моей неизменной любви к поздним прогулкам по московским улицам или поездкам за заставу. Приятно было из душного помещения выйти на крепкий морозный воздух. Часто моим спутником в этих прогулках бывал Василий Иванович. Очень занятый работой в театре, не имея возможности погулять днем, он охотно бродил по Москве поздними вечерами. Чаще всего мы доезжали до Спиридоновки, а потом шагали по «патриаршим переулкам», как называл Василий Иванович улочки вокруг. Спиридоновка была моей самой любимой улицей. Извозчики называли ее «барской». Ни одного магазина, маленькие особняки с обеих сторон, на углу церковь с большим садом, напротив дворец Морозова; за его оградой сквозь заснеженные деревья мерцали в темноте освещенные окна. Улица по тому времени казалась широкой. Параллельно ей шел Гранатный переулок, такой же тихий, тоже «барский», но поуже Спиридоновки. Под ногами весело скрипел снег, мелькали огоньки фонарей. Василий Иванович уверял меня, что эти прогулки возвращают ему молодость. Как-то он даже затеял на Патриарших прудах игру в снежки и был в восторге, засыпав меня с головы до ног снегом. Гулять с Качаловым по Москве днем было невозможно — его узнавали решительно все, вплоть до уличных мальчишек. Н. Г. Александров даже придумал анекдот о том, как собака, перебегавшая улицу, завидев Качалова, замерла на полдороге и, протянув лапу, сказала: «Здравствуй, Вася».

Но в скором времени случилось так, что прогулки с Василием Ивановичем на некоторое время прекратились. В его жизнь неожиданно вторглись очень тяжелые обстоятельства. Жена Качалова — Нина Николаевна Литовцева, игравшая в то время в Риге, внезапно тяжело заболела, понадобилась операция, и Василия Ивановича срочно вызвали телеграммой. Вскоре в театре стало известно, что жизнь Нины Николаевны вне опасности, но играть на сцене она больше не сможет. Когда Василий Иванович вернулся в Москву, на него тяжело было смотреть. Он приходил в театр только на спектакль, молча сидел за кулисами в ожидании своего выхода, и после спектакля сразу уходил домой. Мне было мучительно жаль Нину Николаевну. Очень беспокоилась я и за Василия Ивановича. Как-то я попросила Братушку зайти проведать Качалова. Вернулся он очень расстроенный, сказал, что Василий Иванович в тяжелом состоянии и просит меня зайти навестить его. Разумеется, в первый же свободный вечер я пошла к нему. Василии Иванович: сам открыл дверь. Всегда подтянутый, тщательно одетый, он быт неузнаваем: похудевший, с потухшими глазами.

В кабинете на стуле около дивана стояли бутылка с коньяком и {76} стакан, тут же на полу лежала собака. Она меланхолически посмотрела на меня и отвернулась.

— Вот, Аличка, какая у меня компания. Угощаю пса коньяком, — сказал Василий Иванович.

В комнате было мрачно, горела одна только настольная лампа, собака вздрагивала и похрапывала во сне. Я просидела недолго. Когда мы прощались, Василий Иванович как-то вдруг засуетился, просил навещать его, как только у меня будет свободное время, и совсем неожиданно, порывшись в портмоне, сунул мне в руку двугривенный для швейцара, объяснив, что тот терпеть не может, если у жильцов засиживаются гости и ему надо подниматься со своей лежанки открывать дверь.

Вместе с Братушкой я еще несколько раз бывала у Василия Ивановича, мы оба всячески старались отвлечь его от мрачных мыслей.

В доме Качалова я познакомилась с близкими друзьями Василия Ивановича: с известным московским критиком Н. Е. Эфросом, и с историком А. К. Дживелеговым. Эфрос показался мне уж очень серьезным и несколько скучноватым. Василии Иванович смеялся, когда я ему сказала, что, по-моему, Эфрос раньше всего критик, а только потом уже человек и мужчина. Алексей Карпович Дживелегов, наоборот, очень нравился мне. Блистательный человек, великий жизнелюб, поклонник всех хорошеньких женщин, он мог часами занимать общество интереснейшими «устными рассказами», внося большое оживление.

Бывала у Качаловых и молодежь. Среди молодежи одним из самых любопытных людей был Василии Васильевич Прохоров. Это была фигура очень характерная для определенной среды тех лет. Он принадлежал к династии московских фабрикантов Прохоровых и, как многие молодые люди из богатого купечества, страстно тяготел к искусству. Великий фантазер и романтик, он безумно страдал, когда друзья или знакомые, представляя его кому-нибудь и называя его фамилию, считали долгом добавить — «Прохоровская мануфактура». Он мечтал быть актером, и, хотя никаких способностей у него не было, его тяга к искусству была так трогательна, что Качалов, который терпеть не мог с кем-нибудь заниматься, иногда урывал свободные полчаса, чтобы послушать, как Прохоров читает Байрона.

Я скоро подружилась с Василием Васильевичем, но долго не могла привыкнуть к его странной манере себя держать. Он страдал какой-то болезненной застенчивостью, и это, вероятно, была одна из причин, заставлявшая его порой совершать поступки, изумлявшие своей экстравагантностью. Как-то он пригласил меня и Василия Ивановича к себе в гости. У театра нас ждала машина, дверь открыл слуга. Мы очень удивились, что хозяин не встретил нас, и Качалов пошел искать его по всему дому. Но Прохорова нигде не было. Одна из комнат была заперта, оттуда раздавались звуки скрипок и виолончелей. В недоумении бродили мы одни-одинешеньки по пустынным комнатам. Неожиданно в одной из {77} них, до того неосвещенной, загорелась люстра, и мы увидели великолепно сервированный стол на два прибора. Возле одного стоял букет орхидей. Нам не оставалось ничего другого, как, махнув рукой на отсутствующего хозяина, сесть за стол. Ужинали мы под звуки лирических мелодии таинственного оркестра, потом перешли в гостиную и наконец, потеряв надежду увидеться с хозяином, уехали домой. На следующих! день бедному Прохорову сильно досталось от Василия Ивановича. Он был очень смущен, просил прощенья, однако упорно твердил, что ему очень хотелось принять нас у себя, но он считал, что его личное присутствие для нас неинтересно и может показаться навязчивым.

В другой раз он прислал за мной автомобиль, вся кабина которого внутри была убрана розами. Чувствовала я себя в этом цветочном ящике ужасно, сидеть было неудобно, от одуряющего запаха болела голова, вдобавок ко всему прохожие в недоумении останавливались и смотрели мне вслед. Узнав обо всем этом, Прохоров опять пришел в отчаяние, но «заботиться» обо мне не перестал. В один прекрасный день он предложил мне в свободное время выезжать в его автомобиле за город, добавив, что вести машину будет шофер, так как он не смеет утомлять меня своим присутствием. Как-то, чувствуя себя действительно очень усталой, я воспользовалась его предложением. Прогулка в одиночестве доставила мне большое удовольствие. Но и тут не обошлось без смешной выдумки. Где-то в лесу шофер вдруг остановился. Не успела я спросить, в чем дело, как из-за деревьев показалась фигура Прохорова. Подойдя ко мне, он спросил, как я себя чувствую, довольна ли прогулкой, и, пожелав счастливого пути, скрылся за деревьями.

У меня каким-то чудом сохранилось кольцо — одна из последних фантазии Прохорова. Три одинаковых гладких кольца он заказал ювелиру как символ тройственного союза на вечные времена. На внутренней стороне колец были выгравированы три наши имени: Василий, Алиса, Василий, и дата. Это кольцо я совсем недавно случайно нашла у себя и живо вспомнила трогательного человека, пытавшегося всеми доступными ему способами внести в свою собственную жизнь и в жизнь своих друзей отблеск романтики.

В калейдоскопе людей, окружавших меня в то время, особое место занимал поэт Юргис Балтрушайтис. Как-то в Мастерской Пронина ко мне кинулся Бальмонт и, как всегда, восторженно-напевно воскликнул:

— Алиса, познакомьтесь, Юргис Балтрушайтис — угрюмый, как скала! Любите его стихи и опасайтесь его философии!

Стихи Балтрушайтиса я знала, но самого его увидела впервые. Вечер мы провели все вместе. Бальмонт неутомимо болтал, то стихами, то прозой, взрываясь фейерверком экспромтов. Балтрушайтис за весь вечер не вымолвил ни слова. Когда мы уходили, я тихонько спросила Бальмонта:

— Балтрушайтис когда-нибудь разговаривает?

{78} — Иногда, случается, говорит. Но это не важно. У него хорошие стихи и золотое сердце.

Балтрушайтис вошел в мою жизнь незаметно, как бы неслышными шагами. Очень скоро его присутствие стало для меня привычным. Мало-помалу он взял на себя роль моего наставника и опекуна. Он часто приходил ко мне домой, приносил только что вышедшие номера «Золотого руна» или «Весов», книги северных поэтов и писателей, которых он очень любил. Чаще всего он сидел молча. Я привыкла к этому и, не обращая на него внимания, занималась своими делами. Как все замкнутые и молчаливые люди, Балтрушайтис любил писать письма. Каждое утро курьер Николай из кафе Трамбле, где Юргис имел обыкновение пить утренний кофе, приносил мне от него письма, длинные и туманные, полные загадочных поэтических образов и разнообразных философских отступлений.

Юргис бывал у нас дома чаще других моих друзей и очень скоро завоевал симпатии домашних. Отец подолгу вел с ним беседы, после которых всегда говорил, что Юргис великий мудрец, а мама и няня были покорены тем, что он заставлял меня застегивать шубу, которую я имела привычку носить нараспашку. Типичный северянин, все делавший с какой-то милой, неуклюжей медлительностью, Балтрушайтис в то же время был очень легок на подъем и охотно откликался на все мои фантазии. В перерыве между репетицией и спектаклем мы с ним иногда ездили на вокзалы встречать дальние поезда. Чаще всего ездили на самый ближний, Брестский вокзал, к заграничному поезду, который приходил в половине шестого. Вокзальная жизнь мне всегда очень нравилась. На вокзале люди живут какой-то иной жизнью, не такой, как в привычной обстановке. Приезжая на вокзал, я каждый раз с нетерпением ждала минуты, когда из ранних сумерек вынырнут огни паровоза, засуетятся носильщики, придет в движение толпа ожидающих. Встречи, объятия, шумный говор, в голове невольно возникал целый поток мыслей, догадок о характерах людей, о их взаимоотношениях, о их судьбах, радостных или печальных.

Среди людей, близких к Художественному театру, особо выделялся Николай Лазаревич Тарасов. Его имя сейчас почти забыто, а между тем он принимал активное участие в жизни театра. Во время гастролей в Вене, когда театр испытывал большие материальные трудности, Тарасов дал необходимые для возвращения в Москву деньги, потом стал пайщиком, а в дальнейшем был одним из организаторов «Летучей мыши». В «Летучей мыши» я с ним и познакомилась. Сначала наши встречи были случайны, петом они стали более частыми, и скоро между нами установились очень добрые отношения. Молодой, красивый, прекрасно образованный, фантастически богатый, он, казалось, обладал всем, чтобы радоваться жизни и считать себя баловнем судьбы. Но при первом же нашем знакомстве я обратила внимание на то, что глаза у него всегда печальные и остаются печальными, даже когда он смеется.

Заметила и то, что он по давал подойти к себе поближе, как бы {79} оберегая свой душевный мир. Он казался мне человеком загадочным и непонятным. Как-то он сказал мне:

— Вы счастливая, Алиса. Вы увлечены искусством, своим творчеством, любите жизнь. Как бы я хотел смотреть на мир вашими глазами. А я вот все время чувствую абсурдность жизни и каждую минуту помню, что все имеет свой неизбежный конец.

Я испытывала К Николаю Лазаревичу сложное чувство: он не был похож ни на одного из людей, с которыми я встречалась в это время. Если Леонид Андреев привлекал меня своей мятущейся душой, вечно ищущей мыслью, то в Тарасове меня поражала какая-то трагическая опустошенность. Это вовсе не было холодным равнодушием богатого, скучающего барина. Я чувствовала в нем какую-то горькую обреченность и не могла не относиться к нему с большим сочувствием, радуясь, когда мне удавалось вызвать у него хоть какое-то светлое душевное волнение. Очень подкупало меня в нем то, что он искренне интересовался моей актерской жизнью, много расспрашивал меня о моей работе, иногда приходил на первый или последний акты «Синей птицы» — это были самые игровые акты Митили, — а потом обязательно сообщал мне свои впечатления.

Иногда в свободные дни мы ездили на Воробьевы горы, которые Николай Лазаревич очень любил, бродили по Нескучному саду и о многом разговаривали. Как-то, смеясь, он рассказал мне, что когда Балиев, который жил в его квартире, устраивает бурное веселье со своими друзьями, он запирается у себя в спальне с томиком Пушкина, и добавил: «Пушкин мой самый близкий друг».

Сумбурная жизнь, ворох впечатлений незаметно отвлекли меня от театра, от регулярных занятий. И время от времени какой-то червячок начинал точить меня. В моей жизни образовались как бы два полюса. Каждый раз, приходя на спектакль «Синяя птица» и включаясь в жизнь маленькой Митили, я чувствовала, что мое детство еще не ушло от меня, что оно совсем близко. А когда я попадала в поток другой жизни, вне театра, во мне пробуждались совсем другие чувства, какие-то новые силы, в которых я еще не могла разобраться. Забавно, что именно в это время я начала физически очень бурно расти, мне в течение сезона не раз выпускали юбочку и рубашку Митили.

Как-то во время прогулки Николай Лазаревич сказал:

— Мне часто кажется, что за вашей жизнерадостностью и беспечностью скрываются какие-то совсем другие мысли и чувства, глубокие и серьезные. Мне думается, что со временем вы будете играть не только веселых девушек, но и драматические роли с большими сложными переживаниями.

Слова Тарасова сильно взволновали меня. Как будто он проник в самые сокровенные уголки моей души. В театре все относились ко мне как к девочке, вероятно, никто не замечал, что я не только физически вырастаю из юбочки Митили. Тарасов был одним из первых, увидевших то новое, что созревало во всем моем существе. Мы шли по узенькой пустынной аллее Нескучного сада, перед {80} моими глазами маячил огромный старый дуо, ныл ветер, дуо скрипел, и меня внезапно осенила мысль — сейчас же, здесь, на ветру, сыграть монолог Орлеанской девы, сыграть в полную силу. Я подбежала к могучему стволу дерева и начала читать: «Молчит гроза военной непогоды…» Николай Лазаревич от неожиданности замер на месте. Внимание, с которым он слушал, было поистине вдохновляющим. Когда я кончила, у меня сердце колотилось так, как если бы я сыграла Жанну д’Арк перед тысячной аудиторией. Помолчав, Николай Лазаревич сказал:

— Жаль, что вас не слышал Станиславский. Именно здесь. Уверен, что это навело бы его на какие-нибудь замечательные мысли. И, знаете что, актеру вовсе не обязательно нужна сцена. Театр там — где есть актер и зритель.

Потом добавил:

— А я прав. Вы непременно должны попробовать себя в какой-нибудь драматической роли. И не откладывайте далеко «Орлеанскую деву».

Эту роль сыграть мне не довелось. Но не могу не вспомнить еще один день, много лет спустя, когда я снова, так же неожиданно для себя, читала монолог Орлеанской девы. Было это на открытии мемориальной доски на доме, где жила М. Н. Ермолова. После торжественной церемонии во время небольшого приема, который устроили для близких друзей дочь Марии Николаевны и Т. Л. Щепкина-Куперник, А. А. Игнатьев попросил меня от лица гостей прочесть монолог Жанны д’Арк. Это была одна из лучших ролей Ермоловой. Внезапно перед моими глазами возникли пустынная дорожка Нескучного сада, старый дуб и мой единственный зритель. Я попросила Таирова последить текст и начала читать…

Прошло два года после памятной для меня прогулки по Нескучному саду. По Москве пронеслась страшная весть — Николай Лазаревич Тарасов покончил с собой. Рано утром меня разбудил телефонный звонок. Сестра Николая Лазаревича, Ольга Лазаревна, каким-то странным, чужим голосом попросила меня сейчас же приехать на квартиру к Тарасову. Предчувствуя что-то страшное, я помчалась на Дмитровку. Дверь была открыта, и я прямо прошла в комнату Николая Лазаревича. Он лежал на тахте в костюме, тщательно одетый. Лицо было спокойное, чуть розовое, можно было подумать, что он спит, на виске запеклась одна-единственная капелька крови. На полу рядом с тахтой лежал маленький револьвер. Я не могла оторвать глаз от лица, на которое смерть еще не успела наложить свою печать. Уткнувшись мне в плечо, глухо рыдала Ольга Лазаревна. Потом вошли какие-то люди и стали открывать ящики стола; когда открыли шкаф, где висели костюмы, в комнату ворвался свежий запах английских духов, название которых Николай Лазаревич почему-то тщательно скрывал от своих друзей.

О причине смерти Тарасова, ни для кого не объяснимой, непонятной, пронеслась легенда. Она связывала гибель Николая Лазаревича с неразделенной трагической любовью к нему молодой девушки {81} из богатой купеческой семьи Грибовых. Эту фамилию я слышала от Николая Лазаревича, который как-то вскользь рассказал мне о сложившейся чрезвычайно тягостной для него ситуации. Легенда гласила, что Грибова за день до смерти Николая Лазаревича позвонила ему по телефону и сказала, что ей нужен его совет: выходить ли ей замуж за молодого человека (фамилию его я не помню), который давно добивается ее руки, Тарасов ответил, что хорошо знает этого молодого человека, считает, что он обладает большими достоинствами, посоветовал не пренебрегать его чувством и выйти за него замуж. Грибова поблагодарила и повесила трубку. На следующий день в газетах появилось траурное извещение о том, что ночью Грибова, а вслед за ней и ее жених покончили жизнь самоубийством. Николай Лазаревич, как потом рассказывал слуга, пришел домой очень поздно, принял ванну, потом заперся у себя в спальне, сказав, что будить его не надо. Через некоторое время раздался звонок, когда слуга открыл дверь, он увидел на площадке гроб и венок. Человек из похоронного бюро, спросив, здесь ли квартира Тарасова, сказал, что привез все заказанное, и протянул квитанцию. Сколько ни протестовал слуга, объясняя, что в доме никто не умирал, как ни уговаривал забрать гроб, посыльный и слышать ни о чем не хотел. Заявив, что заказ оплачен, адрес правильный, а до остального ему нет дела, он ушел.

Встревоженный слуга постучал к Николаю Лазаревичу. Ответа не было. Если верить легенде, гроб и венок прислала Тарасову близкая подруга Грибовой, считавшая Николая Лазаревича виновником ее гибели. Страшный подарок опоздал, Тарасов так и не узнал о нем.

Смерть Николая Лазаревича оставила глубокий след в моей душе.

 

Случай всегда играл большую роль в моей жизни — и творческой и личной. Неожиданное чтение «Орлеанской девы» и разговор с Николаем Лазаревичем в Нескучном саду, взбудоражив меня, опять круто повернули мои мысли к театру. Я все больше и больше стала думать о работе над каким-нибудь крупным драматическим женским образом, о работе, в которую я могла бы вложить все те мысли и чувства, что волновали меня в последнее время. Состояние у меня было смятенное. Говорить с Константином Сергеевичем о своих тревогах и раздумьях я не решалась и обратилась к Вахтангу Левановичу Мчеделову, с которым у меня давно были очень дружеские отношения. Прекрасный человек и очень интересный режиссер, Мчеделов всегда охотно откликался на просьбы молодежи. Я несколько раз работала с ним над импровизацией и эти занятия очень любила. К нему я обратилась с просьбой сделать со мной в учебном порядке какую-нибудь интересную, обязательно драматическую женскую роль. На следующий день Мчеделов принес мне томик Шекспира и сказал, чтобы я прочитала «Меру за меру». Это было для меня полной неожиданностью. {82} Шекспир в то время был не в моде, и я совсем не знала его. Театры увлекались пьесами Ибсена, Гауптмана, Гамсуна, Д’Аннунцио. Одним духом проглотила я «Меру за меру» и, не останавливаясь, принялась за другие пьесы: «Ричард III», «Антоний и Клеопатра» (кстати, эта пьеса произвела на меня наиболее сильное впечатление). Передо мной открывался новый мир — мир трагедии.

Перед началом работы Мчеделов говорил со мной об отношении к искусству, о долге актрисы. «Мне кажется, последнее время вы живете в каком-то бреду, нельзя приносить на сцену крохи своей души. Вы — актриса. Повторяйте это себе каждый день. Просыпаясь утром и ложась в постель, говорите: “Я — актриса”».

Эти слова Мчеделова я записала в своем дневнике крупными буквами.

К большому моему горю работа над «Мерой за меру» неожиданно оборвалась, Вахтанг Леванович должен был куда-то уехать. Я пала духом. И снова случай пришел мне на помощь. Вольнослушательница театра Вендерович взяла для показа Владимиру Ивановичу одну из коронных ролей Дузе — роль слепой Анны из «Мертвого города» Д’Аннунцио. Меня она просила сыграть в этом отрывке тоже сильную трагическую роль Бьянки-Марии. Я так увлеклась этой работой, что некоторое время не могла думать ни о чем, кроме «Мертвого города». Не замечая некоторой искусственности пьесы, я вкладывала в образ Бьянки весь пыл моей души. Репетировали мы в каких-то полуантичных костюмах: в туниках и сандалиях. Примерно через месяц Владимир Иванович назначил день показа. Мы наспех выгородили в фойе небольшую сцену, поставили две колонны и самую необходимую мебель. Владимир Иванович слушал с большим вниманием. На столе перед ним лежали бумага и карандаш, но он не сделал ни одной пометки. Когда мы кончили, он очень нас похвалил и сказал, что хочет показать этот отрывок Константину Сергеевичу. Через некоторое время нас смотрел Станиславский. Он показался мне взволнованным и даже немного растерянным. Тоже похвалив нашу работу, он в свою очередь сказал, что хочет показать нас Леонидову. Ум и эрудицию Леонида Мироновича Станиславский всегда высоко ценил. Леонидов сказал мне много приятного: хвалил за темперамент и искренность, удивлялся, как смогла я проникнуть в такой: сложный мир женских чувств. Много лет спустя мне показали выдержку из хранящегося в архиве письма Немировича к Станиславскому, в котором он упоминает о показе «Мертвого города». «Что касается Коонен, — пишет Владимир Иванович, — то я был поражен серьезностью и глубиной переживания ее роли. Из веселенькой Митили стала двадцатилетняя девушка с серьезным взглядом, устремленным в самые глубины душевной красоты. Суметь схватить в Д’Аннунцио эту красоту и суметь вложить ее в душу девушки, которая до сих пор знала только Митиль и автомобиль Тарасова, — согласитесь, что это такая победа, на которую не многие из наших способны. Да и кто? Коонен я очень похвалил».



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.