Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Annotation 12 страница



 Что же это за борьба, которую мы ведем непрестанно, хотя заведомо обречены на поражение? Что ни утро, изнуренные бесконечной битвой мы опять и опять, преодолевая отвращение перед повседневностью, шагаем по бесконечному коридору, по которому уже столько отшагали повинуясь судьбе… Да, милый ты мой, вот повседневность: унылая, пустопорожняя, изобилующая горем. Круги ада не так уж далеки от нее; стоит побыть в ней подольше, и до них уж рукой подать. Из коридора прямо в какой-нибудь круг, попадешь и не заметишь. Каждый день мы с тоской возвращаемся к своему коридору и шаг за шагом одолеваем невеселый путь, к которому приговорены. Увидел ли он адские круги? Каково это: родиться после того, как побывал в преисподней? Как оживают зрачки на остекленевших глазах? Где начинается борьба и где она иссякает?

 Так, значит, камелия…  15
 По жарким вспотевшим плечам
 

 В восемь часов вечера Поль Н’Гиен появился на пороге привратницкой, едва удерживая в руках свертки, и с улыбкой сказал мне: — Месье Одзу все еще не вернулся, его задержали в посольстве. Там какие-то сложности с визой, поэтому он попросил меня передать вам вот это. Он положил свертки на стол и протянул мне письмо в конверте. — Спасибо, — поблагодарила я. — Может быть, чайку или еще чего-нибудь? — Спасибо, — поблагодарил и он. — Но у меня еще столько дел… А ваше приглашение, если позволите, я приберегу на будущее. И снова улыбнулся так тепло и радостно, что и у меня на сердце потеплело. Оставшись в кухне одна, я села, положила свертки на стол и открыла конверт: «Он вдруг испытал приятное ощущение холода по жарким вспотевшим плечам. Он взглянул на небо во время натачивания косы. Набежала низкая тяжелая туча, и шел крупный дождь». Пожалуйста, примите мои подарки попросту. Какуро Летний дождь, упавший на плечи Левина во время косьбы… Какуро так растрогал меня, что несколько минут я сидела неподвижно, прижав руки к груди. Потом один за другим развернула пакеты. Шелковое жемчужно-серебристое платье с небольшим стоячим воротником, перехваченное черным атласным пояском. Шелковая пурпурная накидка. Легкая и плотная, словно порыв ветра. Лодочки на невысоком каблуке из зернистой черной кожи, такой мягкой и такой тонкой, что я прижалась к ним щекой. Я любовалась платьем, накидкой, туфлями. За дверью мяукал и царапался Лев — просился домой. У меня по лицу текли сладкие слезы, в груди разворачивала лепестки нежная камелия.  16
 Пора бы уже чему-то кончиться
 

 На следующий день в десять часов утра в дверь привратницкой постучались. Стучал здоровенный верзила, одетый в черное, в шерстяной темно-синей шапочке и в высоких военных ботинках, какие когда-то маршировали по Вьетнаму. Это Тибер, дружок Коломбы и чемпион мира по бесцеремонности. — Я ищу Коломбу, — сказал Тибер. Звучит комично, не правда ли? Куда поэтичнее было бы: «Я ищу Джульетту, — сказал Ромео». Итак: «Я ищу Коломбу», — сказал бравый Тибер, который не боялся ничего, кроме шампуня, что обнаружилось, когда он снял с головы шапку. Не подумайте, что из вежливости. Жарко стало. Как-никак май месяц! — Палома сказала, что она здесь, — прибавил он. Подумал и еще прибавил: — Блин. Палома, ты хорошо пошутила! Я быстренько выставила его вон, и в голове меня зашевелились причудливые мысли. Тибер… Такое громкое имя и такой невзрачный хозяин… Я припомнила писанину Коломбы Жосс, тишину доминиканской библиотеки… потом почему-то подумала про Рим — хотя понятно: Тибер, почти Тибр… Неожиданно всплыло лицо Жана Артанса… А следом я увидела его отца с нелепым бантом на шее… Столько людей, столько миров, все чего-то ищут… Как мы можем быть такими одинаковыми и жить каждый в своей вселенной? Одинаково сходить с ума, но на разной почве, по разным причинам, из-за разных страстей? Тибер… Я почувствовала смертельную усталость — я устала от богатых, устала от бедных от всего этого фарса… Лев спрыгнул с кресла стал тереться о мою ногу. Растолстел он из чистой филантропии. У моего кота щедрая благородная душа. Он улавливает малейшие мои вибрации. А я устала, очень устала… Пора бы уже чему-то кончиться, а чему-то другому начаться.  17
 Муки сборов
 

 К 8 часам вечера я была готова. Платье и туфли сидели идеально (как раз мои размеры — 42 и 37). Накидка совершенно в римском стиле (60 сантиметров в ширину и 2 метра в длину). Голову я помыла шампунем 3 раза, потом высушила волосы феном «Бабилис» (1600 Вт), потом 2 раза расчесала вперед-назад, слева-направо, и наоборот. Результат потрясающий. 4 раза я садилась и 4 раза вставала, стало быть сейчас стояла, не зная, что бы еще такое сделать. Может, снова сесть? В шкафу за стопкой простыней лежал футляр с сережками, которые достались мне от Иветты, моей зловредной свекрови: 2 подвески старинного серебра с каплевидными гранатами. Я достала их и с 6-й попытки вдела в уши, теперь у меня такое ощущение, как будто в мои бедные растянутые мочки вцепились 2 пузатые кошки. 54 года без всяких украшений усугубляют муки сборов. Я и губы слегка подкрасила помадой «темный кармин», купленной 20 лет назад по случаю свадьбы одной из кузин. Меня всегда бесило, насколько долговечны такие чепуховины, тогда как драгоценные человеческие жизни гибнут на каждом шагу. Я принадлежу к тем 8 % населения земного шара, которые заслоняются от страха и беспокойства цифрами. Какуро Одзу 2 раза стукнул в дверь. Я открыла. Какой он красивый! Антрацитовая куртка со стоячим воротником и отделанными шнуром петлицами, прямые брюки в тон и мокасины из мягчайшей кожи, похожие на домашние, но высшего класса. Все вместе очень… по-евразийски. — До чего же вы хороши! — сказал он мне. — Благодарю вас, — ответила я растроганно. — Вы тоже выглядите прекрасно. С днем рождения! Какуро улыбнулся. Я старательно заперла дверь, закрыв ее за собой и перед носом Льва, задумавшего прорыв. Какуро подал мне руку, и я оперлась на нее, чувствуя, что моя немного дрожит. «Только бы нам никого не встретить», — молилась внутри меня упрямая частичка Рене-подпольщицы. Сколько ни прощалась я со своими страхами, но пока еще не была готова стать притчей во языцех на улице Гренель. Случилось то, чего следовало ожидать. Не успели мы подойти к входной двери, как она открылась нам навстречу. Вошли Жасента Розен и Анн-Элен Мерисс. Вот незадача! Что же делать?! Деваться некуда! — Добрый вечер, — пропел Какуро и, буквально волоча меня за собой, проворно обошел их слева. — Добрый вечер, милые дамы! Мы опаздываем, поэтому приветствуем вас и бежим со всех ног. — Добрый вечер, месье Одзу, — жеманно отозвались они, поворачивая головы, точно их тянули за веревочки. — Добрый вечер, мадам, — поприветствовали они и меня (это меня-то! ), улыбаясь во весь рот и показывая все свои зубы. Честное слова, никогда не видала разом столько зубов. — Приятного вечера, мадам, — просюсюкала Анн-Элен Мерисс, с жадностью рассматривая меня, когда мы с Какуро уже выходили из подъезда. — Спасибо, спасибо! — прожурчал Какуро и подтолкнул ногой створку двери, закрыв ее за нами. — Кошмар! — рассмеялся он. — Если б мы остановились, задержались бы на час, не меньше. — Они меня не узнали, — сказала я и пораженно застыла посреди тротуара. — Они меня не узнали! Какуро стоял рядом, по-прежнему крепко держа меня под руку. — Потому что никогда не видели, — сказал он. — А я узнал бы вас всегда.  18
 В струе воды
 

 Достаточно один раз убедиться, что можно быть слепым на свету и зрячим в темноте, чтобы задаться вопросом: что же такое зрение? Как оно работает? Мы уже ехали в такси, заказанном Какуро, а я все думала о Жасенте Розен и Анн-Элен Мерисс, которые начинали видеть меня только при определенных обстоятельствах (в сословном мире я достойна их внимания, если, например, иду под руку с месье Одзу). И вдруг со всей ясностью поняла: взгляд сродни руке, запущенной в струю воды. Он что-то выуживает, хватает наугад, а не прицельно, принимает на веру и не задает вопросов, получает даром, не прилагая усилий, — он ничего не желает, ни к чему не стремится, ни за что не бьется. Такси скользило в голубеющих сумерках, а я все думала. О Жане Артансе, чьи угасшие зрачки ожили при виде камелий. О Пьере Артансе, таком зорком и совсем слепом, как нищий. О двух встреченных дамах с жадным взглядом попрошаек, но тоже слепых, как котята. О застывшем взгляде Жежена, всегда направленном только вниз, на дно. О Люсьене, неспособном видеть, потому что слишком густая темнота обступала его. О Нептуне, которому служит зрением безошибочный нюх. И о себе: хорошо ли я вижу?  19
 Мерцающие тени
 

 «Черный дождь» видели? Если не видели «Черный дождь» или на худой конец «Бегущего по лезвию», вам будет трудно понять, почему, как только мы вошли в ресторан, у меня возникло ощущение, что я попала в фильм Ридли Скотта. В «Бегущем по лезвию» есть сцена в баре, где выступает женщина-змея и откуда Декард вызывает Рэчел по стенному видеофону. В «Черном дожде» тоже есть бар и девушки по вызову, одна из которых — белокурая Кейт Кэпшоу с обнаженной спиной. Там и тут перемешаны лучи света, точно проходящие сквозь цветные витраж: собора, и клубы адской тьмы. — Люблю такой свет, — сказала я Какуро, усаживаясь на диванчик. Нас устроили в уютном спокойном уголке, за столик, на который падал солнечный блик посреди мерцающих теней. Как тени могут мерцать? Не знаю, но они мерцали. — Вы смотрели «Черный дождь»? Я и представить себе не могла, что у двух людей могут быть такие сходные вкусы и общие ассоциации. — Смотрела, — ответила я, — раз двенадцать, не меньше. Все вокруг было мерцающим, искрящимся, хрустальным и бархатным. Волшебным. — Нас ждет суши-пир, — провозгласил Какуро, с удовольствием разворачивая салфетку. — Надеюсь, вы не сердитесь, что я все заказал заранее? Мне хотелось угостить вас всем самым лучшим из того, что может предложить японская кухня в Париже. — Конечно, не сержусь, — ответила я, изумившись множеству узорных чашечек с диковинными овощами, замаринованными и политыми не-знаю-какими, но очень соблазнительными соусами, которые принесли и расставили перед нами официанты, пристроив между ними еще и бутылочки с сакэ. И мы приступили. Первым я выудила маринованный огурчик, но он только на вид был маринованным огурчиком, а на вкус чем-то невообразимо вкусным. Какуро выловил двумя темными деревянными палочками кусочек… чего? мандарина? помидора? манго?.. и ловко отправил в рот. Я немедленно запустила палочки в ту же чашечку. Оказалось, это сладкая морковка — пища богов! — Что ж, с днем рождения! — сказала я и подняла свой стаканчик с сакэ. — Спасибо. Большое спасибо, — отозвался Какуро и чокнулся со мной. — Неужели осьминог? — удивилась я, вытащив кусочек зазубренного щупальца из пиалы с шафраново-желтым соусом. И тут официант принес нам на двух небольших толстых досках пластинки сырой рыбы. — Сашими, — сказал Какуро. — Там тоже есть мясо осьминога. Я погрузилась в созерцание. От такой красоты прямо захватывало дух. Я подцепила своими неловкими палочками белый с серыми прожилками кусочек рыбы («речная камбала» — услужливо уточнил Какуро) и, приготовившись вкусить блаженство, попробовала. Почему мы ищем вечность в чем-то незримом и неощутимом? Мне она явилась в виде серовато-беловатого кусочка рыбы. — Рене, — заговорил Какуро. — Я бесконечно счастлив отпраздновать свой день рождения в вашем обществе, но для нашего сегодняшнего ужина есть и более серьезный повод. Хоть мы знакомы с Какуро всего три недели, но я уже легко могла предположить, что он может счесть «серьезным поводом». Франция или Англия? Вермеер или Караваджо? «Война и мир» или чудная «Анна Каренина»? Я взяла еще кусочек воздушнейшего сашими — кажется, тунец? Но кусочек оказался весьма внушительного размера, пришлось делить его на части. — Да, сначала я пригласил вас на день рождения, — продолжал Какуро, — но потом кое-что узнал от одного человека. И хочу сказать вам очень важную вещь. Я копошилась со своим тунцом и слушала его вполуха. — Вы совсем не ваша сестра, — твердо произнес Какуро, глядя мне прямо в глаза.  20
 У гагаузов
 

 Любезные дамы! Если вас в один прекрасный вечер пригласит поужинать в дорогом ресторане богатый и приятный во всех отношениях господин, не изменяйте изысканным манерам, что бы ни случилось. Удивит ли он вас, огорчит или попросту ошарашит, храните благородную невозмутимость и самые неожиданные слова принимайте с соответствующим обстановке изяществом. Со мной же, простолюдинкой и деревенщиной, все произошло иначе. Я и сашими-то ела попросту, как ела бы дома картошку. И когда я от ужаса сглотнула и почувствовала, что очередная частичка вечности встала у меня поперек горла, то без всякой изысканности по-пещерному раскашлялась. За соседними столиками повисла тишина. А я продолжала кашлять, пока наконец очередной, не сказала бы, что благозвучный приступ, не вытолкнул пресловутую частичку у меня из горла и я, схватив салфетку, не избавилась от нее. — Я могу повторить. Повторить? — спросил Какуро. Ей-богу, ему, кажется, было весело! — Я… кха-кха-кха! — прокаркала я. «Кха-кха-кха» — традиционный обрядовый возглас у гагаузов. — Я не… кха-кха-кха, — выводила я с тем же блеском. И наконец, с совсем уже недосягаемым шиком, выпалила: — Че-го?! — Еще раз говорю вам, для полной ясности, — сказал Какуро терпеливо, как говорят с детьми или со слабоумными. — Рене, вы совсем не ваша сестра. — И, так как я уставилась на него с глупым видом, продолжил: — И в последний раз повторю, а вы смотрите не подавитесь насмерть кусочком суши ценой, к слову сказать, тридцать евро за штуку. Суши не рекомендуется заглатывать так резко. Вы не ваша сестра, Рене, и мы можем быть друзьями. И всем, чем только захотим.  21
 Нескончаемые чаепития
 

 Toum toum toum toum toum toum toum
 Look, if you had one shot, one opportunity,
 To seize everything you ever wanted
 One moment
 Would you capture it or just let it slip? [24]
 
 Это Эминем. Признаюсь, как предтеча молодой элиты я иной раз его слушаю, — тогда, когда уж не поспоришь, что Дидона погибла безвозвратно. А сейчас в голове у меня все перепуталось. Не верите? Судите сами. Remember me, remember me
 But ah forget my fate
 Trente euro piè ce
 Would you capture it
 Or just let it slip? [25]
 
 Такая вот каша. Я всегда удивлялась тому, как отпечатываются и всплывают, кстати и некстати, в памяти разные мелодии (не говорю уж о Confutatis, большом друге консьержек с миниатюрным мочевым пузырем), вот и сейчас я с искренним, хоть и несколько отстраненным интересом отметила, какая получалась medley[26]. А потом я заплакала. В какой-нибудь забегаловке на парижской окраине все были бы только рады поглазеть на посетительницу, которая сначала чуть не подавилась, а потом разревелась, уткнувшись в салфетку. Но здесь, в храме солнца, где сашими продаются поштучно, такое представление имело прямо противоположный эффект. Меня обволокла волна молчаливого неодобрения, но я рыдала и рыдала. Из глаз и из носа текло, я попыталась стереть и без того далеко не стерильной салфеткой следы своей распущенности и скрыть свой позор от презрительных взглядов приличной публики. Но ничего не помогало — я разрыдалась еще пуще. Палома меня предала.   

 Все, что скопилось в груди, изливалось с этим потоками слез: вся прожитая в затворничестве одинокая жизнь, с долгим сидением за книгами, воспоминания о зимних хворобах, о ноябрьском дожде и прекрасном лице Лизетты, о камелиях, прошедших по кругам ада и лежащих на мху, о нескончаемых дружеских чаепитиях, о добрых словах из уст богатой барышни, о натюрмортах ваби, о вечной красоте и многих ее преломлениях, о летних дождях, приносящих нежданную радость, снежных хлопьях, танцующих в ритме сердечного стука, о ясном личике Паломы на фоне старой Японии. Я плакала неудержимо, заливалась горячими счастливыми слезами, и все вокруг исчезло, растворилось во взгляде того единственного человека, рядом с которым я чувствовала себя чем-то значимым, он ласково держал меня за руку и улыбался с бесконечной добротой.    

 — Спасибо, — еле выдавила я между всхлипами. — Мы можем быть друзьями, — повторил он, — и всем, чем только захотим. Remember mе, remember mе,
 And ah! Envy my fate[27]
 
  22
 Полевая травка
 

 Теперь я знаю, что непременно нужно пережить, чтобы потом было и умирать не страшно. Знаю и могу поделиться с вами. Нужно увидеть, как проливной дождь переходит в сияние. Я не спала всю ночь. После моих вулканических эмоций и несмотря на них все было прекрасно: покой, согласие и отрадные долгие, бархатистые паузы в разговоре. Какуро проводил меня до двери привратницкой, поцеловал руку, и мы расстались без единого слова, лишь поглядев друг на друга особенным взглядом и улыбнувшись. А ночью я не спала. Знаете почему? Конечно, знаете. Кто же не догадается, что, помимо всего прочего, то есть помимо титанического толчка, который разбил мой ледяной панцирь и потряс до основания всю мою жизнь, кое-что еще будоражило сердечко бедной девочки пятидесяти с лишним лет. «И всем, чем только захотим» вот как звучало это кое-что. В семь утра я вскочила как ошпаренная, катапультировав оскорбленного до глубины души кота на другой конец кровати. Меня мучил голод. Причем не только утробный, физический (толстый ломоть хлеба с маслом и сливовым повидлом только разжег мой непомерный аппетит), но еще и душевный: мне страшно нетерпелось поскорее узнать, что будет дальше. Я металась по кухне, как зверь по клетке, шпыняла кота, который не обращал на меня ни малейшего внимания, намазала второй ломоть хлеба маслом и повидлом; расхаживая взад и вперед, я расставляла по полкам разную утварь, которой там явно было не место, и собиралась сделать третий набег на хлебобулочные изделия. И вдруг, ровно в восемь часов, успокоилась. Неожиданно, самым удивительным образом на меня снизошел полный покой. Что произошло? Мутация. Другого объяснения не вижу. У кого-то прорезаются жабры, а у меня прорезалось мудрость. Я села на стул, и жизнь вошла в обычное русло. Прямо скажем, довольно унылое русло: я вспомнила, что я по-прежнему консьержка и в девять часов должна идти на улицу Бак за порошком для чистки медной фурнитуры. Собственно, это нужно сделать просто утром, не обязательно точно в девять. Но я вчера так запланировал девять часов — на улицу Бак. А раз так, я взяла хозяйственную сумку, кошелек и отправилась в большой мир добывать порошок для наведения блеска на завитушки в роскошных домах. Стоял чудесный весенний день. Я издали заметила Жежена — он как раз выбирался из своего картонного логова — и порадовалась: ему хорошая погода особенно важна. Вдруг вспомнилось, как тепло этот бомж относился к надменному верховному жрецу гастрономии, и я про себя улыбнулась. «Счастливым дела нет до классовой борьбы», — подумала я и сама удивилась несвойственному мне миролюбию. Тут-то все и началось. Когда меня от Жежена отделяло не больше дюжины шагов, он пошатнулся. Странно! Похоже, он и сам не понимал, что с ним творится, — я видела его изумленное лицо. Его качало все сильнее, как на корабельной палубе. «Что с вами? » — выкрикнула я и ускорила шаг, торопясь ему на помощь. Обычно в девять утра Жежен не бывает пьян, да и не берет его спиртное, оно для него — что полевая травка для коровы. Как на беду, на улице ни души, я одна вижу, как беднягу мотает из стороны в сторону. Вот он уже делает неловкий шаг в сторону мостовой, потом другой — а мне осталось до него два метра — и вдруг бросается бежать как угорелый. И вот случилось то, что случилось.   

 Чего никто на свете, в том числе и я, для себя не желает.
  23
 Мои камелии
 

 Я умираю. Знаю точно, как будто это знание свыше, что умираю и вот-вот умру на улице Бак теплым весенним утром, потому что с бомжом по имени Жежен приключилась пляска святого Витта, и он, забыв и Бога и людей, дергался на проезжей части пустынной улицы. Как оказалось, не совсем пустынной. Я побежала за Жеженом, бросив свою сумку. И меня сбила машина.     

 Увидела я ее, уже когда упала — в первый момент просто-напросто ничего не поняла, потом нахлынула чудовищная боль. А вот теперь валяюсь на спине и могу сколько угодно любоваться боком фургончика, который доставляет вещи из химчистки. Он попытался меня объехать, подался влево, но поздно — и сшиб меня правым передним крылом. Синяя надпись на белом квадратике: «Чистка Малавуэн». Если б могла, я бы рассмеялась. Пути Господни внятны для того, кто хочет их понять… Я думаю о Мануэле, она до конца своих дней не простит себе моей смерти под колесами фургончика из чистки. Что это, как не наказание за двойное воровство, в котором не без ее участия я оказалась виновна?.. Меня переполняет боль: болит растерзанная плоть, мучительно, невыносимо, я не могу сказать, где именно, — каким-то образом боль разлилась повсюду, где только есть чувствительные клетки; болит душа за Мануэлу — она останется одна, а я… я ее больше не увижу, и эта мысль — как саднящая рана. Говорят, в предсмертные минуты перед глазами проходит вся жизнь. Ну а перед моими широко открытыми глазами, которые уже не различают ни фургона, ни девушки, сидевшей за рулем, той самой сонной приемщицы, что вручила мне вишневое платье, а теперь вопит истошным, некрасивым голосом и бьется в рыданиях, — ни сбежавшихся после аварии прохожих, которые мне что-то говорят, а я не понимаю, — перед моими широко открытыми, но ничего не видящими глазами плывут любимые лица, и о каждом я думаю с острой тоской.          

 Но первой появилась мордочка, а не лицо. Моя первая мысль о коте, не потому что он мне дороже людей, а потому что, прежде чем начать по-настоящему мучительно прощаться со всеми, я должна быть уверена, что мой четвероногий друг не пропадет. С усмешкой, нежностью и грустью я думаю о Льве, ленивом толстяке, обжоре, который десять лет был мне спутником и разделял со мной вдовство и одиночество. На пороге смерти привычная близость таких существ уже не кажется чем-то незначительным и обыденным. Лев — это десять лет моей жизни, и я вдруг ясно осознала: все наши кошки, все эти смешные и вроде бы никчемные зверьки, с покорностью и безучастностью сопровождающие нас по земному пути, — это хранители веселых, радостных минут, счастливой канвы, что проступает даже в самой несчастливой участи. Прощай, мой Лев, — сказала я беззвучно и, по существу, прощаясь с целой жизнью, которой дорожила куда больше, чем думала. Я мысленно вручила судьбу своего кота Олимпии Сен-Нис, и мне сразу стало легче — она с ним будет обращаться хорошо.      

 Ну а теперь приступим к людям.

 Мануэла. Мануэла, любимая моя подруга. На краю могилы уже можно перейти на «ты». Помнишь, сколько чашек чая мы выпили, нежась в уюте нашей дружбы? Десять лет чаепитий и церемонных «вы», сердечного тепла и бесконечной благодарности, не знаю уж, кому или чему, наверное, самой жизни, за счастье быть твоей подругой. Знаешь ли ты, что самые лучшие мысли приходили мне в голову рядом с тобой? Неужели нужно было оказаться при смерти, чтобы это осознать? Спасибо за эти чаепития, за долгие часы утонченного общения, за твое природное достоинство светской дамы без бриллиантов и дворцов, — если бы не все это, я оставалась бы заурядной консьержкой, а так я заразилась от тебя — душевный аристократизм заразителен — и обрела великую способность дружить. Разве могла бы я так легко обратить ненасытность плебейки в наслаждение искусством, проникнуться любовью к синему фарфору, к распускающимся почкам, к томным камелиям и множеству других крупинок вечности, вкрапленных в мимолетность, драгоценных жемчужин в бегущем потоке, если бы ты, неделя за неделей, не питала меня своим сердцем в часы священных чайных ритуалов. Как мне тебя уже не хватает… Сейчас, вот этим утром, я поняла, что значит умирать — в час нашего ухода для нас умирают другие; ведь я-то здесь, лежу, продрогшая, на мостовой, и смерть не имеет ко мне отношения — или, во всяком случае, сегодня ничуть не больше, чем вчера. Но я уж больше не увижу тех, кого люблю, и если это — смерть, то она и вправду страшна. Мануэла, сестра моя, судьба не пожелала, чтобы я была для тебя тем, чем стала для меня ты — защитой от невзгод, преградой пошлости. Живи и думай обо мне со светлым чувством. А для меня такая мука думать, что мы больше не увидимся.           

 Вот и ты, Люсьен, пожелтевшая фотография в медальоне перед глазами памяти. Ты улыбаешься, насвистываешь. Ты тоже оплакивал не свою, а мою смерть, и мучился не оттого, что погружаешься во тьму, а оттого, что больше мы не взглянем друг на друга? Что остается от жизни, прожитой вместе, когда оба мертвы? У меня сегодня странное чувство, будто я предаю тебя. Умирая, я как будто окончательно убиваю тебя. Так, значит, надо пережить еще и это: не только расставание с живыми, но и убийство мертвых, что жили только в нас. И все-таки ты улыбаешься, Люсьен, ты насвистываешь, что ж, улыбнусь и я. Я очень любила тебя и потому, наверное, заслужила покой. Мы с тобой будем мирно спать на маленьком кладбище в нашей деревне. Издалека будет доноситься плеск реки. У нас ловят плотву по весне и еще пескарей. Прибегут ребята и будут играть и кричать. А на закате зазвенят колокола.    

 И вы, Какуро, дорогой Какуро, вы заставили меня поверить, что чудо камелий доступно мне… О вас я думаю сегодня вскользь; за несколько недель ключа не подберешь, я вас лишь как небесного посланца, вы — чудесный бальзам, избавляющий от неумолимой судьбы. Могло ли между нами быть что-то еще? Как знать… Сердце у меня сжимается от этой мысли. Что, если бы?.. Что, если бы и дальше я могла смеяться, говорить и плакать с вами? Тогда бы я отмыла добела запятнанные годы, и наша неправдоподобная любовь вернула бы Лизетте честь. Как жаль, что этому не быть… Вот вы уже растворяетесь в темноте, мы больше никогда не увидимся, и мне приходится смириться: я так и не узнаю, что готовила мне судьба… Вот это и значит умирать? Так неприглядно? И сколько еще времени мне ждать? А может, вечность, раз конца все нет?   

 Палома, девочка моя. Я говорю с тобой. С тобой последней. Палома, девочка моя. У меня не было детей, так уж вышло. И я об этом никогда не горевала. Но если бы была у меня дочь, то только ты. И я молю всеми силами о том, чтоб оправдались все надежды, которые ты подаешь. Вдруг — озарение. Да-да, я вижу твое личико, серьезное и чистое, твои очки в розовой оправе, вижу, как ты привычно теребишь край жилета, как смотришь прямо и открыто, как ласково ты говоришь с котом, будто бы он тебе ответит. И у меня текут слезы — невидимые. Я плачу от радости про себя. Не знаю, что видят зеваки, склонившиеся надо мной. Но в душе у меня светит солнце.        

 Как можно судить о ценности прожитой жизни? Палома как-то сказала: важно не то, как ты умер, а что ты делал перед смертью. Что же я делала перед смертью? Ответ уже написан в сердце. Так что же? Я нашла своих ближних и готовилась их любить. После пятидесяти четырех лет душевного одиночества, скрашенного лишь нежностью Люсьена, который был только моей собственной смиренной тенью; пятидесяти четырех лет игры в прятки и тайных восторгов рассудка-затворника; после пятидесяти четырех лет ненависти к миру и касте, на которой я вымещала свои мелкие обиды; пятидесяти четырех лет пустыни, в которой никого и никогда не было со мной рядом, вдруг появились: Верная Мануэла. И Какуро. И Палома, родная душа. Мои камелии. Мне так хотелось бы выпить с вами на прощание нашу последнюю чашку чая.    

 Но вот еще одно явление — веселый кокер пробежал, с болтающимися ушами и высунутым языком. Глупо, но я опять рассмеялась. Счастливо оставаться, Нептун. Ты мне никто, забавный песик, да и все, — наверное, перед смертью мы уже не очень-то владеем своими мыслями. Похоже, ты последний, о ком я успею подумать. И если в этом есть какой-то смысл, то я его не понимаю.   

 Нет-нет! Еще одна картинка. Как странно. Я совсем не вижу лиц… Июнь, начало лета. Часов семь вечера. В деревенской церкви звонят колокола. Я вижу сгорбленную спину отца, его напряженные руки, он копает землю. Солнце клонится к закату. Отец выпрямляется, вытирает рукавом пот со лба и направляется к дому. Труды окончены.     

 Скоро девять часов. Я умираю в мире и покое.  Последняя глубокая мысль
 

 Что делать Перед лицом «никогда»? Искать частицы «всегда» В музыкальной оправе Сегодня утром умерла мадам Мишель. Ее сбил фургон, развозящий вещи из чистки, недалеко от улицы Бак. Пишу все это и не верю. Мне об этом сказал Какуро. Поль, его секретарь как раз шел в это время по улице. Он видел столкновение издалека, а когда подбежал, было уже поздно. Рене спешила на помощь бомжу по имени Жежен который обитал там, на углу; ей показалось, что Жежену стало плохо, а тот на самом деле просто был в стельку пьян. Она побежала к нему и не заметила фургон. Девушку, которая была за рулем, кажется, увезли в больницу — она не в себе. Какуро позвонил к нам в дверь около одиннадцати часов. Он попросил позвать меня, взял меня за руку и сказал: «Не в моих силах избавить тебя этой боли, Палома, поэтому расскажу все как есть: Рене попала под машину. Только что, около девяти. Ее очень сильно ударило. И она умерла». На глазах у него были слезы. Он крепко сжал мне руку. «Господи! — испуганно воскликнула мама. — Да кто это — Рене? » — «Мадам Мишель», — пояснил Какуро. «А-а», — с облегчением сказала мама. Какуро с гадливостью отвернулся от нее и опять обратился ко мне: «Сейчас мне предстоит заняться массой невеселых дел, а потом мы с тобой увидимся, ладно? » Я кивнула и тоже сжала его руку. Мы попрощались по-японски, быстрым низким поклоном. Мы с ним понимаем друг друга. Нам обоим так плохо… Когда Какуро ушел, мне хотелось только одного — отделаться от мамы. Она уже открыла рот, но я ее предупредила жестом: «Молчи! » Она как-то сдавленно пискнула, но не подошла и дала мне уйти к себе в комнату. Я свернулась калачиком на постели и замерла. Спустя полчаса мама тихо постучалась в дверь. Я сказала: «Не надо». И она отступилась. С тех пор прошел целый день. И много чего произошло в нашем доме. Перескажу коротко. Олимпия Сен-Нис, как только узнала, что случилось, побежала в привратницкую (дверь открыл снаружи слесарь) и забрала к себе Льва, теперь он будет жить у нее. Я думаю, мадам Мишель… Рене… так бы и захотела. И мне стало немного легче. Мадам де Брольи взяла на себя часть хлопот по похоронам, хотя главное, конечно, делает Какуро. Как ни странно, я даже почувствовала симпатию к этой старой ведьме. Маме, с которой они вдруг сдружились, она сказала: «Как-никак, она была при доме двадцать семь лет. Нам ее будет не хватать». И стала собирать деньги на цветы. Она же вызвалась известить родных Рене. А есть ли у нее родные? Я не знаю. Мадам де Брольи их поищет. Труднее всего, конечно, мадам Лопес. Сообщила ей все та же мадам де Брольи, когда Мануэла пришла к ней в десять часов убираться. Она сначала как будто не поняла и стояла, прикрыв рот рукой. А потом упала. Спустя четверть часа пришла в сознание, пробормотала: «Простите, простите меня», — надела свалившуюся с головы косынку и ушла к себе домой. Беда. А я? Что со мной? Я подробно записываю все, что творится в доме номер семь по улице Гренель, и понимаю: я трусиха. Мне не хватает мужества заглянуть в себя и разобраться с собственными чувствами. И еще мне стыдно. Я собиралась умереть, причинить боль Коломбе, маме, папе, потому что сама еще не испытывала настоящей боли. Конечно, я страдала, но по-настоящему больно мне тогда еще не было. Теперь я вижу: планы, с которыми я так носилась, — всего лишь прихоть балованной девчонки. Причуда богатой дурочки, которой хочется поумничать. И вот мне стало больно. Впервые в жизни. Как будто меня саданули под дых — в глазах темно, трудно дышать, сердце медленно ухает, и резь в животе. Страшная, физическая боль. Я даже думала, не вынесу. Так больно — хоть кричи! Но я не закричала. Ну а теперь, когда хотя боль и не прошла, но я уже могу ходить и говорить, я мучаюсь бессилием и ужасаюсь: до чего же все абсурдно. Как это может быть? Жизнь, полная планов на будущее, незавершенных разговоров, не успевших осуществиться желаний, гаснет в один миг, и не остается ничего, и ничего нельзя сделать, и никак нельзя вернуться вспять… Первый раз в жизни я ощутила смысл слова «никогда». И мне стало жутко. Сто раз на день произносишь его, не думая, что говоришь, пока не столкнешься с настоящим «больше никогда». Нам кажется, что все в нашей власти и нет ничего окончательного. Сколько бы я ни говорила себе все последнее время, что скоро уйду из жизни, разве всерьез я в это верила? Разве, приняв это решение, почувствовала, что значит «никогда»? Да нет! Я чувствовала другое: что я вольна собой распорядиться. Думаю, даже за несколько минут до того, как покончить с собой, я все равно не осознала бы весь ужас этих слов: «никогда», «навсегда». Его постигаешь, только когда умирает человек, которого любишь, и тогда становится плохо, так плохо. Будто погас фейерверк, и ты в полной тьме. Больно, одиноко, к горлу подкатывает тошнота, и каждое движение стоит усилий.  

 А потом произошло что-то странное. Трудно поверить, чтобы в такой тяжелый день… Около пяти часов мы с Какуро спустились вместе в привратницкую мадам Мишель (то есть Рене), он хотел взять ее одежду и отвезти в морг. Когда он позвонил в дверь и попросил маму позвать меня, я уже знала, что это он, и сразу вышла. Конечно, я захотела пойти вместе с ним. Мы молча вошли в лифт. Лицо у Какуро было очень усталое, больше усталое, чем грустное, и я подумала, что так и бывает у мудрых людей: страдание у них не показное, оно внутри, а внешне производит впечатление глубокой усталости. Интересно, у меня тоже усталый вид? В общем, мы с Какуро спустились на первый этаж. Но, проходя через двор, вдруг замерли как по команде: кто-то заиграл на пианино, и музыку было очень хорошо слышно. Кажется, играли что-то из Сати, хотя я не уверена, но точно что-то классическое. Никаких глубоких мыслей по этому поводу у меня не возникло. Откуда взяться глубоким мыслям, когда родной человек лежит в морге? А было так: мы оба с Какуро остановились, оба глубоко вздохнули и застыли, подставив лица теплому солнцу и слушая музыку. «Я думаю, Рене тоже было бы сейчас хорошо», — сказал Какуро. И мы еще немного постояли и послушали. Я была с ним согласна. Но почему нам стало хорошо? Сейчас уже вечер, у меня по-прежнему все болит, но вот что я думаю: может, так она и устроена, эта жизнь? День за днем все тягостно и безнадежно, но вдруг просияет что-то прекрасное, и на мгновение время станет другим. Как будто звуки музыки взяли в скобки, обособили кусочек времени и превратили его в частицу иного мира посреди нашего обычного частицу «всегда» в «никогда». Да, вот оно: «всегда» в «никогда».         



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.