Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Annotation 11 страница



 Приемщица в чистке, когда я пришла туда в первый раз и принесла платье, была прямо-таки оскорблена. — Такие пятна на таком дорогом платье, — процедила она, выдавая мне синего цвета квитанцию. А сегодня утром я протянула синюю квитанцию уже другой приемщице. Помоложе и сонной-пресонной. Она долго передвигала туда и обратно вешалки, искала, смотрела и наконец дала мне чудное вишневое платье, запакован в пластиковый мешок. — Спасибо, — поблагодарила я и забрала у мешок после секундного колебания. Теперь к списку совершенных мной преступлений можно прибавить еще одно — похищение чужого платья, взятого вместо другого, тоже мне не принадлежавшего и похищенного у покойницы. А самое постыдное то, сколь недолгой была заминка. И если бы еще я колебалась из-за угрызений совести, связанных с уважением к частной собственности, у меня оставалась бы надежда выпросить прощение у святого Петра, но секунда понадобилась мне просто на то, чтобы сообразить, как выгоден обмен. Ровно в час пришла Мануэла и поставила на стол свой глутоф. — Думала, приду пораньше, — сказала она, — но мадам де Брольи смотрела за мной во все. То есть «во все глаза», но Мануэле казалось, что понятно и так. Глутоф выглядел потрясающе — на облаке тонкой темно-синей бумаги возлежал румяный кекс в окружении фантастически тонких лепестков хвороста, таких тонких, что того и гляди рассыплются, и пухлых, смуглых миндальных печений. Рот у меня при одном только взгляде на эту красоту наполнился слюной. — Большое спасибо, Мануэла, — сказала я. — Но куда столько — на двоих! — А вы начните прямо сейчас, — посоветовала она. — Большое, большое вам спасибо, — повторила я. — Мне страшно подумать, сколько я отняла у вас времени. — Ну-ну-ну, не переживайте, я замесила двойную порцию, так что Фернандо вам очень благодарен.  Дневник всемирного движения
 Запись № 7
 

 Этот сломанный стебель ради вас полюблю. Уж не превращаюсь ли я в созерцательницу чистой красоты? С явным уклоном в дзен-буддизм. И чуточку в Ронсара. Сейчас объясню. На этот раз движение было совершенно особенным, потому что не телесным. Одним словом, сегодня утром за завтраком я увидела движение. The движение. Высшую степень движения. Вчера (это был понедельник) мадам Гремон, наша приходящая прислуга, принесла маме букет роз. Она ездила на воскресенье к сестре в Сюрен, где у той маленький садик, и привезла оттуда первые в это лето розы — чайные, чудесного кремового цвета, какими бывают примулы. Мадам Гремон сказала, что называются они «The pilgrim» — «Пилигрим». Мне понравилось. Куда возвышенней, поэтичнее и, уж во всяком случае, не так манерно, как «Мадам Фигаро» или «Любовь Пруста» (честное слово, не выдумываю). В том, что мадам Гремон дарит маме цветы, нет ничего удивительного. Типичные отношения прислуги и прогрессивной буржуазной дамы, потуги на патриархальность в розовых тонах (угощение чашечкой кофе, выплата денег без опозданий, ни единого выговора, сбагривание ношеной одежды и поломанной мебели, расспросы о детях, а в ответ букеты цветов и вязанные крючком светло- и темно-коричневые покрывала). Но таких роз, как эти, я еще не видала! В общем, я сидела за столом, завтракала и смотрела на букет, который стоял на кухонном столе. Смотрела и ни о чем не думала. И может, именно благодаря этому увидела то самое движение. Будь я занята какой-то мыслью, будь в кухне не так тихо, будь я там не одна, я была бы более рассеянна. Но я была одна, совершенно спокойна и ничем не занята. И потому могла вобрать это движение в себя. Сначала послышался легчайший шорох: воздух чуть завибрировал, до меня донеслось едва уловимое «шшшш», и на поверхность стола упал отломившийся розовый бутон. В тот миг, когда он коснулся ее, послышалось «пф», почти на уровне ультразвука, доступного слуху разве что летучей мыши или человеческому, если вокруг тихо-тихо. Я застыла с ложкой в руке, завороженная. Это было великолепно. Но что, что именно? Я сама себя не понимала: ну, розовый бутон на надломленном стебле, он оторвался и упал на кухонный стол. И что тут такого? Я подошла поближе — вот он, упавший бутон, лежит неподвижно, — и поняла, в чем дело. То, что меня потрясло, связано не с пространством, а с временем. Конечно, розовый бутон, изящно упавший на стол, — это всегда красиво. Так и просится на картину — рисуй не хочу. Но это не имеет отношения к моему the движению. Хотя движение как будто бы всегда пространственно. Глядя, как падал бутон, я в тысячную долю секунды интуитивно постигла суть прекрасного. Да, мне, малявке двенадцати с половиной лет, неслыханно повезло. В это утро все совпало: ничем не занятая голова, покой в доме, красивые розы, упавший бутон. Вот почему я вспомнила Ронсара — я поняла это не сразу. Да потому, что тут, как и у него, речь идет о времени и о розах. Потому что прекрасно то, что мы застали на излете. Тот эфемерный облик, в котором предстает предмет в тот миг, когда одновременно видишь и красоту, и смерть его. Так неужели, подумала я, вот так и надо жить? Всегда балансируя на грани красоты и смерти, движения и замирания? Может, жить значит подхватывать на лету умирающие мгновения?  8
 Блаженные глоточки
 

 И вот оно, воскресенье. В три часа дня я отправилась на пятый этаж. Вишневое платье было мне немного широковато — оно и неплохо, учитывая, что впереди эльзасский глутоф, — а сердце сжалось, как свернувшийся клубком котенок. Между четвертым и пятым этажом я столкнулась нос к носу с Сабиной Пальер. Вот уже несколько дней она враждебно и неодобрительно оглядывает мою воздушную прическу. Оцените мою смелость: я больше ни от кого не прячу свою новую внешность! И все же решимость решимостью, а такое пристальное внимание меня не радует. Сегодняшняя встреча не отличалась от предыдущих. — Добрый день, мадам, — поздоровалась я, продолжая подниматься наверх. Она ответила мне кивком, уперевшись взглядом мне в макушку, и вдруг, увидев, как я нарядно одета, застыла на ступеньке. Меня накрыла волна панического ужаса, я покрылась холодным потом, а это грозило испортить ворованное платье отвратительными ореолами под мышками. — Раз уж вы поднимаетесь наверх, не могли бы вы полить цветы на площадке? — раздраженно осведомилась она. Напомнить ей, что ли, что сегодня воскресенье? — Это у вас пирожные? — спросила она неожиданно. В руках у меня был поднос с волшебными творениями Мануэлы, укутанными в синюю шелковую бумагу, и тут я сообразила, что платья моего ей не видно, что неодобрение мадам Пальер вызвано не моим нарядом, а неподобающим беднячке чревоугодием. — Да. Вот принесли неожиданно и попросили доставить. — Тем лучше. Воспользуетесь случаем и польете цветы, — распорядилась она и сердито заторопилась вниз. Я добралась до пятого этажа и с трудом позвонила в дверь, ведь кроме подноса у меня была еще кассета. Но Какуро мгновенно открыл и сразу забрал у меня поднос. — Ого! — весело воскликнул он. — Вы, оказывается, не шутили! У меня уже текут слюнки. — Мануэла постаралась, — сказала я, следуя за ним на кухню. — Да что вы говорите? — Какуро развернул синюю бумагу. — Это что-то сверхъестественное. И тут я услышала музыку. Она доносилась сверху, из невидимых динамиков, и заполняла всю кухню: Thy hand, lovest soul, darkness shades me,
 On thy bosom let me rest.
 When I am laid in
 May my wrongs create
 No trouble in thy breast.
 Remember me, remember me,
 But ah! Forget my fate. [23]
 
 Смерть Дидоны из «Дидоны и Энея» Перселла. По-моему, если хотите знать, самая красивая опера в мире. Не просто красивая, а возвышенная. Звуки, сплетенные тесно-тесно, будто стянутые невидимой силой — причем каждый слышен в отдельности и в то же время слит с другими, — тают на грани человеческого голоса и тоскливого звериного крика, но никакому зверю не достичь такой красоты и гармонии. Секрет этой гармонии в особом сопряжении звуков, в том, как размыта отчетливость слов, к какой тяготеет любой язык. Раздробить шаги, растопить звуки. Искусство — та же жизнь, но в ином ритме. — Пойдемте, — пригласил меня Какуро, успевший расставить на черном лаковом подносе чашки, чайник, сахарницу и положить маленькие бумажные салфетки. Я шла впереди него по коридору и по его указанию открыла третью дверь слева. В прошлый раз я спросила Какуро: «У вас есть видеомагнитофон? » Он ответил: «Есть» и загадочно улыбнулся. Третья дверь слева вела в маленький кинозал. Стены и потолок затянуты темным шелком, белеет большой экран, поблескивают странные неведомые аппараты, тремя рядами выстроились синие бархатные кресла, точь-в-точь такие, как в настоящих кинотеатрах, перед первым рядом длинный низкий стол. — Вообще-то кино — моя профессия. — Профессия? — Я тридцать лет занимался экспортом в Европу hi-fi для крупных кинотеатров. Дело очень прибыльное, к тому же я получал от него огромное удовольствие, потому что обожаю электронные игрушки. Я уселась в удивительно мягкое кресло, и сеанс начался. Это было неописуемо хорошо. Мы смотрели «Сестер Мунаката» на огромном экране в приятной полутьме, откинувшись на мягкую спинку, лакомясь кексом и блаженно попивая маленькими глоточками обжигающий чай. Время от времени Какуро останавливал фильм, и мы обменивались впечатлениями, говорили обо всем сразу: о камелии, о Храме мха, о нелегких людских судьбах. Я дважды наведывалась в обитель Confutatis и возвращалась в кресло, словно в теплую уютную постель. Это было временное выпадение из времени. Когда я впервые узнала это счастливое забытье, возможное только вдвоем? Покою, безмятежности, самодостаточности, которые дает одиночество, никогда не сравниться с вольготным счастьем и свободой каждого движения и слова, которые разделяешь с кем-то. Так когда же я впервые испытала эту блаженную легкость рядом с мужчиной? Сегодня. Сегодня первый раз.  9
 Санаэ
 

 Часам к пяти, наговорившись вволю за душистым чаем, я собралась уходить и, когда мы проходили через гостиную, заметила на низком столике возле дивана фотографию очень красивой женщины. — Моя жена, — тихо сказал Какуро, проследив мой взгляд. — Она умерла десять лет назад. От рака. Ее звали Санаэ. — Как я вам сочувствую, — сказала я. — Она очень… очень красивая. — Да, — согласился он. — Очень красивая. После минутного молчания Какуро сказал: — У меня есть дочь. Она живет в Гонконге, у нее уже двое детишек. — Вы, должно быть, скучаете без внуков. — Я довольно часто с ними вижусь. И конечно, очень люблю. Младшего зовут Джек (мой зять англичанин), ему семь лет. Он звонил мне сегодня утром и сказал, что впервые в жизни поймал рыбку. Понимаете, какое это для него событие! Мы снова помолчали. — Вы ведь тоже, наверное, вдова? — спросил Какуро, когда мы уже были в прихожей. — Да, — ответила я, — вот уже пятнадцать лет, как умер мой муж. — У меня перехватило горло. — Его звали Люсьен. Тоже от рака… Мы стояли возле двери и с грустью смотрели друг на друга. — Спокойной ночи, Рене, — сказал наконец Какуро. И, просветлев, прибавил: — Прекрасный был сегодня день. А на меня стремительно обрушилась щемящая тоска.  10
 Темные тучи
 

 «Идиотка несчастная, — обругала я себя и, смахнув крошку от кекса, сняла вишневое платье. — Чего ты ждала? » Консьержка, она и есть консьержка. Не бывает дружбы между высшими и низшими. И вообще, что ты, дуреха, себе напридумала? «Что ты, дуреха, себе напридумала? » — повторяла и повторяла я, принимая душ и уже лежа в кровати, после короткой стычки со Львом, который не хотел уступать мне облюбованное местечко. Прекрасное лицо Санаэ Одзу мерцало перед моими закрытыми глазами, и я чувствовала себя старухой, которую снова окунули в привычную безрадостную жизнь. Заснула я с тяжелым сердцем.      

 Наутро мне было скверно, как с похмелья. Однако неделя выдалась хорошая. Какуро несколько раз заглядывал ко мне, всякий раз приглашая меня в арбитры (мороженое или шербет? Атлантика или Средиземноморье? ), и мне были в радость шутливые и непринужденные разговоры с ним, вопреки темным тучам, которые обложили мое бедное сердце. Мануэла очень смеялась, увидев мое вишневое платье, а Палома окончательно переселилась в кошачье кресло. — Когда вырасту, буду консьержкой, — объявила она своей матери, когда та снова привела ее ко мне, и Соланж Жосс взглянула на меня как-то, я бы сказала, настороженно. — Не дай-то бог, деточка, — ответила я, любезно улыбнувшись мадам. — Ты у нас будешь принцессой. Палома упрямо набычилась. «Все-равно-буду-консьержкой-и-никакая-мама-мне-не-указ», — говорила ее гримаска, забавно контрастирующая с леденцово-розовой, в тон оправе очков, футболкой. — Чем это пахнет? — осведомилась Палома, когда мадам Жосс ушла. У меня в ванной комнате что-то засорилось, и вонь стояла, как в общественной уборной. Неделю тому назад я вызвала сантехника, но, похоже, ему не улыбалось возиться с моими трубами. — Канализацией, — ответила я, не вдаваясь в подробности. — Издержки либерализма, — сказала Палома, словно не услышав моего ответа. — Засор канализации, — уточнила я. — Я и говорю, — подхватила Палома. — Почему до сих пор не пришел сантехник? — Потому что у него много вызовов, — предположила я. — Ничего подобного, — отрезала Палома. — Правильный ответ: потому что его ничто не вынуждает. А почему его ничто не вынуждает? — Потому что у него нет конкурентов, — ответила я. — Вот именно, — согласилась с довольной улыбкой Палома, — не срабатывает механизм свободного рынка. Железнодорожников пруд пруди, а сантехников не хватает. Лично мне больше по душе колхозы. Стук в дверь прервал нашу увлекательную беседу. Пришел Какуро, который, судя по его виду хотел сообщить что-то важное. Увидев Палому, он сказал: — О-о, добрый день, милая барышня. Я загляну попозже, Рене? — Как хотите. У вас все в порядке? — Спасибо, все в порядке, — рассеянно ответил он. И, внезапно решившись, бросился напролом: — Может быть, поужинаете со мной завтра вечером. — Э-э… — промямлила я. Меня бросило жар. — Ну-у… Все, что мне мерещилось в последние дни вдруг обретало плоть и кровь. — Я хотел бы пригласить вас в ресторан, который сам очень люблю, — продолжал он, и в глазах его появилось что-то просящее, так собаки смотрят на кость. — В ресторан? — переспросила я, совсем смешавшись. Слева от меня в кресле мышкой завозилась Палома. — Выслушайте меня, — заговорил Какуро, явно смущаясь. — Поверьте, я приглашаю вас от души. У меня… у меня завтра день рождения, и я был бы счастлив видеть вас своей дамой. — А! — сказала я, потому что больше ничего не могла сказать. — В понедельник я уезжаю к дочери, и там, разумеется, будет семейный праздник, но… завтра… если бы вы согласились… Он замолчал и с надеждой посмотрел на меня. Я тоже молчала. — Мне очень жаль, — заговорила я наконец. — Но, право, это не совсем удачная мысль. — Почему же? — спросил Какуро, и лицо у него стало огорченное. — Это очень любезно с вашей стороны, — продолжала я, стараясь говорить как можно тверже и боясь, как бы голос у меня не дрогнул, — и я вам очень благодарна, но я не могу принять ваше предложение. Большое спасибо. Я уверена, что у вас есть друзья, с которыми вы прекрасно отпразднуете ваш день рождения. Какуро смотрел на меня в полном расстройстве. — Я… — начал он, — да, конечно, но… я правда так хотел… И… почему же?.. — Он нахмурил брови. — Не понимаю. — Так будет лучше, — сказала я. — Поверьте. И тихонько пошла вперед, почти вынуждая его отступить к двери. — У нас еще не раз будет случай посидеть и поговорить, я уверена. Какуро пятился, как пешеход, не вовремя сошедший с тротуара. — Такая досада, — вновь заговорил он. — Мне было бы так приятно… И все-таки… — Всего доброго, — сказала я и мягко закрыла дверь у него перед носом.  11
 Дождь
 

 «Худшее позади», — подумала я. Но я забыла о неподкупной Фемиде цвета розового леденца. Обернулась и оказалась лицом к лицу с Паломой. Вид у нее был крайне недовольный. — Могу я узнать, во что это вы решили поиграть? — спросила она суровым тоном, напомнившим мне мадам Бийо, мою последнюю учительницу. — Ни во что, — ответила я слабым голосом, прекрасно понимая, что веду себя, как маленькая девочка. — Вы наметили какие-то особые дела на завтрашний вечер? — продолжала она свой допрос. — Да нет. Не в этом дело… — А в чем же, позвольте узнать? — Я считаю, что это нехорошо. — Но почему, объясните, — настаивал неумолимый следователь. — Почему? Если бы я знала. И вдруг хлынул дождь.  12
 Сестры
 

 Ох уж этот дождь… В моих родных краях всю зиму лил дождь. Солнечных дней я не помню, все дождь да дождь, грязь, холод, промозглая сырость, влажная одежда, волосы, сколько ни сушись у огня, до конца все равно не высохнешь. Сколько раз я вспоминала тот дождливый вечер, сколько раз снова и снова думала о том, что произошло тогда, сорок лет назад, и что воскресло в памяти сегодня, под шум дождя. Ох уж этот дождь…        

 Мою сестру назвали именем девочки, которая родилась до нее и сразу же умерла, а ту назвали именем нашей покойной тети. Лизетта была настоящей красавицей. Я знала это, еще когда была совсем маленькой; мне неоткуда было взять внятного представления о красоте, но я чуяла ее душой. Дома у нас об этом, как, впрочем, ни о чем другом, не говорили. Зато я слышала перешептыванье соседок, когда сестра проходила по улице. «Такая красотка и без гроша — хорошего не жди! » — предрекала галантерейщица, провожая нас взглядом, когда мы шагали в школу. Я, некрасивая, нескладная, убогая, крепко держалась за руку Лизетты, а она шла легким шагом, высоко подняв голову, и все встречные щедро сулили ей самое мрачное будущее. В шестнадцать лет она уехала в город нянчить богатых детей. Мы не виделись с ней целый год. Она приехала на Рождество и привезла невиданные подарки: пряники, яркие ленты, мешочки с душистой лавандой. Гляделась она королевой. Ни у кого не было такого нежного, точеного, веселого личика, как у нее. Впервые кто-то говорил с нами, что-то нам рассказывал, а мы жадно слушали, дивясь каждому слову, слетавшему с уст сестры, которая покинула бедный крестьянский дом и жила в доме богатых. Она открывала нам неведомый мир, разноцветный, нарядный, сияющий, в нем женщины днем разъезжали за рулем автомобиля, а вечером возвращались домой, где было полным-полно разных механических штук: одни умели делать вместо людей всякую работу, другие, стоило повернуть ручку, рассказывали обо всем, что делается на свете… Подумать только, в какой нищете, духовной и физической, мы прозябали. От нашей деревни было всего пятьдесят километров до большого города и двенадцать до крупного поселка, но мы влачили жизнь средневековых крестьян, полную лишений и тягот, и твердо знали, что обречены оставаться темной деревенщиной. Думаю, что и теперь найдется в каком-нибудь глухом углу горстка дряхлых стариков, которые знать не знают, что такое современная жизнь, но у нас-то в семье все были молодые, работоспособные, и вот поди ж ты! Лизетта рассказывала о ярко освещенных, украшенных к рождественским праздникам улицах, а для нас это были диковинные вещи, о каких мы и не подозревали раньше. Потом она снова уехала. Несколько дней после ее отъезда мы еще разговаривали друг с другом по инерции. За ужином отец высказывал свои суждения по поводу того, что услышал от дочери: «Во дают, во чудно! » А потом снова все замолчали, и только недовольные окрики нарушали тишину, давившую на нас, как проклятье. Стоит мне это вспомнить… Дожди без конца и покойники, покойники, покойники… Лизетта носила имя двух покойниц, мне досталась только одна — меня назвали в честь бабушки с материнской стороны, которая умерла незадолго до моего рождения. Братья носили имена убитых на войне кузенов, наша мама — имя умершей родами двоюродной сестры, которую она в глаза не видела. Так мы и жили, храня молчание, в мире покойников, но вот однажды ноябрьским вечером из города вернулась Лизетта. Ох уж этот дождь, как хорошо я его помню… Он барабанил по крыше, все дороги раскисли, у ворот нашей фермы непролазная грязь, серое небо, ветер и неизбывное ощущение промозглой сырости, оно угнетало так же, как угнетала жизнь, безликая и беспросветная. Мы сидели возле очага, тесно прижавшись друг к другу, и вдруг мама встала, нарушив этот щенячий уют; мы недоуменно уставились на нее, а она направилась к двери и, подчиняясь необъяснимому порыву, распахнула ее. Дождь… Все дождь и дождь… На пороге, неподвижная, с прилипшими к лицу волосами, в промокшем платье и набрякших от воды грязных туфлях, стояла Лизетта, глядя прямо перед собой застывшим взглядом. Как о ней догадалась мама? Женщина, чья любовь к детям выражалась разве только в том, что она их не колотила. Грубая, неграмотная, она рожала детей точно так же, как копала землю, кормила коров и кур, и никогда не называла их даже по данным при рождении именам, которые вряд ли и помнила. Так что же ей подсказало, что дочь, полумертвая от усталости, стоит перед дверью под проливным дождем и молча, даже не думая постучать, ждет, чтобы кто-нибудь открыл ей и пустил в тепло? Или материнская любовь — это и есть инстинктивное чутье к боли своего детища, искра сострадания, которая дремлет в каждом человеке, даже если он обречен жить нечеловеческой жизнью? Так думал Люсьен: мать, любящая своих детей, говорил он, всегда знает, когда им плохо. Но я с ним не согласна. Хотя и не виню ни в чем мать, которую трудно назвать матерью. Бедность безжалостно выкашивает в человеке сочувствие к ближнему, опустошает его душу, лишает каких бы то ни было эмоций, чтобы он мог тянуть свою лямку. Нет, я не верю в красивые сказки — не материнская любовь вела мою мать, а исконно присущее бедняку ожидание несчастья. Бедняк рождается с ним, оно укоренено в нем, и оно подсказало ей, что у таких бедняков, как мы, неминуемо наступает вечер, когда обесчещенная дочь возвращается под дождем и ветром к домашнему очагу умирать. Лизетта прожила на свете ровно столько, сколько было нужно, чтобы выносить ребенка. А новорожденный сделал то, чего от него ждали: умер через три часа после рождения. Из этой трагедии, которую мои родители считали естественным ходом вещей и огорчились не больше — хотя и не меньше, — чем если бы потеряли козу, я вынесла две истины: сильные живут, слабые умирают; счастье и несчастье зависят от твоего места на общественной лестнице. Лизетта была красивой и бедной, я некрасивой и умной, но меня тоже постигнет несчастье, если я попытаюсь, используя свои способности, посягнуть на другой социальный уровень. Но поскольку перестать быть собой и поглупеть я не могла, то нашла другой выход: затаиться, не выдавать себя и никогда не иметь дела с людьми из чужого мира. Из молчуньи я стала еще и подпольщицей.        

 Внезапно я поняла, что сижу у себя на кухне в Париже, в самом сердце враждебного мира, где выкроила себе крошечное тайное убежище, которое никогда не покидаю, — сижу и плачу, а на меня сочувственно смотрит, держит за руку и ласково поглаживает маленькая девочка. Поняла, что обо всем рассказала — о Лизетте, о своей матери, о дожде, о растоптанной красоте, а главное, о злой судьбе, которая посылает возжелавшим заново родиться мертвым матерям мертворожденных младенцев. Я плакала горько и неудержимо, рыдала вовсю, но вместе со смущением чувствовала необъяснимое счастье оттого, что взгляд Паломы, суровый и отчужденный, все теплел и теплел, согревая мои безутешные слезы. — Господи! — сказала я, немного успокоившись. — Прости, Палома, я такая глупая! — А знаете, мадам Мишель, — сказала она в ответ, — благодаря вам у меня появилась надежда. — Надежда? — переспросила я, трагически всхлипывая. — Да, — сказала Палома. — Теперь я думаю, что переломить судьбу все-таки возможно. Мы просидели с Паломой довольно долго, держались за руки и молчали. У меня появился друг — добрая двенадцатилетняя душа, и я испытывала к Паломе горячую благодарность, хоть и понимала всю несуразность своей привязанности, и все же, при всей впечатляющей разнице в возрасте, положении, житейских обстоятельствах, мы с ней были друзьями. Когда Соланж Жосс пришла за дочерью, мы с Паломой заговорщицки, как закадычные подружки, переглянулись и распростились, уверенные, что скоро увидимся вновь. Дверь за ними закрылась, я уселась в кресло перед телевизором, положила руку на грудь, послушала, как бьется сердце, и себе на удивление громко произнесла: может, это и значит — жить.  Глубокая мысль № 15
 

 Хочешь помочь себе — Помогай другим И смейся или плачь Над счастливым поворотом судьбы Знаете что? Боюсь, не упустила ли я чего-то… Бывает же, что кто-то попал в дурное общество, а потом встретил хорошего человека и понял, что жить можно и по-другому… Дурное общество — мама, Коломба, папа и все их знакомые. Но сегодня я узнала по-настоящему хорошего человека. Мадам Мишель рассказала мне о своей душевной травме: она избегает Какуро, потому что на нее угнетающе подействовала смерть сестры, Лизетты, которую соблазнил и бросил богатый папенькин сынок. И с тех пор ее главным жизненным правилом стало: не имей дела с богатыми, если не хочешь умереть. Я слушала мадам Мишель и думала: что оказалось тяжелее для ее психики — смерть обманутой сестры или ее последствия: постоянный страх оказаться на ее месте и так же погибнуть? Смерть сестры мадам Мишель пережила, а вот сможет ли она справиться с собственным страхом? Но я поняла и другую, очень важную вещь, я почувствовала… Стоило мне заговорить о том, что я почувствовала, как на глазах выступили слезы, пришлось отложить ручку и немного поплакать. Ну так вот, слушая мадам Мишель, видя, как она плачет, а главное, с каким облегчением открывает мне душу, я поняла: мне плохо оттого, что я не могу помочь своим близким. Поняла, что сержусь на маму, папу и в особенности на Коломбу, потому что не могу быть им полезна, ничего не могу для них сделать. Их болезнь зашла слишком далеко, а у меня слишком мало сил. Все симптомы налицо, я вижу их, но как лечить, не знаю и от этого болею точно так же, как они, сама того не замечая. А когда я держала за руку мадам Мишель, то почувствовала эту свою болезнь. Наказывая тех, кого я не в силах исцелить, я никогда не вылечусь сама — вот это точно. Может, имеет смысл еще раз хорошенько подумать о пожаре и самоубийстве. Если честно, то не так уж мне хочется умереть, а вот увидеться с мадам Мишель и с Какуро очень хочется. Да, и еще с Йоко, его внучатой племянницей, чью судьбу не угадаешь. И попросить у них помощи. Конечно, я не собираюсь являться и вопить: help me, спасите маленькую девочку от самоубийства! Но я готова принять помощь других людей, ведь я на самом деле маленькая девочка, и мне на самом деле плохо, а мои семь пядей во лбу ничего не меняют. Несчастная маленькая девочка в свой самый горький час встретила хороших, добрых людей. Так разве может она упустить счастливый шанс? Уф. Что-то я запуталась. То, что рассказала мадам Мишель, — настоящая трагедия. А то, что на свете есть хорошие люди, — настоящая радость. Но как тут радоваться, когда существует такой ужас? Люди живут и умирают под дождем. Голова идет кругом. Но мне вдруг показалось, что я нашла свое призвание. Подумала, что вылечусь, если буду помогать другим, тем, кого еще можно вылечить, кого можно еще спасти, вместо того чтобы умирать, оттого что не могу вернуть к жизни обреченных. Что же, стать врачом? Или писателем? Ведь между ними есть что-то общее? Но сколько на каждую мадам Мишель разных Коломб и Тиберов!..  13
 По кругам ада
 

 Палома ушла потрясенная до глубины души, а я долго-долго тихо сидела в кресле. Потом набралась мужества, крепко взяла себя в руки и позвонила Какуро Одзу. На втором гудке трубку снял Поль Н’Гиен. — Здравствуйте, здравствуйте, мадам Мишель, — приветливо поздоровался он. — Чем могу быть полезен? — Мне бы хотелось поговорить с Какуро, — сказала я. — Его, к сожалению, нет дома. Если хотите, он позвонит вам сразу же, как только вернется. — Нет, спасибо. — Я даже обрадовалась, что могу воспользоваться посредником. — Будьте добры, передайте ему, что, если он не передумал, я буду рада поужинать с ним завтра вечером. — С удовольствием передам. Я повесила трубку и снова рухнула в кресло, в голове роились сумбурные, но, как ни странно, приятные мысли. Так прошел целый час. — Пахнет у вас не слишком аппетитно, — произнес позади меня мягкий мужской голос. — И никак нельзя это устранить? Я оглянулась и увидела красивого юношу в новенькой джинсовой куртке, с темными растрепанными волосами и большими ласковыми глазами кокер-спаниеля. Он так тихо отворил дверь, что я даже не услышала. — Жан? Жан Артанс? — изумленно проговорила я, не веря собственным глазам. — Он самый. — Он, как раньше, склонил голову к плечу. Но этот жест — единственное, что оставалось в нем общего с изможденным душой и телом парнем-наркоманом. Жан Артанс, еще недавно стоявший на краю могилы, теперь, похоже, надумал воскреснуть. — Вы великолепно выглядите! — воскликнула я, улыбаясь во всю ширь. Он тоже улыбнулся: — Добрый день, мадам Мишель! Очень рад вас видеть. Вам так очень к лицу, — добавил он, показав на мою прическу. — Спасибо, — отозвалась я. — А вы к нам за каким делом? Хотите чашечку чая? — Ну-у, — начал он с былой неуверенностью, но тут же согласился, — конечно, с удовольствием. Я принялась готовить чай, а он уселся на стул и с изумлением уставился на Льва. — Неужели он и раньше был таким толстущим? — спросил он без всякой задней мысли. — Да, — кивнула я, — он у меня не спортсмен. — А это не от него так скверно пахнет? — Жан брезгливо сморщил нос. — Нет, что вы! — успокоила я его. — Запах знаете ли, сантехнического свойства. — Вы, наверное, здорово удивились, что я вот так запросто взял и зашел к вам, — сказал он. — Тем более что не так уж часто мы с вами болтали. Я вообще был тогда не слишком разговорчив. Я имею в виду, когда был жив отец. — Я очень рада, что вы пришли, — ответила я. — А еще больше рада, что вы так хорошо выглядите, — от души сказала я. — Ага, — согласился он. — Я вернулся черт знает откуда… И мы оба отпили по глоточку душистого обжигающего чая. — Теперь я вылечился. Надеюсь, окончательно вылечился, если бывает что-то окончательное на свете, — сказал он. — Во всяком случае, сейчас никаких наркотиков. И еще я встретил девушку, такую… такую… просто потрясающую девушку! — Глаза у него засветились, и он даже всхлипнул. — И работенку себе приискал неплохую. — А чем вы занимаетесь? — поинтересовалась я. — Работаю в магазине яхтового оборудование. — Моторы, запчасти? — уточнила я. — Ага, в общем, дело что надо. Как будто сам катаешься по всему свету. Парни, которые к нам приходят, толкуют о своих посудинах, о разных морях — с одного приехали, на другое собираются. Мне это по душе, и вообще, знаете, я люблю работать. — А в чем конкретно заключается ваша работа? — Ну, пока делаю что придется, то за прилавком, то на доставке, но со временем подучусь и буду профи. Мне и теперь поручают кое-что интересное: наладить паруса, ванты, поправить такелаж. Чувствуете поэзию моря? Ванты, такелаж — это вам не какие-нибудь сухопутные лесенки и канаты. А если вы не чувствительны к таким лексическим тонкостям, то, умоляю вас, научитесь хотя бы расставлять запятые. — Вы тоже, надо сказать, в хорошей форме, — прибавил он, приветливо глядя на меня. — Правда? Что ж, и у меня произошли кое-какие перемены, и это мне, кажется, пошло на пользу. — Вообще-то, — снова заговорил Жан, — я пришел сюда не для того, чтобы повидаться с соседями или на старую квартиру посмотреть. Я даже не был уверен, узнают ли меня тут. Удостоверение личности прихватил на тот случай, если и вы меня не узнаете. Пришел потому, что никак не могу вспомнить одну очень важную вещь, которая мне помогала, даже когда я был болен и когда выздоравливал тоже. — И я могу быть вам полезной? — Можете. Потому что как раз вы и сказали мне, как называются эти цветы. Знаете, те, что растут вон там, на клумбе. — Он ткнул пальцем в глубину двора. — Такие небольшие красивые цветы, белые и красные. Мне кажется, вы их и посадили? Помните, однажды я спросил вас, как они называются, вы ответили, но у меня тогда ничего в голове не держалось. А думать про эти цветы я думал, сам не знаю почему. Они очень красивые, и вот, когда мне было плохо, я вспоминал про них, и мне становилось лучше. А тут я как раз проходил неподалеку и подумал: зайду-ка и спрошу мадам Мишель, что же это за цветы. Ему вдруг стало неловко, и он искоса взглянул на меня. — Вам, наверное, странно такое слышать. Надеюсь, я не напугал вас этим цветочным бзиком? — Нисколько, — отвечала я. — Да если бы я знала, что они вам так помогают, я бы насадила их всюду, всюду! Жан рассмеялся счастливым мальчишеским смехом. — Ах, мадам Мишель, да ваши цветы просто спасли мне жизнь. Разве не чудо? Так вы можете сказать, как они называются? Да, милый ты мой, могу, конечно. Когда скитаешься по кругам ада, захлебываешься в водах потопа, чувствуешь, что прерывается дыхание и сердце готово выскочить из груди, и вдруг видишь тоненький лучик света — это камелии. — Да, — сказала я, — это камелии. Жан пристально посмотрел на меня широко открытыми изумленными глазами. Крошечная слезинка сползла по щеке этого спасенного мальчика. — Камелии, — повторил он, перебирая в памяти что-то, ведомое ему одному. — Камелии, вот оно что, — и снова посмотрел на меня. — Камелии. Ну да, камелии. Я почувствовала, что и моя щека увлажнилась, и взяла его за руку: — Жан, вы представить себе не можете, до чего я счастлива, что вы сегодня пришли. — Да? — сказал он удивленно. — Почему же? Почему? Потому что камелия способна переломить злую судьбу.  14
 Из коридора на круги
 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.