Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Annotation 9 страница



 Начальная стадия операции прошла нормально. Я нашла вторую по коридору дверь направо, не испытав, в силу незначительного размера своего пузыря, и тени соблазна заглянуть в семь других, и сделала свое дело, причем облегчение даже потеснило чувство неловкости. Хорошо, что я не спросила месье Одзу про «уборную». Какая же это «уборная»: все, от стен до унитаза, белоснежное, включая само сиденье, столь девственно чистое, что и сесть-то страшно — не запачкать бы. Эта стерильность напоминала бы медицинский кабинет, если б не пушистый, густой, шелковисто-блестящий, солнечно-желтый палас под ногами, который уж никак не вяжется с мыслью о больнице. Я смотрела и проникалась все большим уважением к месье Одзу. Строгая белизна, без всяких мраморных и прочих украшений, на которые обычно падки богачи, любящие помпезность в самых обыденных вещах, и солнечная нега паласа — идеальное сочетание для подобного помещения. Ведь что человеку тут нужно? Побольше светлого вокруг, чтобы не думать о внутренней и внешней циркуляции нечистот, да что-нибудь теплое на полу, чтобы отправлять физиологические потребности было комфортно и, в частности, чтоб ночью не мерзли ноги. Так же безупречна туалетная бумага. Эта деталь, на мой взгляд, более убедительно говорит о степени богатства, чем обладание роскошным «мазерати» или «ягуаром»-купе. В разнице от прикосновения к тому или иному сорту туалетной бумаги, которую мы ощущаем задним местом, социальное расслоение проявляется гораздо явственнее, чем во многих внешних признаках. Бумага месье Одзу, плотная, мягкая, с тонким ароматом, создана для ублажения этой части нашего тела, чувствительной к подобным вещам, как никакая другая. «Сколько, интересно, стоит один такой рулончик? » — прикидываю я и нажимаю кнопку спуска воды, отмеченную двумя цветками лотоса, поскольку, несмотря на слабый клапан, мой маленький пузырь все же довольно вместителен. Нажать на один цветочек — было бы, наверно, в обрез, а на три — значило бы возомнить о себе слишком много. Тут-то и началось… В уши мне ударил звук такой сокрушительной силы, что я еле устояла на ногах. И самое ужасное, я не могла понять, откуда он исходит. Явно не из бачка — я даже не слышала, как стекает вода, нет, он обрушивался на меня откуда-то сверху. От испуга у меня бешено забилось сердце. Известные варианты реакций: fight, flee или freeze[19] перед лицом опасности. В моем случае получилось freeze. Я предпочла бы flee, но щелка на двери почему-то никак не открывалась. В голове проносились догадки, одна нелепее другой. Может, я все же плохо рассчитала и жала не на ту кнопку — какое самомнение, Рене, какая гордыня: два цветочка для столь жалкой дозы! — и в наказание гром небесный ниспослан на мои барабанные перепонки? Или же меня подействовал антураж, и я разнежилась — грех сластолюбия — при отправлении нужды, которой надлежит считаться низменной? Или уличена в другом смертном грехе, зависти, и пожелала шикарной туалетной бумаги ближнего своего? А может, мои заскорузлые пальцы плебейки, повинуясь бессознательному импульсу гнева, слишком грубо обошлись с цветами лотоса и повредили тонкий механизм, тем самым вызвав сантехническую катастрофу, от которой сотрясается весь этаж? Я не оставляла стараний вырваться, но руки меня не слушались. Дергала, как могла, медную головку защелки, которая в каком-то положении должна же была выпустить меня на волю, но все без толку. В этот момент я очень ясно поняла, что либо сошла с ума, либо попала на небо, потому что невнятный поначалу звук стал вполне отчетливым и, как ни дико, похожим на мелодию Моцарта. А точнее, на Confutatis из его «Реквиема». «Confutatis maledictis, Flammis acribus addictis! »[20] — выводил прекрасный хор. Я вконец обезумела. — У вас все в порядке, мадам Мишель? — раздался за дверью голос месье Одзу или, скорее, святого Петра, приставленного к вратам чистилища. — Я… не могу открыть дверь! — простонала я. Кажется, я хотела убедить месье Одзу в своей тупости? Мое желание исполнилось. — Возможно, вы поворачиваете головку не в ту сторону, — чрезвычайно учтиво подсказал святой Петр. Проходит какое-то время, прежде чем эта мысль проникает в мой мозг и медленно доползает до нужной извилины. Я поворачиваю головку в другую сторону. Защелка открывается. Confutatis умолкает. Меня окатывает благодатная тишина. — Я… — сказала я месье Одзу — это все-таки он! — Я… вы… «Реквием»? Ох, лучше б мне назвать своего кота Галиматьюном. — Наверное, вы испугались! А я вас не предупредил! Это японское изобретение, которое моей дочери захотелось перенести сюда. Когда спускаешь воду, включается музыка — так приятнее, понимаете? Я понимала только, что мы стоим в коридоре, на пороге туалета и что положение — смехотворнее некуда. — А-а! — промычала я. — Ну да. Я очень удивилась. (А память о грехах, едва лишь я опомнилась, развеялась как дым. ) — Не вы первая, — деликатно сказал месье Одзу, но мне почудилось, что верхняя его губа смешливо дрогнула. — «Реквием» в туалете — какой… оригинальный выбор. — Я постепенно приходила в себя, но, сказав это, ужаснулась — куда меня несет! Между тем мы все так же стояли в коридоре, лицом к лицу, переминаясь и не очень понимая, как себя вести. Месье Одзу смотрел на меня. Я — на него. Вдруг что-то странно клокотнуло у меня в груди, как будто дверца приоткрылась и захлопнулась. Потом тихонько затряслось все тело, и унять эту дрожь я никак не могла, а тут еще — только этого и не хватало! — трясучка, похоже, перекинулась на плечи месье Одзу. Но мы еще стояли в нерешительности. С губ месье Одзу слетело еле слышное «кху-кху-кху». И точно такое же слабенькое, но непреодолимое «кху-кху-кху» затрепетало у меня в горле. «Кху-кху-кху», — тихонько давились мы оба и недоверчиво глядели друг на друга. Потом его «кху-кху» пробилось и усилилось. Мое же перешло в регистр сирены. Мы снова посмотрели друг на друга, а «кху-кху-кху» рвалось из легких все неудержимее. Стоило ему утихнуть, как мы снова встречались глазами и начинался новый спазм. У меня от смеха заболел живот, по щекам месье Одзу катились слезы. Не знаю, сколько времени мы хохотали так перед раскрытой дверью в туалет. Пока не обессилели вконец. И лишь тогда, не потому, что отсмеялись, а просто от усталости, унялись. Первым вышел на финиш месье Одзу. — Пойдемте назад, — проговорил он, с трудом переводя дух.  15
 Весьма культурная дикарка
 

 — С вами не соскучишься, — это первое, что сказал месье Одзу, когда мы вернулись на кухню и я, поудобней устроившись на своем табурете принялась потягивать теплое сакэ, которое честно говоря, не очень-то пришлось мне по вкусу. — Вы необыкновенная личность, — продолжил месье Одзу и подвинул ко мне белую пиалу с мелкими пельмешками, судя по виду не жареными и не сваренными на пару, а как бы то и другое вместе. Рядом с пиалой он поставил чашечку с соевым соусом и объявил: — Гиоза. — Напротив, — возразила я. — По-моему, я самая обыкновенная. Консьержка как консьержка. И жизнь у меня самая что ни на есть заурядная. — Консьержка, которая читает Толстого и слушает Моцарта. Вот не знал, что это обычное дело среди ваших коллег. — Месье Одзу хитро мне подмигнул. Он по-домашнему расположился справа от меня, вооружился палочками и тоже стал уплетать свою порцию гиоза. Никогда в жизни мне не было так хорошо. Как бы сказать? Первый раз я чувствовала себя настолько спокойно в присутствии другого человека. Даже с Мануэлой, которой я бы доверила свою жизнь, я не ощущаю себя в полной безопасности, потому что между нами нет такого взаимопонимания. Одно дело — доверить жизнь, и совсем другое — открыть душу; я люблю Мануэлу, как сестру, но не могу разделить с ней ту малую толику мыслей и эмоций, которые составляют смысл моего несуразного существования и которые я скрываю от всего мира. Я подцепляла палочками и отправляла в рот гиоза с кориандром и пряным мясом и удивительно непринужденно болтала с месье Одзу, как будто мы были знакомы целую вечность. — Ну, надо же и мне как-то развлекаться. Я хожу в районную библиотеку и беру там все, что есть. — Вы любите голландскую живопись? — спросил он и, не дожидаясь ответа, добавил: — Если бы вам сказали, что можно спасти что-нибудь одно: или голландскую живопись, или итальянскую, — что бы вы выбрали? Мы вступили в шуточный диспут, я с жаром защищала кисть Вермеера, но очень скоро оказалось, что по сути наши мнения сходятся. — По-вашему, это кощунство? — спросила я. — Ничуть, мадам, — ответил он, изящно помахивая пельменем над пиалой, точно маятником, — ничуть! Можете ли вы себе представить чтобы для украшения коридора я заказал копию Микеланджело? Лапшу надо окунать вот в этот соус, — продолжал он и поставил передо мне плетенку с длинной лапшой и сине-зеленую миску, от которой пахло… фисташками. — Это залу рамен, блюдо из холодной лапши, соус нему подают сладковатый. Попробуйте и скажите, как вам понравилось. — Он протянул мне большую полотняную салфетку. — Тут неизбежны некоторые издержки, смотрите не испачкайте платье. — Спасибо, — откликнулась я, зачем-то прибавив: — Оно не мое. — И, совсем осмелев, призналась: — Понимаете, я давно уже живу одна, никуда не выхожу. И, боюсь, превратилась дикарку. — Если вы и дикарка, то весьма культурная, — улыбнулся месье Одзу. Лапша с фисташковым соусом была изумительно вкусная. А вот состояние платья Марии оставляло желать лучшего. Не так-то просто обмакнуть в жидкий соус целый метр лапши запихнуть в рот, не забрызгавшись. Месье Одзу расправлялся со своей очень ловко и довольно шумно, поэтому и я без всякого стеснения засасывала длинные петли. — Нет, серьезно, — сказал месье Одзу, — это поразительно! Вашего кота зовут Лев, моих кота и кошку — Левин и Кити, мы оба любим Толстого и голландскую живопись и живем в одном подъезде. Какова вероятность такого совпадения? — Напрасно вы подарили мне это роскошное издание, — сказала я. — Не стоило. — Это доставило вам удовольствие? — Конечно, но еще и напугало. Я ведь очень стараюсь никому ничего не показывать, и не хотела бы, чтоб все здесь поняли… — …кто вы такая? — закончил месье Одзу. — Но почему? — Не хочу лишних сложностей. Людям не нравится, когда консьержка корчит из себя невесть что. — Почему же — корчит? Вы ничего из себя не корчите, у вас на самом деле хороший вкус, вы много знаете, вы умны! — Но я консьержка! И потом, у меня нет никакого образования, я совсем из другого круга. — Подумаешь, большое дело! — воскликнул месье Одзу И надо же, точь-в-точь как Мануэла! Я рассмеялась — он вопросительно посмотрел на меня. — Это любимое выражение моей лучшей подруги, — объяснила я. — И что эта подруга говорит о вашей… скрытности? Понятия не имею! — Вы ее знаете, — сказала я вместо ответа. — Это Мануэла. — А-а, мадам Лопес? Она ваша подруга? — Единственная. — Благородная дама, настоящая аристократка, — сказал месье Одзу. — Вот видите. Не вы одна нарушаете каноны. И что тут плохого? Мы, черт побери, живем в двадцать первом веке! — Кто были ваши родители? — спросила я, слегка ужасаясь своей бесцеремонности. Месье Одзу, наверное, думает, что сословные различия исчезли вместе с Эмилем Золя. — Отец был дипломатом, а матери я не знал, она умерла вскоре после моего рождения. — Простите, — пробормотала я. Он махнул рукой — дескать, это было давно. А я продолжила: — Вы сын дипломата, а я дочь бедных крестьян. И чтобы я ужинала с вами, в вашем доме — это совершенно немыслимо. — Однако вы сегодня ужинаете со мной, в моем доме, — сказал он и добавил с очень милой улыбкой: — И это для меня большая честь. Так мы и болтали, приятно и весело. О чем только не говорили: о Ясудзиро Одзу (дальний родственник), о Левине, Толстом и как они косили вместе с мужиками, об изгнании и неистребимом своеобразии разных культур — обо всем, что только взбредало на ум, и всегда с увлечением, наслаждаясь последними мотками лапши и еще больше — неправдоподобным сходством наших взглядов. — Зовите меня лучше Какуро, — предложил месье Одзу, — это не так пышно. А я, если позволите, буду вас звать Рене. И я охотно согласилась. Откуда такая легкость, такое неожиданное сродство? Но от сакэ в мозгу приятная ленца, подумаем об этом позже. — Вы знаете, что такое азуки? — спросил вдруг Какуро. — Горы в Киото… — Я улыбнулась этому воспоминанию о каплях вечности. — Что-что? — переспросил он. — Горы в Киото такого же сизого цвета, как фасоль азуки. — Я попыталась говорить не так бессвязно. — Ах да, это ведь из какого-то фильма? — спросил Какуро. — Из «Сестер Мунаката», сцена в самом конце. — Я его видел, только очень давно, и плохо помню. — И камелию в храме на мху, наверное, не помните? — Нет. Но теперь охотно посмотрел бы этот фильм еще раз. Что, если как-нибудь на днях мы это сделаем вместе? — У меня есть кассета, — сказала я. — Я ее еще не сдала в библиотеку. — Может, в выходные? — А у вас есть видеомагнитофон? — спросила я. Он улыбнулся: — Есть. — Тогда договорились. Но только давайте условимся: будем смотреть фильм за чаем, а сладкое я принесу с собой. — Договорились! Ужин продолжался, мы все болтали и болтали, забыв о времени и светских условностях и потягивая какой-то чудной отвар со вкусом водорослей. Мне, как нетрудно догадаться, пришлось еще раз навестить комнатку с белоснежным стульчаком и солнечным паласом. На этот раз, наученная опытом, я выбрала кнопку с одним лотосом и восприняла Confutatis с невозмутимостью посвященных. Что подкупает и ошеломляет в Какуро Одзу, так это сочетание юношеской непосредственности и задора с мудрой добротой и вниманием. Я никогда не видела, чтоб человек смотрел на мир вот так, со снисхождением и любопытством; все, кого я знаю, относятся к нему иначе: беззлобно и недоверчиво (как Мануэла), беззлобно и доверчиво (как Олимпия) или же злобно и нагло (как все остальные). А тут — такой восхитительный букет великодушия, азарта и трезвости. Наконец мне на глаза попались часы. Уже три! Я вскочила как ошпаренная: — Боже мой, вы знаете, сколько времени? Какуро тоже посмотрел на часы, потом на меня и обеспокоенно сказал: — Вам рано вставать, а я совсем забыл. Мне-то что, я давно не работаю. И как же вы теперь? — Да ничего, — ответила я, — но я должна хоть чуточку поспать. Не говорить же ему, что хоть я уже не молода, а старики, как принято считать, спят очень мало, но мне нужно продрыхнуть часов восемь, не меньше, чтоб у меня варила голова. У порога Какуро простился: — До воскресенья. — Спасибо за прекрасный вечер, — сказала я, — я очень вам благодарна. — Это вам спасибо, — ответил он. — Мне давно не выпадало случая так посмеяться и так приятно побеседовать. Я провожу вас вниз? — Нет, спасибо, не нужно! — Вдруг да наткнешься на лестнице на какого-нибудь там Пальера! — Значит, до воскресенья. А может, увидимся и раньше. — Спасибо вам, Рене, — повторил Какуро с радостной детской улыбкой. Войдя домой, я прислонилась спиной к двери, посмотрела на Льва, который валялся в кресле перед телевизором и храпел, как забулдыга, и, не веря себе, подумала: впервые в жизни у меня появился друг.  16
 И тогда
 

 И тогда — летний дождь.  17
 Новое сердце
 

 Незабываемый летний дождь.      

 Вот мы идем-идем по жизни, как по длинному коридору.      

 Надо купить кошачий корм… вы не видели мой самокат, опять его украли, в третий раз… а ливень-то — темно, как ночью… сеанс ровно в час, мы как раз успеваем… сними пальто… чашечку крепкого чая… вечернее затишье… может, все мы больны, оттого что у нас слишком много всего… и каждого надо подмазать… дурехи корчат из себя бесстыдниц… смотри-ка, снег пошел… а эти цветы… как они называются… бедная-девочка мочилась где попало… осеннее небо — какая тоска… дни стали такие короткие… почему мусор воняет на весь двор… всему свое время… я не очень-то с ними водилась… обыкновенная семья… как азуки… мой сын говорит, что все кютайцы страшно привередливые… как зовут его кошек… вы не могли бы получить пакеты из химчистки… как надоело, каждый раз одно и то же: рождественская суматоха, песенки, подарки… хоть корочку, да на красивом блюде… у него капля на носу… еще нет десяти, а такая жара… бросаю в супчик меленько нарезанные шампиньоны, и мы едим вдвоем… да еще выгребай ее грязные трусы из-под кровати… хорошо бы сменить обои…           

 И вдруг — летний дождь…          

 Знаете ли вы, что это такое — летний дождь? Это когда летнее небо взрывается чистейшей красотой и благоговейный страх охватывает душу — ей страшно чувствовать себя столь малой посреди божественной стихии, столь хрупкой, пораженной величием происходящего, ошеломленной, зачарованной и восхищенной этой вселенской мощью. Это когда идешь-идешь по коридору и попадаешь в комнату, залитую светом. Как бы в другое измерение, с другими, вдруг постигнутыми по наитию законами. И больше нет телесной оболочки, взмывает в поднебесье дух, проникается силой воды, и в этом новом рождении грядут счастливые дни. Наконец, летний дождь подобен очистительным слезам, обильным, крупным, бурным, уносящим с собою смуту; он выметает пыль и затхлость, освежает нас живительным дыханием.    

 А иной раз летний дождь проникает в нас так глубоко, что бьется в груди, точно новое сердце, в унисон с нашим прежним.  18
 Сладкая бессонница
 

 После двух часов сладкой бессонницы я незаметно засыпаю.  Глубокая мысль № 13
 

 Кто может делать мед, Не разделяя Участи пчел? Каждый день я думаю, что моя сестрица уже не может стать подлее, чем есть, и каждый день убеждаюсь в обратном. Сегодня, когда я пришла из школы, дома никого не было. Я взяла на кухне плитку шоколада с орехами и пошла в гостиную. Устроилась на диване, сижу, грызу шоколад и обдумываю следующую глубокую мысль. По идее она должна была быть о шоколаде, точнее, о том, как его едят, а главный вопрос: что нам нравится в шоколаде? Его вкус или хруст? Я собиралась без помех провести этот любопытный эксперимент, но не тут-то было: явилась, почему-то раньше времени, Коломба и тут же накинулась на меня со своей Италией. Ни о чем другом она не говорит с тех пор, как побывала в Венеции (отель «Даниели») с родителями Тибера. Да еще, на беду, в субботу они съездили в гости к друзьям Гренпаров, в их тосканское имение. От одного слова «Тооскана! » (с придыханием) Коломба так и обмирает, и мама вместе с ней закатывает глазки. Тоскана, чтоб вы знали, — это вовсе не земля с двухтысячелетней историей. Существует она лишь затем, чтобы такие, как мать или Гренпары, испытывали пароксизм обладания. «Тооскана» им принадлежит, так же как Культура, Искусство и вообще все, что пишется с прописной буквы. Я уже не единожды имела счастье получить полный набор тоосканских штампованных восторгов: ослики, оливковое масло, закаты, дольче вита и все прочее. Но каждый раз тихонечко линяла во время этих излияний, и Коломбе до сих пор не удавалось испытать на мне свою любимую историю. Поэтому, застав меня на диване, она решила наверстать упущенное и все мне испортила: и дегустацию, и полуфабрикат глубокой мысли. В имении друзей родителей Тибера есть пасека, которая дает до ста килограммов меда в год. Эти тосканские помещики наняли пасечника, который делает всю работу, а сами продают мед с этикеткой «Поместье Флибаджи». Разумеется, не ради денег. Просто мед «Поместье Флибаджи» считается одним из лучших в мире, и это поднимает престиж владельцев-рантье: знаменитые повара из знаменитых ресторанов употребляют этот мед для знаменитых блюд. Коломбу, Тибера и его родителей пригласили на дегустацию разных сортов — мед дегустируют, как вина, — и вот она завела бесконечную песню о том, чем тминный мед отличается от розмаринового. Что ж, на здоровье. До этого места я слушала ее вполуха, одновременно размышляя о хрусте шоколада, и надеялась, что если этим дело ограничится, то я дешево отделаюсь. Но когда имеешь дело с Коломбой, не стоит обольщаться. Она вдруг вытаращила глаза и принялась рассуждать о брачном поведении пчел. Похоже, им там прочитали целую лекцию на эту тему, и рассказ о пчелиных царицах и трутнях потряс куцый умишко Коломбы. Фантастическая организация улья — вот уж что, по-моему, действительно достойно восхищения, особенно если вспомнить о довольно сложном языке, на котором общаются между собой эти насекомые и само наличие которого заставляет усомниться в том, что словесное мышление присуще только человеку, — Коломбу ничуть не впечатлила. Это ей неинтересно, хоть, между прочим, она учится не на курсах сантехников, а в университете и пишет диплом по философии. Зато половая жизнь этих букашек ее безумно взволновала. Вкратце дело сводится к следующему: когда пчелиная матка готова к размножению, она совершает брачный вылет и ее сопровождает свита трутней. Первый трутень, который ее догоняет, совокупляется с ней и тут же погибает, потому что его половой орган остается в теле матки. А без него он нежизнеспособен. Следующий трутень должен сначала вытащить из полового отверстия матки орган своего предшественника, а потом с ним происходит то же самое. Так повторяется раз десять-пятнадцать, пока в половых путях матки не набирается достаточно семени, чтобы она еще лет пять могла откладывать по двести тысяч яиц в год. Все это Коломба пересказывает мне с возбужденным видом и подкидывает для остроты сальные шуточки в таком вот роде: «Раз ей отпущен один единственный разок, так уж она прихватывает штук пятнадцать! » Будь я Тибер, мне бы не очень понравилось, что моя девушка направо и налево повторяет вот такое. Не надо быть большим психологом чтоб догадаться: если девица с блеском в глазах рассказывает про самку, которой для удовлетворения нужно полтора десятка самцов и которая в благодарность их всех кастрирует и убивает, то это кое-что значит. Сама Коломба уверена, что выглядит при этом современной-девушкой-без-комплексов-которая-свободно-говорит-на-темы-секса. Но забывает, что мне-то она рассказывает эту далеко не невинную историю исключительно для того, чтобы меня смутить. Только, с одной стороны, для того, кто, как я, считает человека животным, секс — не какая-то неприличная материя, а предмет научного рассмотрения. К тому же очень увлекательный. А с другой — кто, как не Коломба, сто раз в день моет руки и поднимает крик, если ей вдруг почудится в душе невидимый волосок (шанс обнаружить видимый ничтожно мал). Мне почему-то кажется, что это как-то связано с гиперсексуальными пчелиными матками. Нет ничего нелепее представления людей о природе и о том, что на них ее законы не распространяются. Ведь Коломба потому смакует эту пчелиную историю, что считает, будто ее она не касается. И потому хихикает над фатальными играми трутней, что ей, она уверена, их участь не грозит. Я же не вижу ничего фривольного и ничего шокирующего в брачном вылете матки и в судьбе трутней, поскольку чувствую глубинное родство с этими насекомыми, несмотря на всю разницу в образе жизни. Жить, добывать себе пищу, произвести на свет потомство, проделать все, ради чего мы были рождены, и умереть — полнейшая бессмыслица, согласна, но именно таков порядок вещей. А люди заносчиво полагают, что могут пересилить природу, уйти от назначенного им, бедным биологическим существам, удела, будучи слепы к жестокости и грубости, из которых состоит их жизнь, их любовь, их деторождение и братоубийственные войны. Я думаю, единственное, что нам остается, — это постараться найти дело, для которого мы родились, и выполнить его в меру своих сил, ничего не усложняя и не веря в сказки о божественном начале в нашем животном естестве. Только тогда смерть застанет нас за толковым занятием. Свобода, выбор, воля — все это химеры. Мы воображаем, будто можно делать мед, не разделяя участи пчел; но это не так: мы такие же бедные пчелы, которым надлежит исполнить то, что должно, и потом умереть.  Палома
 

  1
 Прозорливые
 

 В семь утра позвонили в дверь. Я не сразу очнулась. Два часа сна не способствуют человеколюбию, а настойчивые звонки, не умолкавшие все время, пока я натягивала платье, влезала в тапочки и приглаживала рукой непривычно взбитые волосы, тем более не прибавили мне альтруизма. Я открыла дверь — на пороге стояла Коломба Жосс. — Вы что, застряли в пробке? — сказала она. Я не поверила своим ушам. — Сейчас семь часов. Коломба спокойно смотрела на меня: — Да. Ну и что? — Привратницкая открывается в восемь, — сказала я, с большим трудом подавляя раздражение. — Как это — в восемь? — возмутилась Коломба. — Разве есть какие-то часы работы? Нет, комната консьержки — все равно что храм Божий, где не действуют ни социальный прогресс, ни трудовое законодательство! — Есть, — только и смогла я из себя выжать. — А-а! — сказала она ленивым голосом. — Ну, раз уж я пришла.. — …вы зайдете попозже, — сказала я, захлопнула дверь у нее перед носом и пошла ставить чайник. Сквозь застекленную дверь мне было слышно, как она взвизгнула: «Ну, знаете, это уж слишком! » — потом в бешенстве повернулась и ткнула кнопку вызова лифта. Коломба — старшая дочка Жоссов. Длинная, белокурая, одевается, как нищая цыганка. Терпеть не могу эту извращенческую прихоть богатых одеваться, как бедные люди: в обвислые балахоны, серые холщовые шапочки, грубые ботинки, бесформенные свитеры поверх рубашки в цветочек. Это не только уродливо, но еще и оскорбительно: самое худшее презрение — это презрение богатых к вкусам бедняков. К несчастью, Коломба отлично учится. Осенью поступила в Высшую школу на философский факультет. Я заварила чай, намазала сухарики вареньем из мирабели, стараясь, чтобы руки не тряслись от злости, а голова меж тем медленно, но верно наливалась болью. Все еще взвинченная, я приняла душ, оделась, оделила Льва его омерзительными лакомствами (куском студня из головизны и липкими остатками свиной кожи), вышла во двор, выкатила мусорный бак на улицу, выгнала Нептуна из мусорного чулана и в восемь часов, запыхавшись от всей этой возни, но нисколько не успокоившись, вернулась на кухню. У Жоссов есть еще младшая дочка Палома, такая скромная и незаметная, что я ее, кажется, никогда не вижу, хоть она каждый день ходит в школу. Ее-то ровно в восемь Коломба прислала ко мне вместо себя. Трусливая уловка. Бедная девочка (сколько ей лет? одиннадцать? двенадцать? ) навытяжку стояла на коврике у порога. Я глубоко вздохнула — не дай бог перенести гнев против старшей сестры на невинную голову младшей — и попыталась любезно улыбнуться. — Здравствуй, Палома. Девочка нерешительно теребила розовый жилетик. — Здравствуйте, — сказала она тонким голоском. Я вгляделась в ее лицо. Как же я раньше не замечала? Есть дети, наделенные редким даром обескураживать взрослых. Они держатся совсем не так, как ждешь от ребенка. Они какие-то слишком серьезные, обстоятельные, невозмутимые и в то же время удивительно прозорливые. Да, именно прозорливые. Присмотревшись к Паломе, я нашла в ней явственные признаки холодного ума и острой проницательности, которые, верно, потому принимала за простую сдержанность, что не могла себе представить, чтобы сестра дуры Коломбы оказалась судьей человеческого рода. — Коломба просила меня передать вам, что ей должны принести очень важные бумаги, — сказала Палома. — Хорошо, — ответила я, стараясь не сбиться на сладкий тон, каким обычно взрослые разговаривают с детьми, это, пожалуй, так же оскорбительно, как манера богачей одеваться простецки. — Она спрашивает, не можете ли вы принести конверт нам домой. — Я принесу. — Спасибо, — сказала Палома, но не ушла. Интересно. Она спокойно стояла, опустив руки и чуть приоткрыв рот, стояла и не двигалась. Аккуратные косички, очки в розовой оправе и очень большие светлые глаза. — Хочешь чашечку какао? — сказала я единственное, что пришло в голову. Она кивнула, все так же бесстрастно. — Тогда заходи. Я как раз пью чай. Дверь я оставила открытой настежь, чтоб никто не мог сказать, будто я похитила ребенка. — Я предпочла бы тоже чаю, если вас не затруднит, — попросила Палома. — Пожалуйста. — Я слегка удивилась и подумала: все одно к одному — судья человеческого рода, изысканные выражения, любит чай. Палома села на стул и, пока я наливала ей жасминовый чай, болтала ногами и пристально глядела на меня. Я придвинула ей чашку и тоже села за стол. — Сестра считает меня идиоткой, вот и приходится выполнять такие поручения, — сказала девочка, со вкусом, как настоящий ценитель, отхлебнув большой глоток чаю. — Сама она по вечерам в компании приятелей пьет, курит и разговаривает на сленге подростков из предместья потому что уверена, что никому и в голову не придет усомниться в ее интеллекте. Что ж, очень в духе моды а-ля бомж. — А поскольку она не только дрянь, но еще и трусиха, то прислала меня. — Палома все так ж не сводила с меня своих больших ясных глаз. — Что ж, это дало нам возможность познакомиться поближе, — вежливо сказала я. — А можно я приду еще? — спросила она, и в ее голосе мне послышалось что-то жалобное. — Конечно, — ответила я, — приходи, когда захочешь. Правда, боюсь, тебе будет скучно. Тут меня нет никаких развлечений. — Да мне как раз и нужно посидеть спокойно! — воскликнула она. — А дома, в своей комнате, ты не можешь посидеть спокойно? — Нет. Когда все знают, где я, спокойно посидеть нельзя. Раньше я пряталась. Но теперь все мои укрытия известны. — Сюда ведь тоже постоянно кто-то заходит. Я не уверена, что тебе тут будет спокойно думаться. — Я могла бы устроиться вон там. — Она показала на кресло перед включенным на минимальный звук телевизором. — Люди приходят к вам, мне они не будут мешать. — Что ж, я согласна, — сказала я. — Но надо спросить разрешения у твоей мамы. В открытую дверь заглянула Мануэла — она заступает на работу в половине девятого — и уже открыла рот, чтобы что-то сказать, как вдруг увидела сидящую перед чашкой чая девочку. — Заходите, — сказала я. — Мы с Паломой решили перекусить и поболтать. Мануэла подняла бровь. По-португальски это должно означать: что она тут делает? Я легонько пожала плечами. Мануэла озадаченно поджала губы, но, изнывая от нетерпения, все же спросила: — Ну как? — Вы можете зайти попозже? — спросила я и весело улыбнулась. — Ну-ну! — понимающе кивнула Мануэла, увидев эту улыбку. — Ладно, зайду потом, как обычно. — Она опять взглянула на Палому и прибавила: — Попозже. — И вежливо простилась: — До свидания, мадемуазель. — До свидания, — ответила Палома и первый раз за все время улыбнулась, какой-то вялой, похожей на гримаску улыбкой, от которой у меня защемило сердце. — Тебе пора домой, — сказала я. — А то родители будут беспокоиться. Она встала, нехотя пошла к двери и прежде, чем выйти, сказала: — Несомненно, вы очень умная. — И, не дождавшись ответа (я онемела от изумления), заключила: — Вы нашли отличное укрытие.  2
 Невидимое
 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.