Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





{42} На весах Иова



Начиная свои замкнутые, почти келейные занятия, вряд ли кто-нибудь из габимовцев мог предположить, что жизнь вынесет их в центр политических интриг, что судьба театра будет решаться в контексте высадки английского десанта в Палестине, «происков мирового капитала» и проч. Если Маяковский мечтал о том, чтобы о его стихах делал доклад товарищ Сталин, то недавним местечковым учителям, собравшимся в «Габиме», такие дерзновенные благоглупости и в голову прийти не могли. А между тем все происходило как по писаному. Мало того что на Пленуме ЦК РКП (б) был доклад о «Габиме», так его действительно сделал товарищ Сталин. Впрочем, все по порядку.

Архивные материалы раскрывают ту жестокую борьбу вокруг «Габимы», которая наполнила 1920 год и отголоски которой раскатывались еще не один сезон, предопределив в конечном итоге решение об отъезде из России. Казалось бы, частный вопрос о субсидии стал вопросом жизни и смерти. Принципы всецелой зависимости искусства от государства прорабатывались на «Габиме» с элементарной наглядностью и выходили далеко за рамки судьбы конкретного театра.

Наум Цемах в качестве претерпевающей стороны смог сразу и вполне оценить новизну и прелесть ситуации: «В государстве буржуазно-демократическом, где возможна частная инициатива и меценатство в области культурного творчества, подобное меньшинство имеет возможность вести свою культурную работу, опираясь на эти частные источники филантропии. Не то в нынешнем рабочем государстве, где все средства и орудия культурного просвещения народных масс экспроприированы из рук частных лиц и учреждений»[lxxviii].

Документы позволяют увидеть тот репрессивный механизм, над которым даже вожди революции были властны не в полной мере.

Примечательно, что именно ключевые документы (стенограмма обсуждения в Центротеатре, заявление деятелей литературы и искусства, стенограмма диспута о «Габиме») {43} в московских архивах разыскать пока не удалось, хотя упоминаний о них более чем достаточно. Сберег же их, несмотря на все превратности кочевой жизни, Наум Цемах. Теперь они хранятся в Театральном архиве и музее имени Исраэля Рура при Иерусалимском университете.

Дорогу «Габиме» открыло Временное правительство. После октябрьского переворота право труппы на существование было подтверждено новой властью, включившей «Габиму» в число субсидируемых театров.

Однако осложнения не заставили себя ждать. Уже в конце 1919 года в действие вступили силы, о которых следует сказать особо.

По всей вертикали власти в советских органах, скажем в Наркомпросе И Наркомнаце, были созданы еврейские коммунистические секции (отделы или подотделы).

Секции в свою очередь подчинялись Центральному бюро (ЦБ Евсекций) при ЦК РКП (б), образовывая своего рода пирамиду власти.

Евсекции видели свою задачу в установлении «диктатуры пролетариата на еврейской улице». Еще летом 1918 года появилась в Петрограде брошюра З. Гринберга «Сионисты на еврейской улице», где сионизм был заклеймен как «цитадель реакции».

В середине 1919 года борьба против него приняла более активный характер. «Предвидя возможность такого нажима, Центральный комитет Сионистской организации в начале июля 1919 года обратился во ВЦИК с просьбой о легализации. Полученный 21 июля ответ был успокоителен, но уклончив. Так как ни ВЦИК, ни Совнарком не объявляли сионистскую партию контрреволюционной и так как ее культурная и воспитательная деятельность не противоречили решениям Коммунистической партии, ВЦИК, не видя нужды в специальной легализации, предписывал всем советским организациям не препятствовать деятельности сионистской партии. Это означало полулегальное существование, не исключающее административных репрессий. 1 сентября ЧК опечатала Центральное Сионистское бюро в Петрограде, арестовала его руководителей, конфисковала документы и 12 000 рублей и закрыла центральный сионистский орган “Хроника еврейской жизни”. На следующий день в Москве арестовали нескольких сионистских лидеров»[lxxix].

Однако репрессии еще не носили систематический характер. Арестованных скоро освободили, а в ноябре ЧК разрешила вновь открыть Сионистское бюро в Петрограде и даже {44} вернула конфискованные фонды и значительную часть документов.

Состав самих Евсекций на протяжении первых лет революции значительно изменялся, а идеология все более радикализировалась. В 1918 году Евсекций состояли из сравнительно немногочисленной кучки «старых» коммунистов, относившихся к традиционной еврейской культуре неприязненно-равнодушно. Но ко второй половине 1920 года возникла совершенно новая конъюнктура. В коммунистическую партию влились левое крыло расколовшегося Бунда (Комбунд) и Фарейнигте (Комфарейнигте), объединившиеся в Комфарбанд. «Новые евсеки» привнесли новое ожесточение, новую агрессивность и в конечном счете создали новый идеологический канон.

Сергей Волконский, повстречавший «новых евсеков» на диспуте о «Габиме», заметил, что в их «жилах не кровь, а пироксилин: это какие-то с цепи сорвавшиеся, рычащие, трясущиеся от злобы»[lxxx]. Они нередко оказывались «святее» Ленина и Сталина. Главным же пунктом идеологической непримиримости стала борьба с «сионистской партией» и ее учреждениями. Сионистская партия была ненавистна прежде всего проповедью классового мира, попытками возродить древнюю ивритскую культуру и создать государство Израиль. Всему этому, соответственно, противопоставлялись классовая борьба, коммунистическая идеология, идиш как «язык еврейских трудящихся масс» и социализм как отечество. Все эти пункты наиболее отчетливо проговариваются в обращении Еврейского отдела Наркомнаца в коллегию Наркомнаца.

Обвинения в клерикализме, которые посыпались не только на «Габиму», но и на любые усилия по возрождению иврита, были с самого начала недобросовестными. Сионизм в подавляющей своей части был секулярным движением. Представители просветительского общества «Тарбут» резонно напоминали о короткой весне ивритского возрождения (1917 – 1919), когда были переведены на иврит и опубликованы сочинения Гомера, Платона, Аристотеля, Вергилия, Овидия, Данте, Сервантеса, Мильтона, Байрона, Диккенса, Конан-Дойла, Киплинга, Бичер-Стоу, Уайльда, Марка Твена, Спенсера, Эмерсона, Лонгфелло, Мольера, Расина, Руссо, Мюссе, Бодлера, Вердена, Золя, Додэ, Гюго, Мопассана, Роллана, Метерлинка. Бергсона, Лессинга, Гете, Шиллера, Гейне, Гуцкова, Геббеля, Гауптмана, Ницше, Шницлера, Ибсена, Брандеса, Стриндберга, Гоголя. Пушкина, Толстого, {45} Достоевского, Чехова, Горького, Короленко, Словацкого, Мицкевича, Пшибышевского.

Перечень имен действует сильнее иронии по поводу «клерикального сионизма» Гомера и Уайльда, Пушкина и Марка Твена. Так или иначе, но менее всего здесь можно говорить о каком-либо узком утверждении химически чистой «библейской культуры».

Уже с первых шагов иврит конституировался не как обособленный, но как мировой язык. Человек, владеющий ивритом, по замыслу деятелей ивритского возрождения, должен был ощущать себя не обитателем культурного гетто, но субъектом мировой культуры.

Усилия по созданию театра на иврите в ситуации рассеяния евреев были беспрецедентны и трагичны. Ощущая его необходимость, габимовцы сталкивались с практической невозможностью его осуществления в силу отсутствия национально-культурной среды.

По результатам переписи 1923 года в Москве проживали 86 171 еврей[lxxxi]. Зрителями же «Габимы» стала лишь малая часть еврейского населения города.

Габимовцы с самого начала не скрывали своих далеко идущих планов. Вахтангов еще в 1919 году весьма отчетливо высказался о намерениях своих подопечных: «Студия совершенно определенно предполагает уехать в Палестину при первой объективной возможности, причем время отъезда зависит не столько от внешних условий (заключения мира, возможности спокойного и свободного проезда и пр. ), сколько от внутренних причин, т. е. степени успешности ее работ. “Габима” не мыслит своей деятельности иначе как в полном единении со своим народом на его исторической родине, в Палестине, но вместе с тем не желает порывать связи с корнями, ее породившими, Московским Художественным театром. Поэтому, вероятно, и в будущем в Москве будет существовать отделение “Габимы”»[lxxxii].

Документ весьма выразительный. Его благодушная интонация дает почувствовать атмосферу тех лет, когда, несмотря ни на что, возможность московского филиала палестинского театра могла серьезно обсуждаться.

Но и в Палестине, куда мечтали вернуться артисты, их ожидала ситуация немногим лучше московской. В 1929 году, в том самом году, когда «Габима» впервые примерила на себя условия существования в Эрец-Исраэль, во всей Палестине насчитывалось не многим более 160 тысяч евреев. А культурная среда еще только зарождалась и едва ли соответствовала {46} тем условиям, которые делают возможным функционирование театра как общественного института.

«Габима» была выношена всей многовековой еврейской историей, но с трудом находила точки опоры в текущей современности. Ее существование стало романтическим вызовом принципу реального и возможного. В отсутствие почвы «Габиме» предстояло самой стать почвой.

Сейчас, конечно, все разговоры о «мертвом языке» кажутся необъяснимыми. Ведь почти пятьдесят лет существует Израиль, страна, где этот язык стал языком государственным, языком культуры, повседневной жизни, политики. А в начале 20‑ х годов иврит возвращался к жизни прежде всего как театральный язык, язык «Габимы». Хотя даже в России короткое время выходили газеты и книги на иврите, именно театр в силу своей общественной, коммуникативной природы стал местом активной социализации языка. Возрождение иврита было вызвано ощущением целостности еврейской культуры, жаждой преодоления распада и рассеяния. Гонители же «Габимы» стремились распад и рассеяние довести до логического конца.

Нельзя сказать, что премьера «Вечного жида», имевшая столь скупую прессу, прошла незамеченной. Напротив, она приковала общее внимание к театру, доселе остававшемуся в тени. Но отзывы оказались в большинстве своем весьма специфичны. Основным среди них стал жанр доноса, письменного и устного.

Протест Еврейского подотдела Отдела просвещения национальных меньшинств Наркомнаца от 13 января 1920 года, направленный в Центротеатр, — это тот документ, который, собственно, и оборвал достаточно счастливое младенчество «Габимы», когда, создавая новый театр, еще можно было рассчитывать, что судить его будут по творческим результатам:

«В Москве существует студия “Габима” на древнееврейском языке. Студийцев учат играть не на живом разговорном языке еврейских масс, а на мертвом древнееврейском языке “иврит”, которым в жизни никто не пользуется, кроме разве незначительной группы буржуазной интеллигенции из кружка “любителей древнееврейского языка”. Этот язык усиленно культивируется в политических целях сионистской партией и ее органом, обществом “Тарбут”. Последнее пыталось даже открывать школы на этом языке “иврит”, пользуясь декретом о школах на родном языке, а также тем, что отделы Наробраза плохо разбираются в еврейских делах; но {47} теперь со стороны коллегии Наркомпроса последовало разъяснение (на девяносто первом заседании 11 июля), что языком еврейских трудовых масс является только разговорный еврейский язык “идиш”, а не древнееврейский язык “иврит”. Мы считаем совершенно ненормальным такое положение, при котором орган центральной власти, орган рабоче-крестьянского правительства, призванный заботиться о просвещении трудовых масс, субсидирует из государственных средств буржуазные учреждения, имеющие целью не просвещение масс, а затемнение их посредством национально-романтической идеологии, которой проникнуто все мировоззрение поклонников этого исторического языка.

Пусть для народных масс такой театр безвреден по той простой причине, что он [им] недоступен, но целесообразно ли тратить государственные средства на удовлетворение прихоти кучки фанатиков.

Поэтому просим приостановить выдачу субсидий означенной студии “Габиме”. Примите во внимание еще то, что субсидия была назначена без предварительного запроса у Еврейского подотдела, что является незаконным, ибо, согласно постановлениям коллегии Наркомпроса, ни один отдел не может принимать никаких решений по делам, касающимся нерусских языков, без заключения заинтересованного подотдела»[lxxxiii].

Мне удалось выявить две идентичные машинописные копии документа. Одна хранится в Театральном архиве и музее имени Исраэля Гура при Иерусалимском университете. Другая — в фонде ЦБ Евсекций (РЦХИДНИ). Обе копии не подписаны. Однако на обороте экземпляра из партархива содержатся копии записи, сделанные влиятельными по тем временам лицами. Феликс Кон, крупный деятель революционного международного движения, в это время член коллегии Наркомнаца, начертал: «Находя, что поддержка со стороны государства театра на древнееврейском языке дает возможность использовать это для агитационных целей со ссылкой на то, что советская власть разделяет их точку зрения, так как иначе не субсидировало бы их, Отдел национальных меньшинств присоединяется к ходатайству Еврейского подотдела»[lxxxiv].

Ему вторил председатель ЦБ Евсекций Семен Диманштейн: «Вполне присоединяюсь к мнению т. Феликса Кона. Трудовые деньги не могут пойти на поддержку буржуазной прихоти»[lxxxv].

{48} Таким образом, на стол Луначарского легло письмо, с которым нельзя было не считаться и на которое надо было реагировать.

Заседание Центротеатра, на котором рассматривался протест, происходило 16 февраля 1920 года (Приложение I). У «Габимы» нашлись решительные защитники. Аргументы поэта-символиста Вячеслава Иванова и Якова Новомирского, представлявшего ВЦСПС в Центротеатре, во многом сходились. Новомирский: «О древнееврейском языке нужно сказать, что на нем творит меньшинство, но это меньшинство так же может участвовать в революции, как и другие». А «Вячеслав Великолепный» в тоге члена Центротеатра, ссылаясь на то, что «в Советской Республике признан и проводится в жизнь принцип культурной самостоятельности национальных меньшинств», и вовсе обвинил Еврейский подотдел в антисемитизме: «Еврейские противники национального еврейского самоутверждения, оторвавшись от еврейства как национальности и враждебно противодействуя ей в ее тяготении к духовной самобытности, провозглашая ее стремления общественно вредными, впадают в своеобразный антисемитизм».

Выступления С. Диманштейна лапидарны, как и полагается тому, кто чувствует за собой силу. Он не собирался «вдаваться в лекции и рефераты» и по-своему милостив к обреченным, считая, что «еврейская буржуазия < …> пусть, пожалуй, благодарит, что мы не закрываем ее учреждения через ВЧК», хотя такую возможность и держал про запас.

Той концепции, что власть управляет культурой и полномочна решать ее фундаментальные, в то числе и языковые, проблемы, руководитель театра Наум Цемах противопоставил подход к культуре как саморазвивающейся системе: «Но как и в последний раз, так и ныне я заявляю, что дважды два — четыре, что Центротеатр, уделяя внимание принципу национальных меньшинств, не может решить вопроса, какой язык культуры будет в данной нации. Это вопрос самой нации в связи с дальнейшим развитием ее культурной жизни. На этом ведь и зиждется принцип самоопределения».

Надо сказать, что противники «Габимы» не отказывали ей в высоких художественных достоинствах. Правда, не всегда понятно, что они имели в виду, ведь «Габиме» в ту пору нечего было предъявить, кроме студийного «Вечера начала», первой редакции «Вечного жида» и безусловной веры в свое высокое предназначение.

{49} Но, так или иначе, под давлением Диманштейна и при видимом нейтралитете Луначарского, который собственной точки зрения на этом заседании, как, впрочем, и впоследствии, так и не высказал, коллегия Центротеатра проголосовала за отмену субсидии. К тому же нарком первым поднял руку при голосовании, чем предопределил общий итог.

И все же позиция Луначарского не была безусловно враждебна по отношению к «Габиме», и нарком даже, по свидетельству Давида Варди, советовал, «как заручиться поддержкой высокопоставленных коммунистов, чье мнение могло оказать решающее влияние» в пользу «Габимы»[lxxxvi]. Тем не менее он был бессилен против ортодоксальных нападок, и его решения колебались в такт с идеологической конъюнктурой.

(Позже Луначарский все-таки посетил «Габиму». Он посмотрел «Гадибук» 12 февраля 1922 года, когда театральная Москва была уже раскалена разговорами о спектакле. В Книге отзывов он оставил запись: «Наконец увидел, как и что играют в “Габиме”. Предчувствовал и от всех бесспорно слышал, что это очень хорошо. То, что увидел, далеко превзошло ожидания. Трудно сразу отыскать слова, чтобы выразить впечатление, захватывающее и сладостное волнение от этой высокой поэзии. Но я отыщу их и скажу их»[lxxxvii]. Но «сладостное волнение» так и не вылилось в статью. Более того, именно под руководством Луначарского летом и осенью 1924 года «Габима» была окончательно изгнана из академического рая и даже лишена статуса государственного театра. )

Плоская, суконная и агрессивная речь противников «Габимы» наводит на предположение, что эти люди вышли из газетной пробирки и сродни булгаковскому Шарикову. Но это не всегда так, а иногда и вовсе не так. Многие из них получили ортодоксальное воспитание и, воюя с ивритом как «мертвым языком», хорошо его знали. Председатель ЦБ Евсекций Семен Диманштейн даже получил в прошлом звание раввина. Заведующий Еврейским отделом Наркомнаца Аврум Мережин начинал как сионист и деятель ивритской культуры. Затем стал еще более активным идишистом. Активист ЦБ Евсекций Моше Литваков в юные годы славился талмудической ученостью, в 1902 – 1905 годы изучал философию, историю и литературу в парижской Сорбонне.

Здесь сработало едва ли не правило, согласно которому именно из ортодоксальной среды выдвигаются особенно пламенные ее ниспровергатели. Так, среди русских революционных {50} демократов прошлого века было немало бывших семинаристов и бурсаков.

Пламенная речь Цемаха — «если века инквизиции, мамонтовщина[lxxxviii] разных эпох и времен не могли вырвать от нас этих четырехугольных букв, то не в состоянии будут сделать это никакие государственные учреждения своим решением» — не была услышана, и его уподобление заседания Центротеатра суду инквизиции осталось пропущенным мимо ушей.

Основные положения своего выступления Цемах повторил в жалобе, которую он направил в Президиум ВЦИК.

Парируя обвинения в том, что «Габима» стала «проводником национально-романтической идеологии», Цемах сосредоточился на защите самого иврита: «Допустим на момент, что исторический язык еврейского народа, язык древнееврейский, на котором в течение долгих веков скитаний и гонений народ творил свою не только религиозную, но и светскую культуру, вдруг стал “чужим” большинству этого народа. Вправе ли государственная власть, по праву гордящаяся своей подлинной, а не бумажной демократией, лишить меньшинство народа объективной и действительной возможности продолжать работу мысли и духа на языке тысячелетней культуры, на языке, на котором еще в 1918‑ м и 1919 годах изданы в изящном художественном переводе “Анна Каренина” Льва Толстого, “Дориан Грей” Оскара Уайльда, равно и другие произведения великих гениев мировой литературы — Виктора Гюго, Шекспира и т. п. В этой культурной борьбе двух языковых течений в одном народе рабоче-крестьянская власть, кому дороги интересы культуры вообще, независимо от языка, на котором она творится, обязана занять положение нейтральное < …> Кто только немного знаком с подлинной гущей еврейских народных низов, кто хоть немного соприкасался с растущими требованиями раскрепощенного ходами перелома еврейского духа, тот прекрасно должен представить себе, какую неистовую реакцию против советской власти вызовет в широких еврейских массах подобное отношение к древнееврейскому языку, отношение, равное полному запрету его и способное вызвать в умах народа те печальные страницы человеческой истории, от которых веет мрачным дымом костров, на коих сжигались еврейские книги только потому, что они писаны были на древнееврейском языке»[lxxxix].

Отвергая упреки в непонятности искусства «Габимы», Цемах писал: «Наши постановки оказались доступными русскому {51} зрителю правдой своего искусства и красотой своих художественных достижений. Тем более почувствует и поймет наш театр еврейская народная масса…»[xc]

Деполитизируя проблему языка и выводя ее за пределы компетенции государственных органов, Цемах приходит к выводу: «Спор о языках, происходящий внутри еврейства, является чисто культурной проблемой, разрешить которую может сама жизнь и растущее самосознание широких еврейских трудящихся масс»[xci].

Главным своим преимуществом защитники театра считали гласность. Истина, ими утверждаемая, виделась столь бесспорной, что стоит о ней заявить во всеуслышание, как рассеется тьма незнания, ибо только в ней и могут корениться недоразумения. Кульминацией гласности стал диспут 13 марта 1920 года (Приложение II).

Основной вопрос — «Имеет ли право Центротеатр решать, какой язык искусства будет у нас языком искусства? » — был вписан Цемахом в другой, более широкий: «Музыкант может петь и творец может творить, только будучи свободным. Разве может художник творить так, как ему приказывают? » Та самая революция, в которой многие романтически видели освобождающую силу, теперь поворачивалась другой стороной. И Цемах вполне оценил значение подаваемых знаков: «Это вопрос не только “Габимы”. Вы сами чуете, что здесь затрагивается общий вопрос».

Его оппоненты, обожествившие государственную власть, были уверены, что только она может и должна решать любые проблемы. В этом смысле за ними было ближайшее будущее. Более того, они приближали его, как могли, в слепоте своей не ведая, какую участь сами себе готовили.

Диспут проходил бурно. Ораторов перебивали отдельными выкриками с мест и заглушали общим шумом, «захлопывали» как с одной, так и другой стороны, а к концу «дело едва не дошло до драки»; по воспоминаниям Вениамина Цемаха, эсер Блюмкин так и не смог зачитать резолюцию, предложенную собранию. Можно предположить, что она звучала достаточно бескомпромиссно, чтобы быть полностью неприемлемой для крикливых представителей Евсекций.

Диспут не принес удовлетворения никому. Поэтому обе стороны продолжили действия. Одни жаждали закрепить свои успехи и сделать их необратимыми. Другие рассчитывали отстоять новое театральное дело.

{52} После диспута о «Габиме» ЦБ Евсекций осознало всю зыбкость своей победы в Центротеатре. Стало известно, что за «Габиму» вступились весьма влиятельные лица. В этой ситуации ЦБ Евсекций оставалось апеллировать к «массам» и доказать, что его устами говорит еврейский народ. Такой случай предоставил Первый всероссийский съезд еврейских деятелей просвещения и социалистической культуры, происходивший в Москве в июле 1920 года.

Из ста восьмидесяти одного делегата коммунистов было только сорок семь. Остальные же принадлежали к разным социалистическим партиям, вплоть до самых правых. Часть делегатов представляла беспартийную массу. Несмотря на политическую разношерстность съезда, ЦБ Евсекций добилось принятия своей резолюции:

«1. Орудием политического и культурного просвещения для еврейского пролетариата всегда был и поныне остается язык только еврейский, с которым еврейский рабочий класс вырос, выступил на арену борьбы за социализм, на котором он впервые создал демократическую и светскую культуру, ныне все более и более приобретающую социалистический характер и содержание.

2. Еврейская буржуазия в целях удержания своего политического и единого господства все время пыталась и пытается навязать еврейским массам уже два тысячелетия назад вышедший из употребления в живой речи библейский язык не с реальными перспективами его действительного усвоения этими массами, а исключительно в целях препятствования развитию классового сознания еврейских рабочих, с одной стороны, и из соображений клерикально-сионистской романтики, с другой.

3. Каждая попытка возродить древнееврейский язык в каких бы то ни было еврейских культурных учреждениях, минуя при этом советские органы еврейского пролетариата, имеет целью и последствием восстановить различными окольными путями диктатуру еврейской буржуазии в культурной жизни еврейских масс.

4. Театр “Габима” по своей форме, содержанию и тенденциям, независимо от формального характера его репертуара, который диктуется руководителями этого театра печальной для них необходимостью приспосабливаться к духу и направлению советской власти, культивирует в зрителях пережитки старины, вызывает в нем шовинистические переживания и настроения, и, вследствие этого, он играет реакционную и объективно-контрреволюционную роль.

{53} 5. Театр “Габима” возник еще при старом режиме для ублаготворения еврейских меценатов — биржевых спекулянтов. С устранением этого паразитического слоя с арены волей пролетарской диктатуры [руководство театра] “Габима” пытается перевести его на содержание Советской власти. Но подобные учреждения, якобы “чисто художественные”, осуждены на гибель, так как [они], чуждые по языку и по классовым тенденциям живой народной массе, не могут питаться ее здоровыми соками.

6. Домогаясь получения субсидии от органов Советской власти, руководители “Габимы” преследуют не столько практические цели — “Габима” имеет источники существования, — но чисто политические цели: авторитет Советской власти для сионистско-гебраистских затей им необходим для морального давления на еврейские рабочие массы в других странах, где те же учреждения существуют на средства еврейской плутократии.

7. Вопросы искусства к вопросу о “Габиме” никакого отношения не имеют, так как здесь отвергаются не какие-либо художественные формы, тенденции или устремления, а попытка воспользоваться флагом искусства для реакционных политических целей.

8. В настоящий период социальной революции, когда искусство должно поднять боеспособность пролетариата, моральная или материальная поддержка такого учреждения, как “Габима”, является преступлением»[xcii].

Таким образом, количество «преступников» увеличивалось в геометрической прогрессии. Под такое определение подпадали не только те, кто поддерживал «Габиму» в ходе диспута, но и те, кто сотрудничал с театром, и, вероятно, сами зрители.

При таком классовом подходе к «вопросам языкознания» немудрено, что по Москве гулял bon mot: «“Интернационал” в переводе на иврит звучит контрреволюционно»[xciii]. Теперь уже трудно установить, кому эти слова принадлежали: то ли ЦБ Евсекций так нападало, то ли защитники иврита так отшучивались.

Тем временем жалоба Наума Цемаха получила ход и была переправлена в коллегию Наркомнаца. Таким образом, решать вопрос о том, правы ли были гонители «Габимы» из Еврейского отдела, должны были их непосредственные начальники.

Ощущая себя под надежным прикрытием, Еврейский отдел приготовил новые, еще более воинственные разработки {54} (Приложение III). Благо, что теперь можно было ссылаться на резолюцию съезда как на голос еврейских трудящихся масс.

Здесь примечательна попытка стравить «Габиму» с Государственным еврейским камерным театром, который делал свои первые шаги в Петрограде[xciv]. Мудрецы из ЦБ решили разыграть ГОСЕКТ как козырную карту против «Габимы». Для этого театр срочно перевели из Петрограда в Москву, чтобы всем виднее были преимущества пролетарского театра. У его идеологического руля был поставлен все тот же Моше Литваков. Смысл внезапно вспыхнувшей любви к ГОСЕКТу был прост и прям: «И не “Габиме”, которая воспитывает своих питомцев в атмосфере ненависти к родному языку масс и которая чужда интересам и настроениям этих масс, не ей служить резервуаром носителей новой социалистической культуры и готовить актеров и режиссеров для еврейского народного театра. Эту миссию взяли на себя Государственный еврейский камерный театр и Еврейская театральная студия, созданные и руководимые Отделом национальных меньшинств Наркомпроса при ближайшем участии Еврейского отдела Наркомнаца и ЦБ Евсекций при ЦК РКП (б). Эти учреждения действительно представляют собой первый серьезный шаг к созданию образцового еврейского театра, близкого народным массам как по языку, так и своей революционной идее» (Приложение III).

(К слову сказать, ГОСЕКТ не долго проходил в фаворитах. Уже летом 1922 года театр оказался на грани закрытия под ударом все того же вопроса о субсидиях. )

В секретном дополнении вышестоящим товарищам напоминали о том, о чем не полагалось распространяться: «Причем вопрос о необходимости ликвидации [сионистской] организации и всех ее разветвлений сознавался одинаково как отдельными руководителями партии, так и ЦК в целом. Мнения расходились лишь в одном: в методах ликвидации. Часть ЦК настаивала на бесцеремонной и, безусловно, гласной ликвидации очагов сионистской партии, другая же часть, принимая во внимание международное положение — наметившиеся дипломатические связи с Англией — и опасаясь, что гласная ликвидация сионистов может отразиться на успехах нашей советской дипломатии, нашла более целесообразным фактический разгром этой организации (путем административных репрессий, лишений субсидий, конфискации под разными предлогами имущества их культурных учреждений и т. п. ). На последнем и сошлось большинство ЦК, что и отмечено {55} в протоколах Оргбюро ЦК от 19 июля 1919 года и высказано во многих личных беседах представителей ЦБ Евсекций с товарищем Дзержинским и другими. Для проведения в жизнь постановления ЦК поручено было ЦБ организовать специальный подсобный орган при ВЧК — “группу борьбы с еврейской контрреволюцией”» (Приложение III).

Последнее заявление было отнюдь не праздным. Уже 19 июня 1919 года в президиум Всероссийской чрезвычайной комиссии ушла депеша за подписью председателя ЦБ Евсекций С. Диманштейна: «Согласно постановлению последнего съезда еврейских коммунистических организаций и комиссариатов, утвержденному Центральным комитетом РКП, буржуазные сионистские организации подлежат ликвидации»[xcv].

Ответ не заставил себя ждать, и уже 27 июня 1919 года на заседании ЦБ по представлению ВЧК было принято решение о создании «еврейского стола при Секретном отделе ВЧК». На работу в нем среди прочих был направлен Х. Крашинский, впоследствии один из активных гонителей «Габимы». Доказательством того, что все это были не только слова, стал арест в апреле 1920 года делегатов Всероссийской сионистской конференции, собравшейся в Москве. В середине июля 68 арестованных были освобождены по ходатайству американского общества «Джойнт». Остальные были приговорены к принудительным работам на сроки от шести месяцев до пяти лет, но были впоследствии освобождены после подписания обязательства впредь не заниматься сионистской деятельностью.

В преследованиях «Габимы» представители Евсекций были только последовательны. Они делали естественные выводы из решений высшего руководства партии и весьма логично упрекали его в непоследовательности.

Представленное Еврейским отделом письмо легло в основу решения коллегии Наркомнаца, принятого 31 июля и подтверждающего прежнюю позицию[xcvi]. Таким образом, жалоба Цемаха совершила свой крут.

Заведующий Еврейским отделом А. Мережин, получив от коллегии полную поддержку, переправляет ее решение «В коллегию Наркомпроса товарищу Луначарскому» со следующей рекомендацией: «Наркомнац полагает, что характер ответа Наркомпроса на ходатайство театра “Габима” должен быть таков, чтобы раз и навсегда исключить возможность дальнейших с его стороны домогательств»[xcvii]. Добивать так, чтобы и пожаловаться уже больше не смогли.

{56} На всю эту бурную деятельность — и даже в значительной степени не ведая о ней — защитники «Габимы» ответили заявлением, адресованным В. И. Ленину и подписанным К. С. Станиславским, Ф. И. Шаляпиным, В. И. Немировичем-Данченко, А. Я. Таировым, К. А. Марджановым, О. В. Гзовской, В. А. Нелидовым, С. М. Волконским, Н. Е. Эфросом, С. А. Поляковым, В. С. Смышляевым, Ю. К. Балтрушайтисом, В. М. Волькенштейном, Ю. С. Сахновским, В. Г. Сахновским:

«Мы, нижеподписавшиеся, московские деятели искусства, обращаемся к Вам, Владимир Ильич, как к государственному человеку, стоящему на страже точного исполнения не только буквы, но и духа закона в советской России, со следующим заявлением по поводу постановления Центротеатра о лишении древнееврейской студии “Габима” в этом году той субсидии, которая ей выдавалась постановлением Сметной комиссии того же Центротеатра в 1919 году. Мотивы, которые побудили нас обратиться к Вам, следующие:

1) Мы, деятели русского искусства, не можем молча пройти мимо той явной художественной несправедливости и того нарушения советского принципа национального самоопределения, хотя бы в сфере творчества, которые несомненно имеют место в означенном постановлении Центротеатра.

2) Постановление Центротеатра о лишении “Габимы” субсидии было вызвано исключительно протестом Комиссариата по еврейским делам, продиктованным старой борьбой внутри еврейства между сторонниками жаргона и древнееврейского языка. Нас, работников русского искусства, не может касаться это внутреннее дело еврейского народа, но когда из-за этой борьбы гибнет живое творческое начинание в области искусства театра, а приговор ему выносится от имени той рабоче-крестьянской власти, в сотрудничестве с которой течет наша работа, то мы, деятели художеств, чувствуем моральное обязательство сделать все возможное для восстановления нарушенной справедливости.

3) Лишение субсидии театральной студии при настоящих условиях дела является фактически ее закрытием и постановление Центротеатра является фактически закрытием студии “Габима”, если только не думать, что само государство толкает деятелей “Габимы” на путь меценатства со всеми нежелательными и нездоровыми явлениями, отошедшими уже в область предания.

4) Для нас, деятелей искусства, единственным мерилом в решении этого вопроса является художественная ценность {57} того или иного театрального начинания. В этом отношении ценность “Габимы” для нас бесспорна, то есть при попытке создать национальный еврейский театр со свойственными ему формами и задачами она представляет собою высший пример истинного достижения, независимо даже от вопросов языка и национальности.

Не оспаривалась эта художественная ценность и в Центротеатре, постановление которого о лишении “Габимы” субсидии было вызвано чисто внешними причинами и разошлось с постановлением и мнением его центрального органа — Научно-художественной коллегии ТЕО.

5) Для нас вопрос о субсидии “Габиме” есть вопрос не о тех или иных денежных суммах, а вопрос нашей художественной совести и долга по отношению к совершенной несправедливости в сфере творчества и художества. Русское искусство в долгу перед еврейскими деятелями искусства, во времена царизма, во времена национальных гонений лишенными насильственно народной, национальной почвы для развития творчества. Вершины творчества общечеловечны, но покоятся они всегда на народной почве, и в национальном своеобразии-многообразии форм искусства — его непреложная ценность и прелесть. Вот почему мы, деятели преимущественно русского искусства, обращаемся к Вам, Владимир Ильич, с просьбой внести в Совет Народных Комиссаров вопрос о “Габиме” и настоять на отмене вынесенного постановления Центротеатра»[xcviii].

Письмо Ленину стало поворотным моментом в истории с субсидией. Мнением Станиславского, Немировича-Данченко, Шаляпина советская власть не могла пренебречь. Ссылки на него отныне становятся решающим аргументом при рассмотрении дела «Габимы».

Возникает проблема датировки этого документа. На той копии, что хранится в Театральном архиве и музее жмени Исраэля Гура, дата не проставлена. Вероятно, заявление было вызвано к жизни неудовлетворенностью результатами мартовского диспута. Можно предположить, что оно могло быть составлено самое раннее весной 1920 года. Самый поздний срок устанавливается с большей достоверностью. Пройдя через руки Каменева и Ленина, оно попало на стол Сталина, который и принял соответствующее постановление 4 декабря 1920 года. Но широкий круг театральных лиц, подписавших документ, дает основания датировать его началом сезона, то есть осенью 1920 года. Тем более что Станиславский, чье имя стоит первым среди подписавших, 1 октября начал в помещении {58} «Габимы» замятия с учениками четырех студий («Габимы», Армянской[xcix], студий Вахтангова[c] и Михаила Чехова[ci]) и продолжал вплоть до двадцатых чисел апреля 1921 года. Наше предположение подтверждается и тем, что информация о заявлении просочилась в печать только осенью. Так, газета «Жизнь искусства» от 19 ноября сообщила: «На имя Председателя Совета Народных Комиссаров тов. Ленина поступило заявление за подписями Шаляпина, Станиславского, Немировича-Данченко, Таирова, Гзовской, Марджанишвили и других видных деятелей искусства по поводу постановления Центротеатра о лишении студии “Габима” субсидии. Заявление является горячим ходатайством о пересмотре постановления Центротеатра»[cii].

Авторы письма напоминали, что, оказав честь новой власти своим сотрудничеством, они вправе рассчитывать, что власть будет следовать определенным нормам культурного поведения, которые тогда еще считали единственно возможными. Твердые интонации письма были, вероятно, расслышаны.

Борьба за «Габиму» в начале 20‑ х годов стала одним из немногих случаев консолидации театральных сил Москвы, пребывавших в жесткой идейно-художественной конфронтации. Объединяло и сочувствие «Габиме», и понимание того, что затронуты сами основы существования театра. Под угрозой оказалась свобода искусства. То, что прямое вмешательство в творческие дела, увязывание идеологических требований с экономическими санкциями является опасным прецедентом, было ясно не только Цемаху.

Письмо было отправлено. Письмо было получено и прочитано. Сам Цемах впоследствии вспоминал: «На записке деятелей искусства Ленин лично надписал о желательности продолжения спектаклей “Габимы”»[ciii]. К сожалению, наши поиски оригинала заявления с ленинской резолюцией оказались безуспешными. Но весь ход последовавших затем событий подтверждает рассказ Цемаха.

Габимовцы не ограничились официальной жалобой и диспутом. Слишком многое было поставлено на карту. Они бросились стучаться во все им известные двери. Не случайно доклад заведующего Еврейским подотделом Наркомпроса С. Томсинского на Первом всероссийском съезде еврейских деятелей просвещения и социалистической культуры был целиком посвящен «кампании закулисных ходатайств, нашептываний и обивания порогов, поднятой руководителями сионистско-гебраистского театра»[civ].

{59} Но то, что для одних выглядело нашептыванием, для других было отчаянным воплем о спасении. С ним обращались к тем, кто персонифицировал русскую культуру в целом.

Наум Цемах едва ли не на следующее утро после обсуждения в Центротеатре направился к Федору Шаляпину. Сам Цемах впоследствии так вспоминал об этом:

«На следующее утро я встал после плохо проведенной ночи, полной кошмарных снов. Около десяти часов утра я, усталый, вошел в красивый дом Федора Шаляпина, что на Смоленском бульваре. Так как слова Диманштейна предвещали громадную опасность, я решился не соблюдать нужного этикета и вручил судьбу свою провидению — Шаляпину.

Я сказал ему:

— Дошло уже до крайностей… Помогите мне спасти “Габиму”. Надо ее освободить от опеки Евсекций.

И я рассказал ему суть разгоревшегося вчера спора.

— С большим удовольствием я готов сделать все, что в моих силах, — откликнулся Шаляпин.

Он стремительно встал со своего места. Я сказал:

— Кому я могу пожаловаться на вопиющую несправедливость, если не вам, чуткому уху, знающему все тайны пения? Пойдите в Кремль, поговорите с Львом Каменевым. Скажите ему от имени всего русского театра, чтобы оставили в покое “Габиму” и разрешили продолжать начатое < …>

— Сделаю все возможное, Наум Лазаревич, — ответил он мне голосом, исходящим из глубины души. — Вы, к счастью, пришли вовремя. Сегодня в одиннадцать утра я отправляюсь в Кремль, приглашен туда петь. Я не забуду вашу просьбу. Будьте уверены, мы еще вместе будем петь “Хатиква”. Ждите меня тут, в моем доме. Я не задержусь в Кремле, не буду там пить и играть в карты. Моя библиотека и диван в полном вашем распоряжении < …>

Прошло несколько часов < …> появился Шаляпин. В его глазах были радостные искорки:

— Ваши дела устроены… Есть надежда на лучший исход… Политбюро обсудит вопрос. Вы будете приглашены на беседу ко Льву Каменеву в субботу, к десяти часам утра. Вы лучший ходатай, чем я, “гой”. Сумеете объяснить, что нужно для нормального существования “Габимы”… Но так как я добровольно впрягся в колесницу “Габимы”, я объяснил еврею Каменеву сущность вашего театра. Я подчеркнул, что это законный хлеб и ваш “внутренний хлеб”, как вы мне рассказали…»[cv].

{60} Позже ходатаем стал Максим Горький. Вахтанг Мчеделов привел его на спектакль «Вечный жид» (25 февраля 1921), который произвел столь сильное впечатление, что писатель еще дважды посетил спектакль и написал эмоциональную, почти экзальтированную статью, опубликованную в журнале «Театр и музыка» (1922, № 1 – 7). Как вспоминает Давид Варди, «с тех пор Максим Горький стал преданным другом “Габимы”. Он помог нам завоевать много новых друзей, говорил о нас добрые слова членам Совнаркома и подготовил их к обсуждению вопроса о “Габиме” в Исполкоме»[cvi].

О дружеских, доверительных отношениях Горького и габимовцев свидетельствуют документы, хранящиеся в архиве А. М. Горького.

После посещения «Габимы» Горький дарит театру две книги художника Е. Лилиана с приветственной надписью. Цемах отвечает письмом от 8 марта 1921 года: «Глубокоуважаемый Алексей Максимович! Благодарю Вас сердечно от имени “Габимы” за Ваше любезное внимание — за присланные книги. “Габима” бесконечно тронута и польщена Вашим добрым к ней отношением. Вашим ободряющим приветом, особенно дорогим и ценным для нас в трудное для нас время»[cvii].

Позже, уже в Берлине, Горький дал интервью известному еврейскому писателю Шолому Ашу, опубликованное в газете «Форвертс» 20 апреля 1922 года, где уже не стеснялся в выражениях: «Борьба, которая ведется против гебраизма, против еврейских школ и, главным образом, против лучшего театра, который существует в России — против “Габимы”, — является идиотизмом и варварством»[cviii].

Среди ходатаев за «Габиму» необходимо отметить Льва Каменева. Из вождей он единственный стал искренним почитателем театра: «На премьерах “Габимы” московского раввина Мазэ можно было видеть рядом с членом Политбюро Каменевым, и они удовлетворенно кивали друг другу головами»[cix].

22 октября 1922 года после «Гадибука» он оставил в Книге отзывов запись: «Воплотить в трех актах душу народа, великого в своих достижениях и в своих страданиях, — громадная заслуга перед миром. Творцы “Габимы” достигли этого и вписали тем свой труд в историю культуры навсегда»[cx].

Участие Сталина в судьбе «Габимы» можно было бы счесть чисто аппаратным. В комбинации необходимости исполнить ленинское поручение и желания насолить настырным активистам из ЦБ, казалось, не оставалось места для реальной «Габимы». Тем не менее в эмигрантской печати промелькнуло {61} сообщение о том, что «и наркомпрос (народный комиссар просвещения) А. Луначарский и наркомнац (народный комиссар по делам национальностей) Сталин (Джугашвили), посетившие театр, дали о нем восторженные отзывы»[cxi].

В конфиденциальных хлопотах активное участие принимала и Ольга Каменева (заведующая Театральным отделом Наркомпроса), о чем свидетельствует жалоба Х. Крашинского в ЦБ Евсекций, ориентировочно датируемая серединой 1920 года: «Под гораздо более счастливой звездой родился древнееврейский театр “Габима”. Его “благородная” цель обслуживать кучку еврейских спекулянтов и буржуазной интеллигенции, видимо, нашла живой отклик в душе т. Каменевой, и она буквально надоедала президиуму коллегии Нацмена при ТЕО, членом которого я состоял, запросами “о неимении препятствий к субсидированию " Габимы" ” < …> Представляю ЦБ [Евсекций] сделать из этого сопоставления соответствующие выводы»[cxii].

Среди защитников «Габимы» оказался и Мейерхольд. «Древнееврейские сионисты не успокоились и, пользуясь активной поддержкой таких “коммунистов”, как Мейерхольд, продолжают добиваться государственной субсидии»[cxiii], — пеняло ЦБ Евсекций.

Властные полномочия Мейерхольда, осенью 1920 года возглавившего Театральный отдел Наркомпроса, еще более возросли после 5 ноября, когда был фактически ликвидирован Центротеатр. Но и сама проблема к этому времени вышла из компетенции театральных органов. Ею теперь занимались партийные верхи. Свидетельствует Давид Варди:

«Однажды Наум Цемах сказал мне:

— Приготовься, Варди, завтра мы с тобой пойдем в Наркомнац. Сможешь вблизи увидеть Иосифа Сталина, секретаря Коммунистической партии.

Цемах знал меня и что мне любопытно посмотреть на партийных лидеров. При разных обстоятельствах я слышал речи Ленина, Троцкого и других.

На следующий день мы пошли в Наркомнац. Он помещался в старом здании, стоящем на холме, недалеко от Тверского бульвара. Войдя в длинную и широкую приемную, гудящую от суетящихся в ней людей, мы остановились в нерешительности. Со всех сторон хлопали двери, и какие-то люди быстро переходили из комнаты в комнату. Комиссары в кожаных пальто и фуражках с неизменными серпом и молотом, с папками под мышкой суетились тут и там, уходили и возвращались. Вдруг Цемах схватил меня за руку и потащил в угол приемной:

{62} — Спрячемся… Один “из наших”… Из Евсекции… Увидит нас и испортит нам все дело.

К счастью, тот прошел мимо и не заметил нас. Мы оправились от испуга и начали снова пробираться в центр приемной, где и угодили прямо в распростертые объятия другого члена Евсекции, который как бы в шутку преградил нам дорогу:

— А вы что здесь делаете?

Это был один из наших “хороших” знакомых из “Поалей Цион”, ныне известный как один из главных противников “Габимы” и иврита вообще.

Цемах покраснел. Он решил увильнуть от ответа:

— Так просто, зашли посмотреть здание.

— Да? Посмотреть здание? Только и всего? — спросил тот с иронией. — Значит, вы не пришли сюда искать поддержки вашего “древнееврейского театра”?

Нам повезло, и в эту минуту мы увидели Всеволода Мейерхольда. Тот человек знал, что Мейерхольд — друг Вахтангова и “Габимы”, и быстро ушел.

— Что вы хотите? — спросил Мейерхольд. — Я могу вам чем-то помочь?

Мы объяснили ему, в чем дело.

— Это проще простого, — сказал Мейерхольд. — Вы должны обратиться прямо к товарищу Сталину. Он наверняка слышал о вашем театре от вашего режиссера Вахтанга Левановича Мчеделова и от Максима Горького[cxiv].

И Мейерхольд положил руки нам на плечи и повел прямо в кабинет к Сталину, открыл нам дверь, а сам ушел. Мы увидели большую, почти пустую комнату. Недалеко от окна за столом сидел человек и что-то писал, целиком погруженный в свое занятие. Мы дошли до середины комнаты и поняли, что он нас не замечает, и остановились, чтобы не помешать ему. Цемах осторожно, одними губами, неслышно прошептал мне:

Это он!

В ту же минуту пишущий человек почувствовал наше присутствие, поднял правую руку, погладил кончик усов и продолжил писать. Некоторое время мы стояли, не зная, что делать. Наконец, Цемах решился и кашлянул. Пишущий человек быстрым движением повернулся к нам и спросил:

— А вы зачем здесь?

— Мы, собственно… Известно ли товарищу… что…

Сталин снова обратился к лежащей перед ним бумаге и сказан как будто добродушно:

{63} — Хорошо, хорошо, хорошо! Зачем вы сюда пришли?

Цемах, который, как обычно, подготовил речь, чтобы прочитать ее перед наркомнацем, смешался и не мог вымолвить и слова.

— Кто вы и зачем вы пришли? — продолжал нетерпеливо спрашивать Сталин. — Вы же видите, я занят.

— “Габима”, первый театр нашего народа, ставит пьесу из жизни хасидов… — собрался с силами Цемах и начал произносить свою речь: — Хасидизм есть массовое движение нашего народа, демократическое движение, которое было… И мы ставим об этом пьесу… То есть Вахтангов из Художественного театра Станиславского ставит, то есть он помогает нам ставить…

Сталин вдруг с улыбкой прервал его:

— К чему речи? Ведь вы держите в руках бумагу, давайте ее сюда, посмотрим, что в ней написано.

Цемах быстро подошел к столу и положил на него наш мандат. Однако Сталин не спешил прочитать “бумагу” и продолжал писать. Цемах вернулся ко мне и прошептал:

— Боюсь, что все пропало. Наверное, уже донесли. Странное поведение!

— Что вы там сказали? Это вы со мной? — спросил Сталин с серьезным лицом.

— Нет, это я с товарищем из нашего театра, то есть мы вместе участвуем в этой хасидской пьесе. В бумаге все сказано.

Сталин взял бумагу и прочитал ее, испытующе посмотрел на нас и окунул ручку в чернильницу.

— Быть или не быть! — почти беззвучно прошептал Цемах.

Сталин написал что-то на бумаге, протянул ее Цемаху, поглаживая пальцами кончики больших усов, и сказал:

— Утвердил, утвердил. Я слышал о вашей работе, слышал! Цемах поклонился, сделал шаг и из вежливости и от волнения сказал:

— Большое спасибо за помощь и за внимание. Мы этого не забудем. Наш народ никогда не забудет этого!

Сталин вернулся к своей работе, но улыбка все еще оставалась у него на губах. Когда мы наконец вышли из кабинета Сталина, Цемах вздохнул свободнее и сказал:

— Он наводит жуткий страх, главным образом своими усами. Но у него есть чувство юмора. Кажется, он немного шутил? Хотя в какой-то момент мне показалось, что сейчас он {64} велит нас арестовать. Ну, слава Богу, все закончилось хорошо.

— Не только для нас все закончилось хорошо, — сказал я. — Теперь мы с полным правом можем сказать, что по приказу Ленина и за подписью Сталина мы получили благословение на постановку хасидской пьесы “Гадибук”.

— Да, — подытожил Цемах нашу встречу со Сталиным. — Историческое событие»[cxv].

Парадокс сюжета и курьез судьбы заключены в том, что в роли deus ex machine выступил будущий «отец народов» — Иосиф Сталин. Впечатляет тот мистический ужас, который охватил просителей во время аудиенции. А ведь то был всего лишь Сталин 1920 года, у которого все еще было впереди, в том числе и антисемитские кампании, и «Вопросы языкознания».

В бывшем партархиве сохранилась подписанная Сталиным копия решения от 4 декабря 1920 года, адресованная в ТЕО Наркомпроса: «В отмену постановления коллегии Наркомнаца от 31‑ го июля 1920 года выражаю свое согласие на выдачу субсидии древнееврейскому театру “Габима”. Народный комиссар по делам национальностей И. Сталин»[cxvi].

Резолюция Сталина была для ЦБ громом среди ясного неба. И все же реакция последовала незамедлительно. Пришла пора писать жалобы Евсекциям. Уже в тот же день, 4 декабря 1920 года, буквально еще не просохли чернила сталинского автографа, как протест ЦБ Евсекций уже последовал в Оргбюро: «Протестуя против самой мысли насаждения древнееврейского театра и культуры авторитетом государственной власти, мы считаем абсолютно недопустимым вмешательство в это дело товарища Сталина помимо Евсекций. Одно из двух, или ЦБ не нужно, тогда его нужно устранить, или оно нужно — тогда никто не должен без заключения ЦБ, а в случае разногласия с ним — без заключения ЦК, решать подобные вопросы, хотя бы это был наркомнац и член ЦК. Необходимо для еврейской буржуазии и реакционеров закрыть пути для борьбы против еврейских народных масс»[cxvii].

7 декабря следующий документ полетел в адрес Политбюро. В нем ЦБ уже протестовало от имени «всех еврейских советских и партийных учреждений»[cxviii].

Со дня на день должен был состояться пленум ЦК. К нему готовились все стороны, и каждая рассчитывала на его поддержку.

Итак, Еврейский отдел Наркомнаца восстал против своего народного комиссара. Для того чтобы этот «праздник {65} неповиновения» стал массовым, уже прямо в день пленума председатель Еврейского отдела А. Мережин в обращении к коллегии Наркомнаца, то есть инстанции, стоящей непосредственно над ним, требует поставить вопрос об отмене решения их общего начальника — наркома по делам национальных меньшинств — на пленуме ЦК.

Забота о чести мундира выдвигается, пожалуй, как единственная мотивировка: «Это постановление несомненно будет использовано как доказательство того, что Еврейский отдел Наркомнаца не выражает принципов советской власти в области еврейской работы, вследствие чего деятельность Евотдела будет лишена необходимого советского авторитета»[cxix].

Протокол заседания пленума ЦК РКП (б) от 8 декабря 1920 года весьма скуп на подробности. В присутствии Ленина, Каменева, Крестинского, Сталина, Преображенского, Серебрякова, Дзержинского, Томского, Рыкова, Бухарина, Рудзутака, Артема, Зиновьева, Раковского была разыграна вечная мистерия российской политической жизни под названием «Слушали — Постановили»:

«Слушали:

Протест ЦБ Евсекций против постановления т. Сталина о выдаче субсидий [“сионистам” зачеркнуто. — В. И. ] на содержание древнееврейского театра “Габима”.

Постановили:

[Утвердить постановление т. Сталина о выдаче субсидий театру “Габима” зачеркнуто. — В. И. ] Протест оставить без последствий»[cxx].

Увлекательна редактура, когда слово «сионистам» еще возможно в положительном контексте, но уже нежелательно. Как и предпочтение обезличенного «Протест оставить без последствий» прямому высказыванию: «Утвердить постановление т. Сталина о выдаче субсидий театру “Габима”».

В тот же день Л. Каменев, едва дождавшись результатов обсуждения (может быть, и не дождавшись), переправляет в Центротеатр копию заявления деятелей литературы, театра, музыки и художеств по поводу «Габимы», к которому «всецело присоединяется»[cxxi]. Там же приводится и резолюция Сталина.

В свою очередь ЦБ Евсекций на следующий день после обсуждения вопроса на пленуме получило выписку из протокола от 8 декабря 1920 года за подписью Крестинского, которую и обсудили на заседании 9 декабря. Даже сквозь протокол угадывается специфическое состояние умов, сочетание {66} растерянности И наглости. Так, Чемеринский тут же предложил в резолюции ЦБ отредактировать решение пленума ЦК и свести его к «единовременной» субсидии. Его не поддержали, но постановление оттого не стало компромиссным:

«Заслушав выписку из протокола пленума ЦК от 8 декабря 1920 года за № 16/70 об оставлении без последствий протеста ЦБ Евсекции против постановления тов. Сталина о выдаче субсидий древнееврейскому театру “Габима”, ЦБ считает самое постановление крупной, ничем не обоснованной политической ошибкой и уступкой еврейским спекулянтам и буржуям во вред еврейским рабочим массам и нашей партии и протестует против того, что при решении этого вопроса не присутствовал представитель ЦБ.

О постановлении сообщить местным организациям с предложением выносить по этому поводу резолюции и присылать их в ЦК.

Просить Политбюро настоящий протест ЦБ сообщить пленуму ЦК»[cxxii].

Угроза обратиться к местным организациям не осталась втуне. Уже в январе в Ростове была проведена «еврейская беспартийная рабочая конференция», которая приняла резолюцию, основанную на принципе, ставшем классическим: не видели, не читали, но единодушно и гневно осуждаем. Организованное сверху возмущение народных масс впоследствии стало нормой советской политической и культурной жизни. Тот ранний образец «мнения народного» выглядел так: «Конференция выражает свое глубокое возмущение по поводу того, что еще в настоящее время бывшее еврейское купечество и спекулянтская денежная буржуазия позволяет себе в культурную кузницу рабочего, где он кует новый пролетарский мир, вносить остатки ее реакционных замашек и извращенной роскоши, в виде древнееврейского театра “Габима” в Москве, за которой кроется попытка контрабандой, под маской чистого искусства, демонстрировать программу ее антипролетарской, следовательно — контрреволюционной, ныне ликвидированной сионистской партии. Конференция предлагает Евсекции передать Еврейскому подотделу при Наркомпросе единодушный протест конференции против того, что “Габима” и подобные ему организации еще субсидируются, а не ликвидированы советской властью»[cxxiii].

Может быть, свирепый тон и угроза поднять местные организации привели к тому, что пленум еще раз вернулся к вопросу о «Габиме» всего лишь несколькими днями позже.

На заседании 17 декабря принимается решение, подтверждающее прежнее решение пленума, в свою очередь подтверждающее {67} решение Сталина: «Подтвердить прежнее постановление ЦК без вторичного внесения этого вопроса в ЦК»[cxxiv].

Счет времени идет буквально на минуты. Заседание пленума еще продолжается, а по личному распоряжению Луначарского в Наркомнац летят депеши. Интересно, что вопрос рассматривается высшим органом партии — пленумом ЦК, а Луначарский запрашивает «в срочном порядке, какое разрешение получил вопрос о студии “Габима” тов. Сталиным». Особенно выразительно выглядит приписка, внесенная от руки в машинописный текст: «в последнее время»[cxxv].

Трудно сквозь строки протоколов увидеть, что реально происходило за партийными кулисами. Иронический взгляд со стороны можно обнаружить в статье, опубликованной в еврейской газете «Ди Идише Штим», выходившей в Ковно (Литва). Переводы ее фрагментов хранятся в габимовской папке ЦБ Евсекций:

«Война достигает небес. Обе стороны атакуют высшие инстанции: каждый хочет захватить [нрзб] — Ленина.

И вот чудо с небес! Цемах победил. “Габима” привлекла к себе также и главу российского Советского правительства. Ленин против Калинина и Бухарина постановил, что “Габима” получает субсидии наравне с другими театрами.

Еврейский комиссариат проигрывает борьбу, но не хочет капитулировать, он хочет сделать хорошую мину при плохой игре и поэтому посылает протест от имени еврейского пролетариата, что, мол, весь еврейский пролетариат готов подняться как один человек против Советской власти из-за того, что Ленин вместе со всем “Советом обороны” совершил преступление против еврейских пролетарских масс.

Но Ленин, который не испугался Колчака, Деникина и Юденича, также не испугался и еврейского комиссара Мережина и разрешил “Габиме” в центре Москвы, в самом сердце русской пролетарской революции, — играть и даже на древнееврейском языке.

И здесь начинается комедия. Еврейские руководители Ев-секций, которые работают одновременно в Наркомпросе, известные тт. Мережин, Страшун, Гринберг (один из самых лучших евреев среди этих людоедов), Левитан и др. заявили ультиматум, что если т. Ленин не откажется от своего решения, они принуждены будут оставить свои посты.

Не знаю, как теперь обстоит дело в Москве. Ушли ли тт. Страшун, Гринберг и Левитан или нет, но “Габима”, наверное, и теперь осталась.

{68} < …> Поддерживали “Габиму” если не открытой субсидией, то декорациями, костюмами и т. д. Правительственная пресса всегда давала самые теплые рецензии о представлениях в “Габиме”. В книге, которая вышла к новому году о “Красной Москве”[cxxvi], “Габиме” предоставлено лучшее место среди театров, даже преувеличенное, как всегда, по отношению к невинно преследуемым.

При таком общем настроении Еврейский комиссариат чувствовал себя побежденным < …> и всегда старался поддерживать свои преследования “Габимы” резолюциями различных еврейских коммунистических собрании, съездов < …>

Цемах, или “Наум Лазаревич”, мобилизовал всех своих приверженцев среди артистического и коммунистического мира и принялся за работу. Полтора года продолжалась борьба. Во всех инстанциях велась война. Она проникла и в Кремль. Все ответственные в “сферах” лица поставлены на нога… Шаляпин, Горький, Каменев, Малкин и Сталин — все ходили, бегали, хлопотали, протестовали, доказывали…»[cxxvii]

Решение пленума ЦК о субсидии было спущено в Наркомпрос, вероятно, с пожеланиями насчет упрочения самого статуса «Габимы». Так возникла идея, авторство которой документально установить не удалось, заключавшаяся в том, чтобы дать театру титул академического и переподчинить Управлению государственными академическими театрами и Академическому центру, объединявшему научные и творческие организации.

19 февраля А. В. Луначарский отправляет заведующему АКТЕО Е. К. Малиновской следующее предписание:

«Согласно решению народного комиссара по делам национальностей т. Сталина, “Габима” должна пользоваться государственной поддержкой.

Ввиду этого предлагаю Вам принять студию “Габима” в Ваше ведение с тем, чтобы политкомом в “Габиме”, ответственным за репертуар, был приглашен т. Малкин»[cxxviii].

Так в качестве коммунистического «дядьки» (политком) к габимовцам был приставлен партработник Б. Малкин, призванный гарантировать хорошее поведение театра. Но «дядька», судя по выше цитированной статье и по письму Цемаха Горькому, был совсем не грозный, а скорее добродушно-хлопотливый. В пользу Малкина говорит и энергичное нерасположение к нему ЦБ Евсекций. Хотя сам прецедент назначения красных комиссаров в театр как к «военспецам» был вполне зловещий и впоследствии привел к созданию политсоветов при театрах.

{69} Кроме того, позиции ЦБ Евсекций были ослаблены тем, что в феврале 1921 года Диманштейн был лишен должности и выведен из состава ЦБ. Для оставшихся такой поворот событий довершал удар. На заседании 22 февраля товарищи заслушали «сообщение т. Левитана о том, что древнееврейский театр “Габима” включается в сеть академических театров по представлению Наркомпроса», и стойко решили:

«Энергично опротестовать это постановление Наркомпроса перед Оргбюро ЦК, одобрить постановление Еврейского подотдела Наркомпроса, поставить этот вопрос в коллегии Наркомпроса, предоставив заведующему еврейским подотделом тов. Левитану определить свое дальнейшее поведение в зависимости от отношения в коллегии Наркомпроса к этому вопросу.

Потребовать от “Правды” поместить на началах предсъездовской дискуссии статью в защиту нашей резолюции о “Габиме”»[cxxix].

24 февраля Михл Левитан, заведующий Еврейским подотделом, направляет свой протест непосредственно в коллегию Наркомпроса:

«Еврейский подотдел протестует самым решительным образом против состоявшегося постановления о признании “Габимы” академическим театром и назначении комиссара без ведома Еврейского подотдела и требует постановки этого вопроса в ближайшие дни на обсуждении коллегии Наркомпроса»[cxxx].

Именно этот протест и рассматривался 7 марта 1921 года на заседании коллегии Наркомпроса. Но, судя по постановлению, сам факт, что «Габиму» в академические театры двигает Наркомпрос, для коллегии оказался совершенной новостью и от соучастия в таком деле А. Луначарский, Е. Литкенс, З. Гринберг, Г. Гордон, М. Васильев поспешили отмежеваться: «Запросить ЦК РКП — состоялось ли о театре “Габима” решение Политбюро. Вместе с тем сообщить ЦК, что по мнению коллегии Наркомпроса поддержка “Габимы”, обслуживающей исключительно буржуазно-клерикальный слой еврейства, ярко противоречит всей просветительской политике Наркомпроса»[cxxxi].

В тот же день, а может быть, и демонстративно, прямо во время заседания коллегии, А. В. Луначарский отправил телефонограмму с запросом Е. К. Малиновской, словно и не было его недавнего предписания о включении «Габимы» в систему АКТЕО.

Е. К. Малиновская ответила немедленно и письменно:

{70} «В ответ на Вашу телефонограмму за № 89/32 от 7 марта 1921 года сообщаю следующее:

Не входя в рассмотрение вопроса о существовании театра “Габима” с политической стороны, так как с этой стороны вопрос подлежит обсуждению наркома и ЦК партии, я считаю, что с художественной стороны начинания этого театра-студии вполне заслуживают той государственной поддержки, которая ему предоставлена по решению наркома по просвещению и ЦК партии»[cxxxii]. Выступая в поддержку «Габимы», Е. К. Малиновской приходилось не забывать о собственной безопасности. Отсюда ссылки на решения ЦК и копия вышецитированного предписания А. В. Луначарского от 19 февраля, приложенная к записке. Принимать на себя всю полноту ответственности в столь зыбкой и скользкой ситуации ей совсем не хотелось.

То, что именно А. В. Луначарский, хоть и председательствовал при очередной анафеме, был автором «представления Наркомпроса», подтверждает уже упоминавшееся письмо Цемаха Горькому от 8 марта 1921 года, где, в частности, говорится:

«Едва был наш театр принят в ассоциацию академических театров, как снова началась травля и клевета на нас со стороны так называемых идишистов (жаргонистов). Вчера в Наркомпросе был заново поднят протест против постановления Анатолия Васильевича, а также против назначения к нам т. Малкина политкомом без утверждения так называемым Еврейским комиссариатом (тремя голосами при всех остальных воздержавшихся). Протест с требованием закрытия “Габимы” послан в ЦК партии.

Мы слышали, что Вы собираетесь в ближайшие дни в Москву. Если бы Вы приехали во время съезда, то Вы могли бы вторично и, может быть, окончательно спасти “Габиму”.

Мы в этом уверены, это наша главная надежда, и уверенность нашу поддерживает также Б. Ф. Малкин.

Еще раз благодарю за Вашу доброту»[cxxxiii].

Речь идет о X съезде РКП, проходившем с 8 по 16 марта 1921 года. Горький участия в этом съезде не принимал.

Но, делая примирительные жесты в адрес «Габимы», нарком просвещения и перед своим комиссариатом, и перед ЦБ Евсекций принимал позу полной к ним непричастности, всю ответственность перекладывая на самые верхи. Поведение Луначарского, умудрявшегося одновременно внушать и габимовцам, и членам Евсекций свое с ними единомыслие, можно назвать высшим дипломатическим пилотажем. Политическое {71} лицедейство Луначарского можно объяснить, а наркому даже посочувствовать. Уже в это время его политика вызывала более чем сдержанное отношение руководства и к нему был приставлен заместитель, без визы которого Луначарский не мог принять ни одного административного решения. Функции такого комиссара при наркоме выполняли то Е. Литкенс, то В. Яковлева.

19 марта нарком, продолжая держаться как человек, все узнающий в последнюю минуту и едва ли не из газет, обращается к коллегии через ее секретаря Зимовского:

«Тов. Сталин официально подтвердил, что пленум ЦК по его докладу рассматривал вопрос о субсидировании “Габимы”. Мне доставили такое письмо в защиту “Габимы”, посланное В. И. Ленину за подписями Станиславского, Немировича-Данченко, Таирова, Марджанова, Полякова, Эфроса, Сахновского, Никулина, Шаляпина, Волконского, Гзовской, Смышляева, Ю. Сахновского. Волькенштейна и приписано: “вполне присоединяюсь, Л. Б. Каменев”.

Решение пленума было такое: дать “Габиме” необходимую для ее существования субсидию.

При таких условиях я считаю невозможным протестовать против состоявшегося уже решения пленума и предлагаю коллегии просто принять к сведению, что субсидирование будет продолжаться через Управление академическими театрами впредь до пересмотра этого дела в ЦК.

Вместе с тем я прошу огласить в коллегии прилагаемое при сем заявление, сделанное мне сотрудниками театра “Габима”»[cxxxiv].

К сожалению, так и не удалось установить, имело ли место новое рассмотрение вопроса о «Габиме» на пленуме ЦК. Возможно, что в цитированном документе речь шла о декабрьских событиях. Но примечательно, что, примиряясь с субсидией, Луначарский делает оговорку «впредь до пересмотра этого дела в ЦК», будучи, видимо, уверен в неизбежности такого пересмотра.

Можно предположить, что Луначарский под «заявлением, сделанным сотрудниками театра “Габима”», имеет в виду следующий документ:

«В Еврейской драматической студии “Габима” — в связи с последним постановлением Центротеатра о [передаче] театра в ведение ТЕО и субсидировании такового государством — замечается большой подъем энергии и творческого выявления. С большим подъемом ведутся усиленные занятия над окончанием задуманной еще в прошлом году постановки {72} большой мистерии Ан‑ ского “Меж двух миров”, в которой занято все основное ядро “Габимы” и в которой смогут выявить [себя] и молодые студийцы. [Завершена] разработка и приступлено к технической части таковой. Художественная часть выполняется художником Н. Альтманом, музыкальная — композитором Ю. Энгелем.

Наряду с этой постановкой отдельной группой артистов под руководством В. Л. Мчеделова ведется работа над инсценировкой библейской революционной темы “Иаэль и Сисра” — по методу импровизации. Исполнители являются и авторами пьесы. К. С. Станиславским приступлено к постановке “Шейлока” Шекспира.

Одновременно с указанными работами режиссерский класс “Габимы” как показательные вечера готовит с молодыми студийцами целый ряд отрывков и одноактных вещей: Переца, Аша, Шолом-Алейхема и др.

Осуществление всего большого плана работ “Габимы” представляется вполне возможным благодаря удовлетворительным результатам тяжких испытаний. На последние [постановки приглашается] артистическая молодежь из Украины, Литвы, Польши и др. мест. Известия и письма из различных мест говорят о том интересе к “Габиме”, который живет в самых различных слоях еврейского общества»[cxxxv].

После того, как на заседании 21 марта 1921 года было заслушано «сообщение наркома А. В. Луначарского о положении вопроса о субсидировании древнееврейского театра “Габима”», коллегии не оставалось ничего другого, кроме как «принять к сведению, что субсидирование театра “Габима” будет продолжаться через Управление академическими театрами впредь до пересмотра вопроса в ЦК РКП»[cxxxvi].

Вся проблематичность победы «Габимы» связана с тем, что партийные верхи даже не попытались оспорить те политические формулировки, что были предъявлены театру. Решения пленума ЦК выглядят силовым и капризным актом. Все идеологические обвинения остались в глазах партийных и государственных органов неутратившими силу.

Таким образом, решение пленума ЦК можно рассматривать как сниженный, профанный вариант «чуда», то есть однократного вмешательства некой высшей инстанции в порядок вещей, установленный той же инстанцией.

Чувствуя всю зыбкость сложившегося равновесия, которое в любой момент могла нарушить неослабевающая пропагандистская кампания ЦБ Евсекций, габимовцы попытались {73} закрепить свой успех. На имя А. В. Луначарского они отправляют новое заявление:

«После постановления наркомнаца тов. Сталина о государственной поддержке и после утверждения этого постановления Политбюро при ЦК РКП, против нас поднято жесткое И возмутительное обвинение в спекуляции, контрреволюции и принадлежности к Сионистской организации.

Мы просим раз и навсегда рассмотреть эти обвинения.

Мы категорически заявляем, что “Габима” со дня ее основания никогда ни к какой политической организации ни материально, ни духовно прикосновения не имела. Руководитель театра Н. Л. Цемах состоял в 1904 году членом партии “Поалей Цион” и в 1906 году оттуда вышел, остальные же члены труппы никогда ни в какой партии не состояли и не состоят. Если б Сионистская организация проявляла художественную инициативу, она могла бы создать свои театры в Лондоне, Нью-Йорке, Варшаве и т. д., однако такого театра нигде, кроме России, нет (чем и объясняется большой интерес к нему в России и за границей). “Габима” есть создание нескольких беспартийных артистов; древнееврейский язык для нас, актеров, есть поэтическое средство выражения не клерикальных и сионистских замыслов, а больших чувств и мыслей. Мы считаем древнееврейский язык языком большого стиля, созвучным духу нашей современности, духу великой революции. Мы строим трагический репертуар, и древнееврейский, библейский язык есть для нас язык трагедии, в то время как жаргон — язык бытовой, обывательский.

Если назначения к нам политкома (т. Малкин) оказывается недостаточным, мы просим о назначении к нам 2‑ х, 3‑ х или более лиц на все спектакли и репетиции. Пусть эти лица будут свидетелями той художественной и только художественной работы, которая у нас происходит. Пусть эти лица убедятся в том, что аудиторию нашу составляют не спекулянты, а главным образом молодежь, трудящиеся, военные курсанты, служащие различных учреждений, слушатели учебных заведений и других театральных студий, требования которых мы уже не в силах удовлетворить.

< …> Если мы виновны в спекуляции и контрреволюции, мы просим об АРЕСТЕ ВСЕГО УЧРЕЖДЕНИЯ, если же мы невиновны, мы просим раз и навсегда решительным и властным постановлением ПРЕКРАТИТЬ клевету и помочь нам в нашей художественной работе. Советской республике нет {74} и не должно быть дела до мелких внутренних национальных распрей. Обращаем также внимание на то, что с момента утверждения субсидии все наши артисты освободились от должностей в разных советских учреждениях и отдались всецело художественной работе. В случае лишения театра субсидии все эти лица оказались бы в ложном и плачевном положении. Уверенные в справедливом решении тов. Наркома, мы просим раз и навсегда освободить нас от жестокого навета»[cxxxvii].

Заявление было внимательно прочитано, вероятнее всего, самим А. В. Луначарским. Красным карандашом отчеркнуты слова, которые и сами габимовцы постарались выделить заглавными буквами: «АРЕСТ ВСЕГО УЧРЕЖДЕНИЯ» и «ПРЕКРАТИТЬ». Не было принято ни одно из двух предлагаемых решений. Предпочтительнее оказалась ситуация «дамоклова меча».

Письмо деятелей русской культуры, копия которого была направлена Каменевым в Центротеатр, путешествуя в коридорах Наркомпроса, забрело в Еврейский подотдел и вызвало там, судя по всему, немалое возбуждение. Сигнал немедленно полетел в ЦБ. Впечатление на товарищей произвело вовсе не то, что письмо подписали Станиславский, Таиров и прочий в их глазах заведомо некоммунистический люд. Потрясли те два слова, что приписал к нему тов. Каменев: «вполне присоединяюсь». Члены ЦБ тотчас забыли и о Ленине, и о Сталине, найдя именно в Каменеве главного и злейшего врага. Логику одержимых людей бывает трудно понять. Может быть, как представители организации, объединявшей евреев внутри партии, они числили Каменева своим и потому сочли его поступок какой-то особой изменой…

15 апреля 1921 года они дружно принимают решение: «Возбудить вопрос в Центральной контрольной комиссии об отношении т. Каменева к этому театру»[cxxxviii].

Однако кляуза на Каменева была неотделима от вопроса о «Габиме», и ЦБ рассчитывало найти в ЦКК управу на ЦК. И вот уже подобрано целое досье, «характеризующее прохождение дела о театре на древнееврейском языке “Габима”». Обвинение здесь сформулировано в виде риторического вопрошания:

«Тов. Каменев как член ЦК имел полную возможность провалить протест “Габимы”, участвуя в обсуждении и голосовании в ЦК.

Считает ли ЦКК допустимым с точки зрения партийной этики активное участие т. Каменева в кампании, ведущейся в духе старинной протекции, обивания порогов, за стенами {75} ЦК, людьми чуждыми партии, против органа партии — ЦБ, каковое участие выразилось в надписи на петиции к товарищу Ленину (члену ЦК): “вполне присоединяюсь: Л. Б. Каменев”»[cxxxix].

Но Каменев пока еще был одним из «вождей». Ответ ЦКК был тверд: «ЦКК не классифицирует поступок тов. Каменева как антикоммунистический и считает такого рода обвинение ЦБ Евсекций по отношению тов. Каменева недопустимым»[cxl].

Что же касается «неправильного постановления ЦК», то ЦКК решило дело расследовать собственными силами. Ход этого очередного и, увы, не последнего расследования установить нам не удалось. Но впоследствии Комиссия ЦКК занялась всеми академическими театрами.

Все бесконечные рассмотрения и бесчисленные постановления ничего не изменили в кармане «Габимы». К августу 1921 годы была вчерне закончена работа над первым актом «Гадибука», но на декорации денег не было совсем. Судьба спектакля, на который возлагались главные надежды, повисла на волоске. Вспоминает актер Райкин Бен-Ари:

«Вахтангов предложил такое решение проблемы: мы организуем вечернее выступление, на которое пригласим тех немногих богатых людей, что еще остались в Москве. Может быть, они помогут нам? Мы также пригласим на этот вечер светил музыкального мира и актеров из других театров.

Такой вечер был организован. Вахтангов пришел вместе со своим близким другом, знаменитым актером Михаилом Чеховым.

Вечер проходил успешно. Поздно вечером мы накрыли на стол.

Угощением были чай и домашнее печенье — если то, что мы приготовили, было достойно носить такое элегантное название. Крошечные домашние печенья были абсолютно безвкусными, но они были поданы в таком высоком стиле и с такими церемониями, что приобрели респектабельный вид. Когда угощенье было съедено, мы с волнением ждали, что кто-нибудь упомянет истинную причину этого вечера. Говорить об этом было чрезвычайно трудно. Некоторая неловкость явно ощущалась в зале. Мы потратили наши усилия на нечто несбыточное. Бесполезный кипящий самовар, бесполезный чай, бесполезные домашние печенья. А весь использованный драгоценный наш сахар < …> И вдруг мы увидели Вахтангова в белом фартуке и с полотенцем через руку “а ля гарсон”. Он подавал чай и низко кланялся перед каждым гостем. В руках у него шляпа. Чехов был занят тем же самым. {76} И чудо — в шляпу начали сыпаться деньги. Атмосфера резко изменилась. Каждый старался перещеголять другого в щедрости. Не такой уж пустяк то, что вас обслуживают Вахтангов и Чехов! Но Вахтангов, держа в руках две наполненные доверху шляпы, был далек от того, чтобы закончить сборы. Ситуация стала вызовом его театральной изобретательности; любое средство должно быть использовано, чтобы открыть кошельки еще шире.

Он забрался на стул и выставил на аукцион Михаила Чехова. Тот стоял рядом с таким патетически-насмешливым выражением, что мы все не выдержали и разразились дружным смехом. Гости начали предлагать цену и платить с таким воодушевлением, что не заметили рассвета за окнами.

Михаил Чехов был продан за очень приличную сумму, и теперь “Габима” могла купить весь необходимый для работы материал.

Вскоре после этого мы смогли уже показать законченный первый акт перед приглашенной публикой. Эксперимент имел такой большой успех, что мы повторяли его несколько раз, и по мере того, как слухи о нашем спектакле распространялись, билеты стали спрашивать в городе»[cxli].

Воздадим должное габимовцам и друзьям театра, в борьбе за существование проявившим артистичность и изобретательность.

Что же касается субсидий, то точка в этой истории еще не была поставлена, потому что сама история превратилась в свистопляску.

Постановления ЦК вопрос не решили, а только перевели из сферы политической в сферу экономическую.

Решение о «Габиме» было принято в то время, когда стало очевидно экономическое банкротство новой власти, которое привело к введению новой экономической политики. Установив монополию в области театрального дела, она взяла на себя обязательства, которые не могла выполнить.

26 августа 1921 года Ленин отправляет телефонограмму А. В. Луначарскому: «Все театры советую положить в гроб. Наркому просвещения надлежит заниматься не театрами, а обучением грамоте»[cxlii].

4 сентября 1921 года Ленин, узнав о решении Президиума ВЦИК выделить 1 миллиард рублей на театры, обратился с запиской к секретарю ЦК В. М. Молотову: «Это незаконно. Это верх безобразия. Я требую отмены через Политбюро»[cxliii].

2 ноября 1921 года Ленин получает докладную записку Н. Н. Крестинского, в которой указывается, что в смете {77} Наркомпроса расход на содержание театров определен суммой в 29 миллиардов рублей, а на высшие учебные заведения — в 17 миллиардов рублей.

Реакция Ленина: «Как можно было терпеть до сих пор указанные в этой бумаге безобразия, в частности у Наркомпроса перерасход на театры? »[cxliv]

В октябре 1921 года «Габима» была снята с «денежного снабжения», так и не успев его получить[cxlv].

При ВЦИК была создана комиссия, возглавляемая Ю. А. Лариным, которая должна была каким-то образом решить вопрос или по крайней мере снять его остроту.

Задача перед Лариным стояла в высшей степени трудная. Было необходимо по возможности уберечь «овец» от голода или хотя бы сохранить над ними государственный контроль. А так как Главполитпросвет осуществлял этот контроль так, что он был страшнее голода, то следовало найти более корректную его форму. Передача «Габимы» в ведение Московского управления государственных академических театров наделяла ее таким высоким статусом, который вызывал новую волну конфликтов. Так возникло «соломоново» решение. 14 февраля 1922 года А. Луначарским было принято распоряжение по Наркомпросу № 69/516 о создании еще одного, третьего органа контроля:

«Ввиду того, что, согласно решению комиссии при ВЦИК под председательством тов. Ларина, оставлены на государственное снабжение или под государственным контролем некоторые театрально-зрелищные предприятия как в Москве, так и вне ее, не имеющие академического характера, но и не входящие в круг ведения Главполитпросвета, настоящим предлагаю при Московском управлении государственными академическими театрами создать отдел Государственных зрелищных предприятий для общей администрации и контроля за следующими предприятиями: 1) Государственный детский театр; 2) Государственный еврейский камерный; 3) Студия имени Горького; 4) Театр “Габима”; 5) Государственные цирки (а после превращения их в Государственный цирковой трест — этот последний)»[cxlvi].

То обстоятельство, что «Габима» вновь очутилась за чертой академического списка (да и в этом новом списке «Габима» оказалась последним театром, ниже нее были только «государственные цирки»), не было оставлено без внимания давними друзьями «Габимы» из Евсекций. Тут же, 10 февраля, полетела депеша в Академический центр Наркомпроса:

{78} «По сведениям, имеющимся в Совете, театр-студия “Габима” комиссией ВЦИК не включена в число учреждений, содержимых на счет государства. Между тем в анонсах, печатаемых этой студией, она называется Государственный академический театр-студия “Габима”.

Обращаем на это ваше внимание и просим принять соответствующие меры против повторения подобной фальсификации»[cxlvii].

А между тем нынешние перипетии происходили уже в принципиально новой для «Габимы» ситуации. 31 января 1922 года состоялась премьера «Гадибука», ошеломившая театральный мир. Вскоре его увидел и нарком: «После спектакля 12 февраля А. В. Луначарский поздравил режиссера Евг. Вахтангова и артистов “Габимы” с успехом новой постановки и указал на свое в высшей степени благожелательное отношение к “Габиме”»[cxlviii].

В то же время работа комиссии Ларина выявила необходимость упорядочить систему академических театров, что привело к созданию новой «Комиссии по выработке статута об управлении государственными академическими театрами». Образцом ее деятельности может служить выдвинутый ею на заседании 9 июня 1922 года проект, где в статье I список театров, признаваемых государственными, под номером 13 замыкала «Габима». А в статье VI того же проекта, содержащей перечень театров, которые пользуются государственной субсидией, «Габима» уже отсутствует[cxlix].

Единственным документом, в котором идет речь о деньгах для «Габимы», остается запрос А. В. Луначарского в Совнарком:

«Кроме того, Наркомпрос ходатайствует о предоставлении субсидии государственной студии “Габима” в Москве на май — сентябрь 1922 года в размере 1 675 500 денежных знаков 1922 года и Государственному еврейскому камерному театру в Москве на тот же срок 3 500 000 денежных знаков 1922 года.

Смета доходов и расходов этих двух театров была также рассмотрена комиссией в составе представителей Наркомфина и Наркомпроса, хотя представитель Наркомфина по мотивам, изложенным в протоколе № 2, высказался против финансовой поддержки этих театров»[cl]. Однако и это ходатайство А. Луначарского в части «Габимы» осталось без практических последствий.

Наиболее последовательные и влиятельные сторонники «Габимы» были сконцентрированы в Научно-художественной {79} секции Государственного ученого совета Наркомпроса, которая на заседании 12 июня 1922 года утвердила список театров, пользующихся государственной субсидией. Было решено «не ограничиться утверждением только академических государственных театров, но рассматривать вопрос обо всех государственных театрах вообще»[cli]. В перечне из семнадцати театров «Габима» переместилась с последнего места на пятнадцатое.

Судя по списку театров, входящих в Академический центр, объединяющий все академические научные и творческие организации, датированному февралем — мартом 1923 года[clii], «Габиме» удалось вернуться в высокий круг хотя бы И на последнем, десятом месте.

Номера были присвоены театрам не только для удобства счета. Они обозначали очередность в получении субсидии. Так что до стоящих в хвосте этой очереди, как правило, государственный пирог и вовсе не доходил. Но в этой библейской очереди страждущих дамоклов меч висел как над последними, так и над первыми. К примеру, во всех списках Академического центра Большой театр, как правило, занимал бесспорное первое место. А между тем и его судьба то и дело оказывалась на волоске. Приказы о его закрытии уже подписывались, но отменялись, когда выяснялось, что основными расходами являются отнюдь не театральные, а те, что идут на содержание здания. А именно их избежать нельзя, так как здание Большого было местом великих партийных мероприятий.

И все же при общей униженной зависимости очередников участь последних была особенно незавидна. Список облагодетельствованных театров то и дело пересматривался, и перед последними то и дело хлопали дверью, что особенно хорошо видно на примере «Габимы».

Право называться государственным и академическим для «Габимы» никакие отражалось на материальном положении. Так, ни в одной из финансовых ведомостей 1924 года, хранящихся в фондах Наркомпроса (ГАРФ), когда театр еще носил эту почетную мантию, его название не фигурирует, тогда как остальные «академики» там наличествуют. Начисто отсутствует «Габима» и в материалах комиссии ЦКК по обследованию деятельности Управления академическими театрами. Комиссия начала свою работу в ноябре 1923 года, результаты доложила на коллегии Наркомпроса 20 марта 1924 года. А последняя в свою очередь летом 1924 года принялась {80} исключать «Габиму» из рядов, в которых та фактически никогда не состояла.

Но и это членство, которое можно назвать фиктивным или символическим, для габимовцев было жизненно важным, ибо давало административный кров. Статус академического предполагал не только престиж, но и форму социального укоренения. В условиях враждебного политического окружения и отсутствия национально-культурной среды он создавал иллюзию устойчивости и легитимности.

Осенью 1923 года, обращаясь к московским властям, уполномоченный «Габимы» В. Никулин напоминал, что театр не стоит государству и ломаного гроша: «Необходимо помнить, что “Габима” хотя и состоит в Академическом центре и находится в ведении Управления государственных театров, но не получала и не получает никакой денежной субсидии»[cliii], — и просил не денег, но нового театрального здания, ибо прежняя крохотная сцена никак не соответствует репертуарным и художественным устремлениям театра.

Александр Таиров, уезжая на свои первые зарубежные гастроли, по-дружески выручил габимовцев, предоставив им в качестве приюта подмостки Камерного театра. Но гастроли закончились, и габимовцы снова оказались при своем Нижне-Кисловском.

Обратившись в Наркомпрос и не рассчитывая на его доброжелательное отношение, они решили заручиться поддержкой своего давнего покровителя Льва Каменева, который к этому времени уже покинул Моссовет для должности заместителя председателя Совнаркома. Новый пост хотя был и заметно выше прежнего, но и отдалял Каменева от непосредственных рычагов московской власти. Даже неизвестно, дошла ли телеграмма Н. Цемаха от 26 июня 1923 года до адресата: «Простите невольное беспокойство. Ввиду возвращения Таирова заграницы Габима, вероятно, лишится временного приюта в Камерном театре. Единственное спасение ваше содействие [в] комиссии [по] разгрузке Наркомпроса, где рассматривается дело представления Габиме помещения РТО (Никитская, 19). [С] Советом РТО придем также [к] возможному соглашению. Руководитель Габимы Цемах»[cliv].

Известно, что секретариат Каменева просто переправил ее в МОНО заведующему товарищу Рафаилу, даже без комментария, поясняющего позицию самого Каменева. По многочисленным резолюциям можно лишь восстановить кругосветное путешествие телеграммы по кабинетам МОНО.

{81} 31 августа на заседании только что созданного Московского театрального совета, где мелькают все те же знакомые наркомпросовские лица, рассматривались «заявления театров “Кривого зеркала”, “Габима”, “Атеист” и Театра студийных постановок о предоставлении им театральных помещений».

Постановление было принято весьма благоприятное для «Габимы»: «Ввиду важности и серьезности вопросов предложить комиссии по распределению театральных помещений озаботиться срочным подысканием соответствующих помещений для “Кривого зеркала” и “Габимы”, остальным же предоставить по возможности»[clv].

С новым зданием труппа, наверняка, связывала планы будущего сезона. Но время шло, сезон уже начался, а вопрос все еще даже не был рассмотрен. В сентябре уполномоченный В. И. Никулин обращается уже прямо в МОНО.

Из его письма видно, как далеко возносились габимовцы в своих мечтаниях. Они словно забыли о том, что их разве что терпят, и хлопотали о помещении освободившегося «Колизея» (нынешние театралы знают его как здание театра «Современник»), тем более что «он находится, кстати, в еврейском районе, около Покровки и Маросейки, — с одной стороны, и вблизи Мясницкой и Сретенки, — с другой»[clvi].

4 декабря 1923 года, когда стало ясно, что вопрос о новом здании — это всерьез и надолго, а зависимость от кассы при отсутствии субсидий становится решающей, неутомимый Никулин снова обращается к заведующему МОНО т. Рафаилу[clvii] в поисках хотя бы временного выхода. Он просит разрешить один раз в неделю играть «Вечного жида» на сцене Театра Революции. Рафаил ставит на письме резолюцию: «Поговорите с Мейерхольдом». Дальнейшее, как говорится, молчание. Мейерхольд в это время возглавлял и Театр имени Мейерхольда, и Театр Революции. Так как основным для Мейерхольда оставайся театр его имени, то Театру Революции доставались крохи его внимания. Репертуара не было. Возникали пустые дни, на них и рассчитывали габимовцы.

Тем временем комиссия по распределению театральных помещений пришла в движение. Среднее звено, которым всегда была славна Россия, постановило: «Принимая во внимание пожелание Московского театрального совета о предоставлении студии “Габима” театра, предложить коллективу занять помещение кабаре “Странствующий энтузиаст”»[clviii].

Уместно вспомнить, что кабаре «Странствующий энтузиаст» располагалось с габимовцами по соседству (Средний Кисловский пер., {82} д. 3) И находилось в подвале. Студия имени Грибоедова, которая вынужденно неосторожно воспользовалась этим помещением, поплатилась уже ближайшей весной (1924), когда под напором водопроводных стихий подвал поплыл вместе со зданием, и грибоедовцы вновь остались без дома.

Так товарищи, входившие в состав очередной комиссии, определявшей судьбу «Габимы», помогали преодолеть театру возникающие трудности. Не менее замечателен и следующий пункт постановления: «Что же касается устного ходатайства представителя “Габимы” о предоставлении “Колизея”, то, принимая во внимание полную отчужденность театра-студии от трудящихся еврейских масс, считать вынесение спектаклей “Габимы” в столь обширную аудиторию нежелательным»[clix]. Так репутация политически неблагонадежного и антинародного театра вновь и вновь била по «Габиме», как только она оставалась наедине с советскими функционерами среднего звена.

Лишь с поздней осени 1924 года «Габима» получила возможность играть спектакли в помещении бывшего Лазаревского института (Армянский пер., д. 2), где зал был рассчитан на четыреста зрителей. Этот адрес стал последним московским пристанищем труппы.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.