Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Михаил Николаевич Загоскин 2 страница



– Ни за что на свете!

– Милый Владимир! Но если ваш батюшка потребует, чтоб вы непременно на ком‑ нибудь женились... В нашем соседстве так много молодых девушек...

– Я вам клянусь, что ни одна из них не будет моей женою.

– Я верю вам, Владимир Иванович! Но, несмотря на то... Ах, эта неизвестность так мучительна! Один раз легче умереть, чем умирать каждый день... Откройтесь во всем вашему батюшке; пусть он поговорит…

– С отцом вашим? – прервал Владимир. – И вы думаете, что он спокойно его выслушает? И вы надеетесь, что ваш отец, богатый родовой дворянин, отдаст за меня дочь свою?

– Да чем же вы хуже других? Вы офицер, ваш батюшка человек благородный...

– Но отец его... Нет, нет! Зачем себя обманывать? Не бывать этому никогда; не судил нам господь в этой жизни быть счастливыми! Божий рай на небесах, Марья Сергеевна, а мы с вами живем на земле.

– Но для чего же вам отчаиваться? Я уверена, добрая матушка с радостью благословит меня, а батюшка... Да вы не знаете, как он меня любит! Он тысячу раз говорил, что отдаст меня только за того, кто будет мне по сердцу.

– О, в этом я уверен: он не станет принуждать вас! Но и вы также не пойдете замуж против его воли, а он никогда не согласится назвать меня своим сыном. Третьего дня, разговаривая с батюшкой, он сказал: «Видно, мне придется на старости перебраться в Москву; дочь у меня невеста, а во всей нашей округе нет по ней ни одного жениха». И лишь только батюшка намекнул ему о старшем сыне здешнего воеводы, как он закричит: «Что, что? Да не с ума ли ты сошел? Мой дед служил царю окольничим, а прадед сидел в боярской думе, и я выдам дочь свою за внука какого‑ нибудь подьячего с приписью? Да по мне, она лучше век в девках оставайся! Господи боже мой! Чтоб я, последний в роде Ильменевых, породнился с каким‑ нибудь щелкопером?.. Нет, любезный, ему и во сне это не привидится». Ну, Марья Сергеевна, неужели и после этого вы можете надеяться?

– А почему знать? Бог милостив. Вы очень нравитесь батюшке. Матушка вас любит; а сверх того, если вы не имеете никакой надежды, так чего же вам и бояться? Ведь уж хуже этого быть не может.

– А чего боится приговоренный к смерти преступник? – сказал мрачным голосом Владимир. – Он знает, что гибель его неизбежна, а, если б мог, отдалил бы хоть на полминуты казнь свою. Неужели вы думаете, что нам позволят видеться и тогда, когда любовь наша не будет уже тайною? Не видеть, не быть подле вас, не говорить с вами без свидетелей! Да разве такая жизнь лучше смерти? Ах, Марья Сергеевна, не мешайте мне пожить еще хоть несколько дней!

– Нет, Владимир Иванович, эти тайные свидания должны кончиться. Я люблю вас, вы это знаете; но вы честный, благородный человек и, верно, не захотите сами, чтобы та, которая желала навсегда принадлежать вам, была недостойна уважения вашего. Если вы не можете быть моим мужем, то мы должны непременно расстаться.

– Расстаться! – повторил с отчаянием Владимир.

– Да! это необходимо, – продолжала сквозь слезы, но твердым голосом Машенька. – Я не могу быть с вами вместе и стараться убегать вас. О, Владимир! будьте моим защитником против самих себя! Если ваши чувства совершенно сходны с моими, то я не требую от вас невозможного, не хочу, чтоб вы меня забыли; но расстаться мы должны непременно.

– Так вы желаете, чтобы жизнь мне опостылела, чтоб я стал проклинать минуту, в которую увидел вас в первый раз?

– Нет, Владимир Иванович, – сказала тихим голосом Машенька, – я хочу, чтоб мы и в несчастии нашем имели какое‑ нибудь утешение. Если мы расстанемся теперь, то можем не краснея вспоминать друг о друге. Вам не в чем будет упрекать себя, а мне можно будет молиться о вас с надеждою, что господь услышит мою молитву. Я сказала все. Делайте что вам угодно; только знайте, что я или в последний раз вижусь с вами без свидетелей, или навсегда буду принадлежать вам... Но что это?.. Мне кажется, сюда идут... Боже мой!.. Так точно... Ах, Владимир Иванович, если кто‑ нибудь нас слышал?.. Уйдите! ради бога, уйдите скорее!

Машенька затворила окно, Владимир спрятался позади большого рябинового куста; шаги приближались, кто‑ то говорил с большим жаром, но так тихо, что Владимир не мог понять ни одного слова. Вдруг разговаривающие поворотили в сторону и вышли из куртины на небольшую поляну. Их было двое. Несмотря на темноту, Владимир не мог ошибиться и принять их за караульщиков; он заметил также, что один из них по своему видному росту весьма походил на проезжего купца, с которым он ужинал. В другое время эта ночная прогулка возбудила бы его любопытство, но теперь ему было не до того, и когда эти полуночники, продолжая разговаривать между собою, исчезли за деревьями, он вышел опять на дорожку и, наблюдая по‑ прежнему всю возможную осторожность, добрался наконец до своей беседки.

По‑ видимому, не нужно сказывать читателям, что Владимир не мог заснуть ни на минуту. Последние слова Машеньки беспрестанно раздавались в ушах его, и когда ему приходило на мысль, что через несколько часов участь его должна навсегда решиться, сердце в нем сжималось и замирало от ужаса. По временам слабый луч надежды проникал в его растерзанную душу; но почти в то же время жестокий, неумолимый рассудок обдавал ее холодом; ему казалось, что какой‑ то неотвязчивый злой дух шептал над его изголовьем: «Безумный! и ты можешь надеяться, ты, сын бедного помещика и внук отпущенника, что богатый и родовой боярин выдаст за тебя единородную дочь свою! Конечно, он любит ее и, верно, желает видеть счастливою; но эта барская спесь!.. Нет! ты напрасно стараешься себя обманывать. Ты хочешь испытать своего счастья? Испытай! Но знай заранее, тебя ждет не радость, а горе и позор, не ласковый привет, а презрение и обидные насмешки». Несколько раз Владимир решался не говорить ничего отцу своему и упросить начальство перевести его роту куда‑ нибудь подалее за Рязань; но, несмотря на это, кончил тем, что вскочил чем свет с постели и побежал к Ивану Тимофеевичу, который ночевал в одном из флигелей дома. Он так перепугал спросонья бедного старика, что тот не мог долго понять, о чем идет дело. Владимир объявил отцу, что он должен непременно сватать за него дочь хозяина, и, не дав ему образумиться, прибавил, что если просьба его не будет исполнена, то он сам подымет на себя руки или, по крайней мере, уйдет служить за тридевять земель в тридесятое государство и никогда уже не воротится на свою родину.

– Я сейчас отправлюсь домой, – продолжал он, – и стану там дожидаться решения моей участи; какой бы ответ вы ни получили, поспешите меня уведомить. Я солдат и привык сносить без ропота все, что ни пошлет на меня господь; но неизвестность... Ах, батюшка, это не земное мучение, не пытка, а мука адская, с которой ничто сравниться не может!

Владимир обнял отца, побежал на конюшню, оседлал персидского жеребца своего и помчался вихрем вон из села Зыкова.

 

Было уже около шести часов утра. Варвара Дмитриевна Ильменева почивала еще крепким сном; но супруг ее давно обошел все деревенские свои заведения, побывал на псарне; завернул на конный двор; надавал тузов одному лентяю конюху, который не продирал еще глаз; покричал с своим управителем и, выпив добрую чарку домашней настойки, трудился около жирного балыка и отличной паюсной икры, которую накануне получил из Астрахани. В эту‑ то самую интересную минуту двери потихоньку растворились, и Иван Тимофеевич Зарубкин вошел на цыпочках в столовую. Багровый нос его казался не столь красным, как обыкновенно, волосы были растрепаны, левая рука почтительно засунута за камзол, а правою он перебирал машинально свои кисейные манжеты.

– А, сосед любезный, – закричал Ильменев, – милости просим! Я думал, что ты еще спишь богатырским сном, так же как и моя барыня. Ну‑ ка, Иван Тимофеевич, попробуй икорки; прямо из Астрахани получил от приятеля. Уж нечего сказать, икра!.. Диво! и настойка хоть куда. Налей себе чарку да посмакуй хорошенько, так скажешь спасибо моей Варваре Дмитриевне; что и говорить, мастерица!.. Да подойди, братец! что ты, как пень, стоишь на одном месте? Закуси чего‑ нибудь.

– Всепокорнейше вас благодарю, – сказал Зарубкин, перегнувшись почти вдвое. – Кушайте себе, батюшка, на здоровье, а мне есть не хочется.

– Так ты, видно, брат, уж позавтракал?

– Никак нет, сударь.

– Так что ж ты не кушаешь?.. Да кой прах! что это тебя коробит? Здоров ли ты, братец?

– Телом, славу богу; да на сердце‑ то у меня, батюшка…

– И, полно, любезный! Хвати‑ ка добрую красоулю, так и на сердце легко будет. Прошу покорно!

– Нет, Сергей Филиппович, не трапезою душа живится; конечно, и я чарочку‑ другую в день выпью ради стомаха, но теперь мне вовсе не до питья, батюшка.

– Кой черт! Да что с тобой случилось?

Зарубкин всплеснул руками и так жалко искривил рожу, что Ильменев повторил с беспокойством свой вопрос.

– Ох, батюшка, – сказал Зарубкин, – недаром говорят: дети радость, дети и горе! А у кого всего‑ навсего одно только детище...

– И, любезный! и мало, и много детей – все равно. Ведь и десять сыновей как десять пальцев: любой отрежь, все больно. Да что тебе вздумалось говорить об этом? Уж не занемог ли твой Владимир?

– Хуже, Сергей Филиппович, хуже.

– Как хуже?

– Да, батюшка; мой Володя... О, господи, и выговорить страшно!.. С ума сошел.

– Как так? – вскричал Ильменев, вскочив со стула.

– Совсем рехнулся; того и гляжу, что сам на себя руку подымет.

– Что ты говоришь?

– Наладил одно: хочу, батюшка, жениться, да и только.

– Так вот что! – сказал Ильменев, садясь на прежнее место. – Ах ты, шут нарядный!.. Перепугал меня до смерти! Эко диво, подумаешь: малому двадцать семь лет, а он жениться захотел!

– Да знаете ли на ком, батюшка?

– Неужели, в самом деле, на дочери этого жидомора Побирашкина?

– И, сударь, да об чем бы мне тогда горевать? Сегодня посватался, а завтра и сговор. Нет, Сергей Филиппович, Володя мой влюблен по уши, да только не в нее.

– Так что ж? и всякая другая девушка за него пойдет. Ведь нынче, любезный, женихи‑ то в сапожках ходят, а невестами хоть пруд пруди.

– Так, батюшка, так! да не равна невеста.

– И, полно, братец! такой молодец, как твой Владимир, кому не жених!

Лицо Зарубкина просияло; побледневший нос покрылся снова обычным румянцем, и он, целуя в плечо Ильменева, сказал радостным голосом:

– Ах ты, отец мой родной! Дай бог тебе много лет здравствовать! Утешь тебя господь, как ты утешил меня на старости!

– Что ты, что ты? – прервал Ильменев. – Да разве я в первый раз это говорю? Вестимо, такого жениха, как твой Владимир, никто не забракует.

– В самом деле, батюшка?

– Конечно, братец; за него пойдет девушка и не Побирашкиной чета.

– Ну, а если б он, сударь, – продолжал Зарубкин, говоря с расстановкою и не смея глядеть прямо в глаза Ильменеву, – примером будучи сказать, вздумал посвататься, то есть влюбился... сиречь, пожелал бы себе в сожительницы... Не ради чего‑ нибудь другого прочего!.. Боже сохрани, станет он о приданом думать!.. Душ триста, четыреста, так и за глаза; а там воля господня… Два века никто не живет... Да и то сказать, дай бог вам прожить несчетные годы; не им, так деткам их станется.

– Да что ты за околесную несешь? – сказал Ильменев, поглядев с удивлением на Зарубкина. – Каким детям достанется? Что достанется?.. Тьфу, черт возьми! Да на ком же ты хочешь женить своего сына?

– Не я, Сергей Филиппович, видит бог, не я! Когда бы не он, так мне бы это и во сне не приснилось, и если б не ваши ласковые речи, язык бы не повернулся сказать, что мой Володя желает вступить в законный брак...

Тут Иван Тимофеевич заикнулся, да и было отчего: глаза его встретились с глазами Ильменева, и он прочел них что‑ то очень неласковое.

– Желает вступить в законный брак, – повторил Сергей Филиппович, оттолкнув от себя тарелку с икрой.

– Да, батюшка! – продолжал робким голосом Зарубкин, – мои сын желает... вступить в законный брак…

– С кем? – заревел хозяин.

У бедного свата ноги подкосились, и он промолвил, захлебываясь на каждом слове:

– С предостойною... прекрасною... и многолюбезною дочкою вашею...

Ильменев вскочил со стула; глаза у него засверкали.

– С моею дочерью! – вскричал он, ударив так сильно по столу кулаком, что глиняная перечница слетела на пол и разбилась вдребезги.

– С моею дочерью! – повторил он, сделав шаг вперед.

Зарубкин попятился назад; но, заметив, что в передней никого не было, остался в комнате. Между тем гневный взгляд хозяина смягчился.

– Скажи мне, братец, – спросил он наконец почти хладнокровно, – когда ты успел наклюкаться?

– Кто, я?.. Помилуйте! маковой росинки во рту не было!

– Пошел, пошел, проспись!.. Ах ты, полоумный старичишка! Да как тебе в голову пришло, что я выдам мою Машеньку за твоего сына? Уж не потому ли, что он официи добился?.. Велико дело!.. Драгунский офицеp!.. Прошу покорно, с чем изволил подъехать! Куда в родню нарохтится! Да ты, видно, вовсе забыл, что твой отец служил псарем у покойного моего батюшки?

– Не извольте гневаться, ваше высокородие. Видит бог, я этому не причиною; я и сам толковал Володе: «Что ты, глупый, затеял? Ну, по плечу ли тебе такая невеста? Что ты страмиться‑ то хочешь? перекрестись! » Уж я говорил, говорил! что толку: слышать не хочет, и, поверите ль, батюшка, как шальной, вот так на стену и лезет.

– Чтоб духу его не было в моем доме! Слышишь?

– Да он, сударь, и так чем свет ускакал к себе в деревню.

– Ага! догадался! Видно, брат, он умней тебя.

– Эх, батюшка, Сергей Филиппович, когда бы вы сами не польстили меня...

– Польстил? Чем?..

– Да как же! Не вы ли изволили говорить, что моего сына никто не забракует!

– Да я то же самое сказал третьего дня сыну моего старосты, Андрюшке Рыжему: так и ему бы надо посвататься за мою дочь? Дурачина! Знай сверчок свой шесток, а залетит ворона в высокие хоромы, так ей и шею свернут. Покойный мой батюшка – дай бог ему царство небесное! – велел бы тебя дубьем с двора проводить, а может статься, и на конюшне выдрать; я не в него, посмеюсь над этим сватовством с женою да с дочерью...

– Батюшка! – перервал Зарубкин, сложив униженно руки, – не извольте только гневаться, так я всю правду скажу: ведь мой Володя не смел бы и посвататься за вашу дочь, когда бы не было на это собственной ее воли.

– Как?! – закричал Ильменев. – Возможно ли?! Дочь моя осмелилась?!. Без моего ведома?!. Ты лжешь! Быть не может!

В эту самую минуту двери гостиной растворились, и Машенька вошла в столовую. Она была бледна, как смерть; грудь ее сильно волновалась, но покрасневшие от слез глаза выражали не страх, а какую‑ то твердую решимость и даже спокойствие.

– Ты здесь, мой друг?! – вскричал Ильменев. – Поди сюда. Как ты думаешь, что говорит этот старый дуралей? Он уверяет меня, что сын его, с твоего согласия и воли, осмелился за тебя свататься.

– Это правда, батюшка, – сказала Машенька.

Румяное лицо Сергея Филипповича помертвело; он остолбенел и, молча, как безумный, устремил свои неподвижные глаза на бедную девушку.

– Как?.. Что? – прошептал он наконец, задыхаясь от гнева.

– Да, батюшка, это правда, – повторила Машенька кротким, но твердым голосом.

– Ну вот, изволите видеть? – сказал Зарубкин.

– Молчи! – закричал Ильменев так грозно, что Иван Тимофеевич с одного прыжка очутился в передней. – Вон отсюда, холоп! Вон! Эй, люди, люди!..

Зарубкин исчез.

Минут пять продолжалось молчание. С видом глубочайшей покорности, но в то же время и с утешительным чувством подсудимого, которого обвиняет все, кроме собственной совести, смотрела Машенька на разгневанного отца. Ильменев, не говоря ни слова, ходил скорыми шагами взад и вперед по комнате; румянец то исчезал, то выступал багровыми пятнами на бледном лице его; губы дрожали; казалось, он употреблял все силы, чтобы удержать первый порыв своего гнева. Вдруг Ильменев остановился против своей дочери, ласково взял ее за руку и почти умоляющим голосом сказал:

– Машенька! друг мой! не правда ли, ведь ты смеялась?.. Ты шутила над этим полоумным стариком?

Слезы брызнули из глаз бедной девушки. Этот ласковый голос, этот нежный взгляд отца поразили ее сильнее, чем гнев и все упреки, к которым она приготовилась.

– Ты плачешь?! – вскричал Ильменев. – Так это правда? Так ты осмелилась?..

– Выслушайте меня, батюшка! – сказала Машенька, которой суровый вид отца возвратил всю прежнюю твердость. – Я никогда не выступлю из вашей воли, и без родительского благословения никто не поведет меня к венцу; но я не хочу скрывать от вас ничего. Да, батюшка, я люблю Владимира Ивановича, и если не могу быть его женою, то останусь навсегда с вами. Вы, верно, не захотите, чтобы дочь ваша, любя одного, сказала другому пред престолом божиим, что желает вечно принадлежать ему. Людей можно обмануть, батюшка, но бога не обманешь.

– Машенька! друг мой! – сказал Ильменев, устремив на дочь свою взоры, исполненные удивления, – что сделалось с тобою?!. Куда девался твой девичий стыд?!. И кто дал тебе волю располагать собой? Дочь влюбилась без ведома отца и матери!.. Девчонка говорит, что не выйдет замуж ни за кого, потому что ее не выдают за офицерика, у которого отец с приписью подьячий, а дед был псарем! Слушай, дочь: если ты не выкинешь этой дури из головы, если я услышу когда‑ нибудь, что ты назовешь по имени этого негодяя, то я навсегда отрекусь от тебя; забуду, что у меня была дочь, и разве только умирая вспомню об этом, но не для того, чтоб оставить ей мое благословение. Нет! я унесу его с собой в могилу...

– Батюшка! – вскричала с отчаянием бедная девушка.

– Да, да! – продолжал Ильменев час от часу с большим жаром, – если и на том свете отец может благословлять детей своих, так не жди этого благословения, не приходи плакать над моей могилою; ты ничем его не вымолишь!

Машенька хотела что‑ то сказать, хотела подойти к отцу, но ноги ее подкосились, и она упала без чувств на землю.

– Дочь моя, дочь моя! – закричал Ильменев, бросившись к ней на помощь, – что с тобой, дитя мое?.. Она без памяти!.. Эй, кто‑ нибудь!.. Девка, девка!.. Бедняжка, что ты наделала с своей головою!.. Проклятый Зарубкин!.. Уж попадешься же ты мне когда‑ нибудь... Возьмите вашу барышню, – продолжал он, обращаясь к горничным девушкам, которые вбежали в столовую, – уложите ее на постель и позовите ко мне Варвару Дмитриевну.

Через несколько минут вошла жена Ильменева.

– Поди сюда, матушка! – сказал он, идя к ней навстречу. – Так‑ то ты смотришь за своею дочерью? Знаешь ли ты?..

– Ох, батюшка Сергей Филиппович, все знаю! Машенька сегодня поутру во всем мне призналась!

– Ну, что скажешь, сударыня?

– Что тут сказать! Наслал господь горе, так делать нечего.

– Как делать нечего?

– Да не гневайся, батюшка! Мы все люди, все человеки, все под богом ходим. Конечно, Владимир Ивано­вич жених не богатый, не чиновный, да уж если такая судьба нашей Машеньке...

– Судьба! – повторил Ильменев. – Ах ты, глупая! Да с чего ты это вздумала? Прошу покорно!.. Судьба!.. Так, по‑ твоему, первый пострел, который приглянется твоей дочери, ей и жених? Судьба! А мы‑ то что с тобою? Что я, отчим, что ль, а ты мачеха?

– Так, батюшка Сергей Филиппович, так! да ведь суженого‑ то конем не объедешь, и чему быть, тому не миновать.

– Чтоб я породнился с этим отпущенником! Чтоб меня, родового дворянина, называли сватом какие‑ нибудь подьячие!..

– Помилуй, Сергей Филиппович! да ведь у Владимира Ивановича, кроме старика отца, никого родных нет.

– Право?.. А не хочешь ли, я в моей дворне найду ему внучатых братцев?! Полно вздор говорить, жена! Пока я жив, этому не быть. Слышишь ли, не бывать! И если кто‑ нибудь вперед мне об этом заикнется…

– А если, батюшка, дочь наша зачахнет с горя? Посмотрел бы ты на нее! Господи боже мой!.. Словно река льется.

– Вздор, сударыня, вздор! Девичьи слезы – роса утренняя; проглянет солнышко – росы как не бывало. Подари ей свои изумрудные сережки или сделай новое объяринное платье, так дело и с концом!

– Смотри, батюшка, чтоб не пришлось вместо объяринного платья сшить ей белый саван! Ведь ты не знаешь, как она любит Владимира Ивановича.

– Полно, матушка. Скоро полюбила, так скоро и разлюбит.

– Не говори так, Сергей Филиппович! Сохрани господь и помилуй, а уж если, божьим попущением, эта лиходейка любовь заберется в девичье сердце, так ее ничем не выживешь. Ведь любовь, батюшка, на взгляд и красна и преизрядна, как махровый цвет; а на самом‑ то деле и горька и цепка, как репейник.

– Эге! да это целиком из гистории об Аленкурте и Флориде!.. Вот то‑ то и есть! Начитались вы обе с дочерью этих дурацких книг, набили вздором свои головы. Да и чему быть путному! Вчера я приказал Малашке принести мне из спальни календарь; гляжу, тащит ко мне... Что такое?.. «Повесть о княжне Жеване», дочери какого‑ то мексиканского царя Фирдедондака! Господи боже мой! Вот до чего довела нас эта грамота! Как, дескать, русской барышне не уметь читать, когда в Неметчине простые мещанки читают?.. Читают! А на что? Знали бы да знали свои пяльцы, так не пошла бы эта заморская дурь в голову; не стали бы без ведома отца и матери сами выбирать себе женихов и влюбляться в каждого встречного и поперечного. Да что об этом говорить! Слушай, жена, я люблю дочь не меньше тебя, но никогда не соглашусь на этот срам: не бывать внуку псаря моим сыном!

– Но подумай, батюшка!

– Нечего тут думать. Как пройдет эта дурь, так сама скажет мне спасибо.

– А если не пройдет, Сергей Филиппович!

– Да что ж ты, в самом деле! – закричал грозным голосом Ильменев. – Иль учить меня вздумала? Слышишь ли, чтоб об этом вперед и речи не было!

– Воля твоя, Сергей Филиппович, – сказала робким голосом покорная жена, – только смотри, чтоб не пришлось после пенять на самих себя.

– Добро, добро! Умны вы с дочкой‑ то больно стали! С тех пор, как побывали со мной в Питере да наслушались там всяких басурманских речей, так с вами и ладу нет. И то сказать: я сам дурак! зачем пускал к себе в дом эту книжную чуму, этого краснобая Тредьяковского? [13] Ведь он‑ то всему злу и корень. Святочное пугало! вспомнить не могу! придет, бывало, в своем дурацком парике, торчит, как рожон; под мышкою книга, в кармане тетрадь, начнет говорить виршами и занесет такую околесную, что сам черт его не разберет.

– Напрасно, батюшка! Василий Кириллович Тредьяковский человек очень хороший.

– Хороший! А кто приучил вас к этим вздорным книгам? Бывало, то принесет к вам какую‑ то героическую повесть «Аргениду», [14] то разные стиходейства да всякие другие лихие болести. Из меня было хотел сделать такого же, как сам, книжника и фарисея. Помнишь, однажды вытащил из‑ за пазухи маленькую книжонку, прижал меня к стене, да и ну на фандарах[15]: «Не подумайте, ваше высокородие, что я, ради какого высокомерного надмения, про сию книжицу, „Езда на остров Любви“[16] именуемую, продерзностно доложить вам осмелюсь, что в оной, так сказать, закрасневающаяся с честного устыдения речь, есть как беспорочна, так и не напыщенна, но некоторою природного красотою возносится». Я было на попятный двор. Куда! прихватил меня за кафтанную петлю, надулся, как индейский петух, да как примется читать... Царю мой небесный!.. И теперь еще мороз по коже подирает. Уж он пытал, пытал меня! А ты‑ то, мать моя, уши развесила, да так и надседаешься! «Ах, батюшки мои! что за вирши такие!.. Господи, как хорошо! Куда, дескать, вы, сударь Василий Кириллович, сладко писать изволите! » Ан вот тебе и сладко! Небось, горько стало. Бывало, каждый день только и слышишь: тоска сердечная, любовь бесконечная, игры да смехи, любовные утехи; так что за диво, коли у девчонки голова кругом пошла?! Да вот постой, а приберу к рукам все эти скверные книжонки! видишь, грамотницы какие!.. Ну, что стоишь, матушка? Чай, все утро ничего не делала? Пошла, пошла, задавай уроки свои кружевницам, да у меня смотри, чтоб об этом дурацком сватовстве и в помине не было!

Варвара Дмитриевна ушла к Машеньке, которая слегла в постель, а Ильменев велел оседлать себе лошадь, надел полевой кафтан и до самого обеда проездил кругом своего села. К столу явилась одна Варвара Дмитриевна.

– Что Машенька? – спросил Ильменев, не глядя на свою жену.

– Плачет, батюшка.

– Плачет! – повторил сквозь зубы Сергей Филиппович. – Плачет! ну, пусть себе плачет: уймется когда‑ нибудь.

После обеда весь вечер Ильменев бился в шашки с своим дворецким, и как ни старался сметливый Фома поддаваться своему барину, а не мог проиграть ни одной игры. Он ужинал один. Варвара Дмитриевна не выходила из комнаты своей дочери. Ильменеву очень хотелось взглянуть на больную, но он укрепился и, как следует разгневанному отцу, ушел спать, не простясь с женою и не перекрестя на сон грядущий своей дочери. На другой день за обедом он спросил опять у Варвары Дмитриевны:

– Что Машенька?

– Плачет пуще прежнего, – отвечала бедная старушка, утирая глаза.

– Пуще прежнего! – сказал вполголоса Ильменев. – Глупая девчонка!.. Пуще прежнего!.. Ну, видно, слезы‑ то у нее не покупные!

Так прошла целая неделя. Вот наступил великий годовой праздник. [17] Машенька не могла еще подняться с постели. Ильменев и жена его сходились за столом и в церкви: одна плакала, другой прикидывался сердитым; но давно уже сердце его не вмещало другого чувства, кроме сострадания и любви: он грустил не менее своей дочери и даже по временам приходил в отчаяние, не видя никакого средства пособить ее горю. Ему казалось точно так же невозможным выдать дочь свою за Зарубкина, как желать, чтоб старший сын его, который умер еще в ребячестве, встал из могилы и явился к нему цветущим двадцатилетним юношею. Несколько ночей сряду приходил он украдкою к дверям комнаты, в которой жила Машенька, чтоб послушать, спокойно ли она спит.

– Авось пройдет! – говорил он, если ему казалось, что сон ее спокоен. – Разбойник Зарубкин! – шептал он с бешенством, когда замечал по неровному ее дыханию, что она плачет.

Накануне светлого воскресенья Машенька вышла в первый раз к столу. Грустно было взглянуть на бедную девушку: она была так бледна, так слаба, что не только отец и мать, но даже слуги не могли без слез ее видеть. Молча, но почти с ласковым видом, Ильменев дал ей поцеловать свою руку. Машенька не плакала, она глотала свои слезы; но могла ли она скрыть на полумертвом лице эти глубокие следы безотрадной горести и томительных ночей, проведенных без сна?

– Проклятый драгун! – прошептал Ильменев. – И кто его угораздил быть сыном этого Зарубкина? Бедняжка совсем извелась... А что делать?.. Хоть бы дедушка‑ то его не был псарем у покойного моего батюшки!

После самого молчаливого обеда Машенька поцеловала опять руку у отца и пошла в свою комнату. Варвара Дмитриевна отправилась вслед за нею, а Сергей Филиппович с горя прилег на постель и заснул.

 

Что делал между тем Зарубкин? Несколько дней сряду он употреблял все средства, чтоб утешить своего сына; но, видя наконец, что его красноречие гибнет даром, махнул рукою и сказал то же, что Ильменев:

– Ну, делать нечего, пускай себе тоскует: уймется когда‑ нибудь!

Деревня Ивана Тимофеевича Зарубкина отделялась только одним выгоном от большого экономического селения, в котором стояла рота драгун под командою его сына; несколько черных, до половины вросших в землю лачужек окружало господский дом, который мы называем домом потому, что из соломенной его кровли выглядывала кирпичная труба и что обширный двор его обнесен был не плетнем, а забором. На этом барском дворе вместе с индейскими петухами и курами преважно расхаживал ручной журавль, спокойно валялись в грязи домашние свиньи и несколько уток плавало в огромной луже, которая, как Средиземное море, стояла, не пересыхая, круглый год на самой середине двора. Во всем доме было только два покоя и одна пристроенная сбоку светелка; в ней жил Владимир; сзади к дому примыкали обширный огород и конопляник, а за ними начиналась дубовая роща, которая доходила почти до самых гумен казенного селения.

В последний день страстной недели, часу в седьмом вечера, Владимир сидел на крыльце перед домом своего отца. С этого места вид на все окрестности был прекрасный, но Владимир смотрел не на величественное течение широкой Оки, не на крутые ее берега, усыпанные селами; взоры его не останавливались на отдаленной и живописной группе городских домов, из среды которых подымалась высокая башня татарской мечети, которая и до сих пор существует. Нет, он глядел прямо перед собою на темный сосновый бор, за которым, как сквозь туман, виднелась тесовая кровля господского дома; под этой кровлею жила Машенька Ильменева, в этом доме он увидел ее в первый раз. Вот что‑ то вдали, как неподвижное облачко дыма, стоит над самою кровлею дома… Так точно! это вершина сибирского кедра, посаженного в саду дедом Ильменева. Давно ли Владимир вместе с нею любовался этим великаном дремучих лесов Сибири? Давно ли она, переносясь мыслью в этот пустынный и безлюдный край, говорила ему: «О! как были б мы счастливы, если бы могли жить там, вдали от всех, одни с нашей любовью! » Давно ли и мысль о вечной разлуке с нею казалась ему невозможною? А теперь!..

– Опять ты нос повесил, Володя! – сказал Зарубкин, подойдя к своему сыну. – Да полно грустить! Завтра светлый праздник, все православные должны веселиться, а ты, смотри‑ ка, словно в воду опущенный... Грех, Володя, право грех!



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.