Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Музыка сфер 1 страница



Гдава 7

Цитадель

 

 

Иван Дмитриевич так долго укутывал ноги пледом, что Сафронов не выдержал:

— И что? Сознался Килин или нет?

— А куда было ему деваться? Как умный человек он предпочел не играть с огнем и выложил все начистоту. Пришлось признать, что вечером двадцать пятого апреля он стрелял в Каменского на Караванной.

— Надеюсь, вы нам объясните, зачем это ему понадобилось.

— Само собой. Но сначала сварим-ка мы еще кофейку.

Из записок Солодовникова

Утром меня не предупредили, что всего через несколько часов мы увидим Барс-хото, цитадель открылась передо мной внезапно, в считанные секунды полностью выплыв из-за склона соседней сопки. Я восхитился тем, как ловко укрыта она в проеме холмистой гряды. Пять минут назад ничто здесь не намекало на ее присутствие, даже полоски обработанной земли далеко в стороне, на равнине, стали заметны не раньше, чем сама крепость. В бинокль хорошо видны были квадратные башни, извилистый гребень стены с равномерной линией зубцов. Стена с восточной пластичностью применялась к рельефу, то всего на несколько кирпичей поднимаясь над уступами скал или вовсе оставляя их нетронутыми, то заполняя впадины между ними сплошной кладкой в три-четыре человеческих роста. Она не попирала вершину холма, как стены западных твердынь, надменных в своей самодостаючмости, но любовно вливалась в его изгибы, так что временами трудно было понять, где проходит граница их тел. Основание стены строители всюду выложили из камней, выше иногда шел сырцовый кирпич, иногда глина, а чаще то и другое вместе, вперемешку с пластами известняка и глыбами черного базальта.

Чувствовалось, что укрепления Барс-хото возводили тибетские мастера. В отличие от китайцев, привыкших работать на малых пространствах и верящих, что кропотливостью можно победить время, сохранив свой труд в любом случайном осколке целого, тибетцы не придают никакого значения эстетике материала и детали. Их влечет к себе обаяние пусть преходящей, но чистой формы, внутренность которой они заполняют всем, что попадется под руку.

Вокруг было пусто, на стенах тоже не ощущалось ни малейшего движения. У меня родилась надежда, что китайцы покинули крепость и через полчаса мы займем ее без единого выстрела.

Мы двигались по едва проступающей в траве дороге, объезжая Барс-хото с юго-запада, по кругу радиусом версты в полторы, если его центром считать холм с цитаделью. Вначале перед нами открылся северный, скалистый склон, потом угрюмые черные гольцы пошли на убыль, среди каменных осыпей поднялись обсыпанные мелкими белыми цветочками кусты сундула, стали вытягиваться языки зелени, постепенно захватывающие всю южную, пологую часть холма. С этой стороны к стене беспорядочно лепились убогие фанзы с глинобитными дувалами, загоны для скота, торговые ряды, навесы на жердях. Они успокаивали обыденностью своих форм, привычной однотонностью красок, выцветших до того последнего предела, когда камень, дерево и сухой навоз кажугся родными братьями. Все тут было как в китайских кварталах Урги, если бы не тишина и безлюдье.

Ближе к воротам стояла маленькая деревянная кумирня, изящная и пестрая, как бабочка. Она залетела сюда с берегов Янцзы, но для меня узор ее крылышек отзывался милой ропетовскои готикой курзалов и дачных дебаркадеров. Я ехал шагом, держа у глаз бинокль, и все-таки не сразу заметил, что ее карнизы одеваются пламенем. В ярком солнечном свете оно было почти невидимо. Вслед за кумирней огонь показался одновременно в нескольких местах, в дыму замелькали фигурки людей. Китайцы подожгли застенные постройки, чтобы в них нельзя было укрываться при обстреле, причем для большего эффекта сделали это прямо на наших глазах. Нам ясно давалось понять, что мы можем не рассчитывать на капитуляцию.

Треск и гул пожара отсюда не были слышны. Беззвучно корчились жерди, проваливались крыши. Как только пламя начинало подбираться к очередной фанзе, в окнах вспыхивала промасленная бумага, ее клочья взмывали вверх, подхваченные струями горячего воздуха, и при полном безветрии долго реяли на фоне безмятежно синего неба.

Мы находились уже на расстоянии ружейного выстрела от главных ворот с эркерами и черепичной кровлей. Дым несло в другую сторону, здесь было светло, пусто и голо. Два каменных тигра, которыми так упорно запугивали наших цэриков, лежали на земле. Я увидел, что их пасти раскрыты и выкрашены изнутри свежей красной краской, а по обе стороны от ворот нарисованы на стене короткие толстые пушки времен восстания ихэтуаней. В момент штурма, оживленные силой заклинаний, они должны были превратиться в настоящие и обрушить на нас огонь, гром и картечь.

Я усмехнулся, но спустя четыре дня, когда прибыли отставшие при переправе орудия и обоз, выяснилось, что нам нечего будет противопоставить китайской магии. Едва вскрыли первый зарядный ящик, меня прошиб холодный пот. Все ящики были одинаковы, во всех лежали снаряды от «аргентинок» — легких гаубиц, по дешевке закупленных Пекином в Южной Америке и вместе с боезапасом отбитых нами на Калганском тракте у генерала Го Сунлина. Оказалось, в суматохе при выступлении из Урги погрузили не те снаряды. К имевшимся у нас немецким горным пушечкам они не подходили, теперь от нашей артиллерии было не больше толку, чем от нарисованной.

 

 

На обратном пути Ивану Дмитриевичу повезло подхватить извозчика прямо у подъезда Каменских. Было уже почти совсем светло, серо, влажно. По дороге, чтобы не сморило после бессонной ночи, он достал из кармана пальто книжку Каменского-старшего и, раскрыв наугад, прочитал: «Послушайте, вот вижу я огромные многоцветные лагери, табуны лошадей, стада скота, синие юрты предводителей. Над ними развернуты старые стяги Чингисхана…»

Это было пророчество некоего Нэйсэ-гэгэна из Эрдени-Дзу. Беседуя с автором «Русского дипломата в стране золотых будд», он весьма красочно предсказал в скором будущем новый триумфальный поход монгольских полчищ на запад вплоть до берегов Португалии.

«Я, — читал Иван Дмитриевич, — вижу все это, но не слышу смеха и праздничного гула, тульчи не поют веселых песен, молодые всадники не радуются бегу быстрых коней. Бесчисленные толпы стариков, женщин, детей стоят сиротливо, покинутые, а небо на севере и на западе, где простираются земли неверных, всюду покрыто красым заревом. До моих ушей доносится треск огня и ужасный шум битвы. Кто ведет этих воинов, проливающих свою и чужую кровь под багровым небом? …»

— Тпррр-р! -вовремя оторвавшись от книги, скомандовал Иван Дмитриевич. — Стой, приехали.

— Куда? — спросил Мжельский.

— Домой. Куда еще? В такую-то рань!

— Здрасьте! Недавно у вас было одиннадцать часов вечера, и вдруг нате вам — утро! Мы еще ничего не знаем, а вы — домой.

— Виноват, но иначе все предыдущее будет не вполне понятно. Проще забежать вперед.

У себя на этаже он только еще нашаривал ключом замочную скважину, как дверь сама распахнулась.

— Почему, — ледяным голосом спросила жена, — ты не остался там на всю ночь?

— Где?

— Там, где ты был.

— А где, по-твоему, я был?

— Я не такая дура, как ты думаешь, — с ненавистью сказала жена.

— Я так не думаю, — заверил ее Иван Дмитриевич со всей горячностью, на какую способен был в пять часов утра.

— Не ври, думаешь. И правильно, на твоем месте я думала бы точно так же. Дура, дура, какая дура, господи! Нашла кому верить.

— Да в чем дело-то?

— Будь я на твоем месте, а ты — на моем, как умный человек, ты бы мне, конечно же, не поверил. А я, дура, тебе поверила.

Из этих темных намеков можно было понять одно то, что его вина перед ней не сводится к позднему возвращению. Он снял пальто и попробовал обнять жену, но она, как ундина, выскользнула из его рук со словами: «Вот этого, пожалуйста, не надо».

— С утра на службе, — надулся он, — а придешь домой…

— Не нравится, мог бы и не приходить.

— Слушай, пожалей меня! У меня был безумный день, я с ног валюсь от усталости…

— Нет, ты все-таки копия своей матери, — обрушила на него жена самую страшную из своих инвектив, когда-то убийственную, но стершуюся от слишком частого употребления.

— Ну хватит, хватит. При чем тут моя мать?

— Она тоже считала меня дурой, неряхой, транжирой. Помню, когда Ванечке было восемь месяцев и у меня кончилось молоко, а я, видите ли, посмела себе купить сережки, которые продала потом нашей дворничихе, и, кстати, не за четыре рубля, как они мне самой обошлись, а за пять с полтиной, так твоя мать…

Стоически выслушав эту историю двенадцатилетней давности и не очень в ней разобравшись, Иван Дмитриевич покорно признал:

— Ты права,

— Тогда чего ты от меня хочешь? Чтобы я все забыла? Такое не забывается.

— Но ведь столько лет прошло.

— А что изменилось? Раньше ты внушал мне, что твоя мать оскорбляет меня, потому что желает мне, добра. Теперь я, как дура, должна верить, что у тебя каждую ночь важные дела по службе, да?

— Представь себе, да. Важные.

— Маниак, может быть?

— Он в том числе.

— Который нападает на женщин возле Ямского рынка?

— В том числе и там.

— Ты говорил, что на красивых женщин.

— Говорил. И что?

— Почему же он напал на обезьяну?

— Поймаю — спрошу, — пообещал Иван Дмитриевич. -Не поймаешь. Никакого маниака нет и не было, я сегодня спрашивала у полицейских на Ямском рынке. Они о нем слыхом не слыхивали.

Жена резко повернулась и пошла прочь, предупредив:

— Не ходи за мной. Я тебе постелила в кабинете, будильник заведен на семь часов.

— Уже шестой час. Зачем так рано? — только и спросил он, не в силах придумать ничего в свое оправдание.

— В семь часов встанешь, уберешь постель и перейдешь в спальню. Я уйду, а ты можешь валяться сколько угодно, пожалуйста. Не известно еще, как сложатся наши отношения, но Ванечке лучше пока не знать, что мы спим врозь. Если он узнает, насколько далеко все зашло, для него это будет настоящая трагедия.

— Да наплевать ему, — сказал Иван Дмитриевич, обреченно глядя, как закрывается перед ним дверь спальни.

Через четверть часа он вытянулся на диване у себя в кабинете, тут же уснул и проснулся от того, что скрипнула половица.

— Спишь? — спросила жена.

— Нет, — ответил он, чтобы сделать ей приятное.

— Не холодно тебе? Я здесь не протопила на ночь.

— А если холодно, то что? Пустишь к себе в постель?

— Могу тебя еще чем-нибудь укрыть.

— Спасибо, не надо.

— Помнишь, — присаживаясь у него в ногах, спросила жена, — что ты обещал мне наутро после нашей свадьбы?

— Как-то с ходу не припоминаю.

— Ты обещал, что если это когда-нибудь случится, ты устроишь так, чтобы мы познакомились.

— Пожалуйста, не говори загадками.

— Ну, если у тебя заведется другая женщина, ты постараешься свести нас в гостях или в театре, причем она не будет знать про меня, кто я такая, а я про нее — буду. Это твои собственные слова, я тебя за язык не тянула.

— Допустим, но для чего тебе это нужно?

— Не бойся, я не сделаю ей ничего плохого. Мне достаточно посмотреть на нее, чтобы понять, с кем тебе будет лучше, с ней или со мной. Если пойму, что с ней, поверь, я не как твоя мать…

— Господи-и, — простонал Иван Дмитриевич, — знал бы кто, как мне это все надоело! Иди спать, нет у меня другой женщины.

— Правда?

— Правда, правда.

— Тогда чего ты здесь лежишь?

— Здрасьте! Можно подумать…

— И зачем ты выдумал этого маниака? Конечно, есть женщины, которые сами возбуждаются от таких рассказов и возбуждают мужчин, но если просто так я тебя не возбуждаю, то, чем перекладывать вину на меня, позаботился бы лучше о своем желудке. Ты уже не мальчик! Не будешь заботиться о своем здоровье, никакой маниак не поможет. Погляди, на кого ты стал похож!

Загорелась лампа. Откуда-то из складок капотика жена выудила маленькое круглое зеркальце, в которое Ивану Дмитриевичу не раз уже предлагалось посмотреть и убедиться, что краше в гроб кладут, и так далее.

Она поднесла зеркальце ближе, но, прежде чем увидеть в нем свою небритую физиономию, Иван Дмитриевич вспомнил шкапчик с раковиной, где стопкой лежали точно такие же. Две тени просквозили в глубине этого колдовского стекла, «Ма-авра! Ма-авра! »— внутренним, естественно, слухом услышал он, как тот котяра с порванными ушами призывает свою пассию, как она, распаляясь, отвечает ему тягуче и хрипло: «Харла-ам! Харла-ам! » Так в детстве говорила мать, умевшая переводить и с кошачьего, и с птичьего. Это были имена любви, о которой рассказывала Наталья.

— При таком освещении еще куда ни шло, — говорила жена, — но днем, на улице, тебе можно дать все пятьдесят…

— Где ты взяла это зеркало? — перебил он.

— Купила.

— Где купила?

— В лавке.

— В какой лавке?

— Не помню. Где-то на Невском.

— А может быть, на Караванной? В доме номер восемь? Четвертый этаж, квартира налево?

— Ваня, — прошептала жена, потрясенная его всеведением. — Ваня, я…

— Дура! Кто тебя к ней послал?

— Нина Николаевна.

— Что за Нина Николаевна?

— Я тебе сто раз повторяла! Нина Николаевна с третьего этажа, супруга Павла Семеновича. Он у нее тоже, …

— Тоже? Что — тоже? Что ты ей про меня рассказываешь?

— Честное слово, ничего интимного!

— Тоже! … Дай сюда эту дрянь.

Он замахнулся — шмякнуть зеркальце об пол. Жена взвыла:

— Зеркало же! Не смей!

Все— таки швырнув его, правда, на диван, а не на пол, Иван Дмитриевич потянулся к висевшему на спинке стула пиджаку, нашарил в кармане взятую у Шувалова свою визитную карточку и перечитал надпись на обороте: «Вторн. 11-12 ч. ». Идиот! Не узнать почерк собственной жены!

— Ты писала?

— Сам-то не видишь?

— И что это означает? Что должно было случиться во вторник, между одиннадцатью и двенадцатью часами утра?

— Ночи, — поправила жена. — В это время наступило полнолуние, только и всего. Она сказала, что при полной луне зеркальце сильнее действует. У меня под рукой была твоя визитка, я и записала на ней, чтобы не забыть, а взять забыла.

— Вечно ты все забываешь! То ключи, то деньги. Почему я никогда ничего не забываю?

— Кроме своих обещаний, — сказала жена, успокаиваясь, как всегда, от его крика.

— И вообще, я разрешал брать мои визитки?

— А что здесь такого? Я же тебе не чужая.

— Нет, ты скажи: разрешал?

— Извини, я думала, тебе лестно, если незнакомые люди оказывают мне знаки уважения как твоей жене. Между прочим, эта гадалка относится к тебе с большим уважением. Когда месяца два назад я пришла к ней впервые, они с мужем целый час, наверное, про тебя расспрашивали.

Иван Дмитриевич вздохнул. Теперь было ясно, почему в последних книжках Н. Доброго у Путилова появилась кроткая, как ангел, жена, молча страдающая от того, что мужа постоянно нет дома, и сын-бесенок, единственный в мире человек, способный обмануть великого сыщика.

Он встал, босиком прошлепал к шкафу. Достав припрятанную там накануне куклу с торчащими из нее иголками, показал жене:

— Это я? Жена кивнула.

— Тоже ее работа?

— Я только взяла у нее иголки, а куклу шила сама.

— Молодец, похоже получилось. Должно подействовать.

— Да, но если ты думаешь, что я хочу извести тебя колдовством, то ошибаешься. Это не черная магия, а белая.

— Зачем? — устало спросил Иван Дмитриевич.

— Ради тебя же самого. Вернее, ради нас обоих и Ванечки… Она сказала, что так можно излечить некоторые твои хронические болезни. При условии, что мои помыслы будут чисты, иначе я могу тебе навредить. Трудно было на это решиться, потому что в последнее время я иногда начинала тебя ненавидеть, но вчера утром у тебя так пахло изо рта, что я решилась. Тут как раз ты позвонил, я пошла открывать, а куклу забыла на диване. Потом смотрю — нету. Думала, если ты ничего не говоришь, значит, она за диван упала, но отодвинуть его сама я не могла, он тяжелый, и швабра туда не достает…

Лишь сейчас Иван Дмитриевич обратил внимание, что из одиннадцати иголок пять или шесть всажены туда, где, видимо, по расчетам жены, должен находиться желудок.

— И почем штука? — спросил он.

— Недорого. Нина Николаевна говорит, что у других дороже.

— Недорого — это сколько?

— Пять рублей десяток, и к каждому десятку еще одна выдается бесплатно.

— Иди-ка ты спать.

Иван Дмитриевич вновь залез под одеяло и отвернулся к стене.

— Ты очень на меня сердишься? — робко спросила жена.

— Это не так называется.

— Ну пожалуйста, Ваня, прости меня, и давай помиримся! Пусть я дура, но я совсем не могу жить в ссоре с тобой. Если мы в ссоре, для меня все лишается смысла…

Иван Дмитриевич стал задремывать. Последнее, что он слышал, было:

— …на новом фоне. Нужен новый фон, чтобы вернулись прежние чувства. На старом фоне это невозможно. Когда у Нины Николаевны тоже начались нелады с Павлом Семеновичем, она чуть не насильно увезла его в Италию, в Неаполь, и там они мало того что помирились, но еще и пережили свой второй медовый месяц, словно не было ни его измен, ни ее мучительных отношений со свекровью, ничего этого не было и нет, можно просто быть вместе, любить друг друга и более ничего.

— Так вот как вы очутились в Италии! — ухмыльнулся Сафронов.

— Да, я же говорил вам, что ездил туда как частное лицо. Буквально на другой день жена тайком от меня пошла к полицмейстеру, запугала его рассказами о моем больном желудке, выпросила мне отпуск, денег на лечение, купила билеты на пароход, и уже через неделю мы все втроем, с Ванечкой, отплыли в Геную.

Вспомнился этот город, затянутый нескончаемым дождем, так толком и не увиденный. Безвылазно сидели в гостинице, жена пилила Ванечку, что он не учит французский, Иван Дмитриевич отсыпался в ожидании того дня, когда у нее кончатся месячные И начнется их медовый месяц. Затем течь перестало и тут и там, из Генуи они двинулись в Рим, оттуда в Неаполь, освященный именами Нины Николаевны и Павла Семеновича. Здесь он с удовольствием заметил, что мужья двух русских дам, с которыми жена свела знакомство на набережной, считают ее умной интеллигентной женщиной, к чьим суждениям стоит прислушаться. Легкий загар, постройневшая от фруктовой диеты талия и очаровательные башмачки, купленные еще в Петербурге, но терпеливо ждавшие своего часа, придавали значительность каждой ее мысли, говорила ли она о том, что на здешнем солнце вредно гулять без шляпы, что Верди — великий композитор или что сардины вкуснее все-таки жарить на подсолнечном масле, а не на оливковом. Жена оказалась права, в Неаполе у них вспыхнул такой роман, что пришлось потратиться на двухкомнатный номер, дабы по ночам не зависеть от Ванечки. Артистическая натура, он ловко умел притворяться больным, но еще лучше — спящим.

После объятий они лежали рядом голые, потные, едва касаясь телами друг друга, изнемогая от полноты жизни и в то же время зная, что третьего медового месяца у них уже не будет. Южная ночь, как стена, стояла за распахнутой настежь балконной дверью. «Если я умру раньше тебя, а я знаю, что умру раньше, — сказал вдруг Иван Дмитриевич, — не ходи за моим гробом лохматая, с ненакрашенными глазами…»

Она стала целовать ему пальцы, умоляя: «Прекрати! Не хочу слышать! » Он шептал: «Чем сильнее горе, тем больше внимания туфлям, платью, прическе. Обещай мне! » — «И не подумаю! » — рассердилась жена.

Потом она заснула. Иван Дмитриевич умиленно смотрел на ее детский рот и вянущие подглазья и вспоминал рассказ Каменского «У омута», его финальные сцены. Крестьянин, удивший рыбу в барском пруду, уже пойман с поличным, уже повесился и похоронен за кладбищенской оградой, на придорожном жальнике, но в полночь, когда засыпают его дети, приходит к своей вдове. Она ласкает встающего из могилы мужа, а сама с каждым днем худеет, чахнет. Ей уже не под силу поднять ведро воды. Наконец соседская бабка ее научила: «Ты, милая, в полночь сядь на порог, распусти волосы, чеши их частым гребнем и лузгай семечки. Он как придет, сразу спросит: что это ты, жена, ешь? Что у тебя на зубах щелкает? Ему в темноте не видать, а ты не сказывай, что семя. Отвечай: воши, мол, в голове завелись, я их вычесываю, на зуб кладу и ем. Ты ему тогда опротивеешь, он и перестанет к тебе ходить…» Узнав, что другого способа нет, вдова возвращается домой, готовит ужин, кормит и укладывает детей. Сентябрь, ночи еще теплые. В господском доме над прудом растворены окна, бой часов далеко разносится по спящей деревне. С двенадцатым ударом вдова садится на порог, распускает волосы по плечам, расчесывает их, как Лорелея над Рейном, и плачет, плачет от горя, что навеки расстается с любимым мужем, и от стыда, что именно так вынуждена с ним расстаться. Но что делать? Иначе она сама скоро помрет, а ей надо жить, растить ребятишек.

Иван Дмитриевич слушал сонное дыхание жены и думал, что не только, может быть, из упрямства или из нежелания говорить о его смерти отказалась она обещать то, о чем он ее просил. Очевидно, женское чутье подсказало ей, что лучше бы этого избегнуть.

«Что ешь, сердце мое? » — шептал он в неаполитанской ночи, дышащей лимоном и лавром. И сам же отвечал: «Вошей, милый! » — «Почему ты шла за моим гробом растрепанная, в этой чудовищной шляпке? » — «Потому что я еще нужна Ванечке…»

Послышался робкий до невнятицы крик деревенского петуха. Он, похоже, сам сомневался, что кричит вовремя, что ночная нечисть поверит ему на слово и сгинет, когда все вокруг еще объято тьмой.

Впрочем, звезды уже начинали бледнеть, среди них заметнее стала путеводная Венера, по-монгольски — Цолмон, дольше всех горящая в рассветном небе. Забыв про слушателей, Иван Дмитриевич заплетал в косицу правую бакенбарду. Жена всю жизнь пыталась отучить его от этой привычки, но жизни ей не хватило. Она лежала неподалеку отсюда, на сельском кладбище, «под кровом черных сосн и вязов наклоненных», и, как всякая любящая женщина, довольствовалась тем, что муж иногда поплачет у нее на могилке. Сама она не приходила к нему ни разу, хотя ее любовь, конечно, была сильнее смерти.

Из записок Солодовникова

У нас был запас пороха для кремневых ружей, состоявших на вооружении бригады наряду с трехлинейками. Кто-то предложил насыпать его в казенники орудий и стрелять вытесанными из камня ядрами. Баир-ван с радостью ухватился за эту идею, но, как я и предупреждал, из нее ничего не вышло. Ядер наделали множество, однако при большом количестве пороха они разлетались на куски прямо в ствольных нарезах, при малом — падали в нескольких десятках шагов. Когда же после бесчисленных экспериментов удалось найти идеальную величину порохового заряда и под торжествующие вопли наших артиллеристов три или четыре каменных шара вяло стукнулись о стены Барс-хото, не причинив им ни малейшего ущерба, вдруг совершенно неожиданно, как всегда бывает у монголов, кончился порох. Это было тем более прискорбно, что из своих старинных фитильных ружей, устанавливая их на сошки, монголы стреляют с поразительной меткостью. Правда, часть пороха еще раньше раздали на руки обладателям этих ружей, и кто-то из них отстрелил кончик уха у одного из лежавших перед воротами тигров, доказав их неспособность защитить даже самих себя. Это был наш единственный заметный успех за всю первую неделю осады.

Для наблюдения за подступами к Барс-хото мы выставили сторожевое охранение с трех сторон крепости. С четвертой, напротив главных ворот, но за пределами досягаемости ружейного выстрела, был разбит лагерь с огромной белой юртой Баир-вана в центре. Перед входом стояли телохранители-чахары с разбойничьими физиономиями и патронной музыкой во всю грудь, здесь же разбирались жалобы, совершались молебны, решались хозяйственные вопросы и производились экзекуции. Вокруг располагались штабные майханы и палатки, моя в том числе, торчали шесты с бригадными знаменами. В лагере поддерживалась относительная чистота, запрещено было испражняться не только на зеленую траву, как то предписывается ламскими уставами, но и просто на землю.

Время от времени между нами и осажденными завязывались беспорядочные и бессмысленные перестрелки, иногда какой-нибудь удалец, истерично выкрикивая в адрес гаминов достаточно невинные, на мой взгляд, оскорбления, проносился на коне под самой стеной, осыпаемый градом пуль, стрел и камней. Более решительных действий никто не предпринимал. Китайцы ждали подкреплений из соседнего Сйньцзяна, мы — снарядов из Урги. О том, чтобы штурмовать крепость без артиллерии, речи не заходило. Осадные лестницы валялись без дела, скоро я обнаружил, что их потихоньку растаскивают на дрова. Сам Баир-ван ездил охотиться на дзеренов, между тем по лагерю распространился слух, что один из бежавших в Барс-хото поселенцев, не то кузнец, не то бондарь, строит какую-то громадную пушку и китайцы возлагают на нее большие надежды.

Действительно, дней через десять они с помпой втащили на угловую башню свое изделие. Пушка выглядела впечатляюще, но в бинокль я увидел, что это грозное орудие изготовлено из двух деревянных колод, скрепленных железными обручами и покрытых зеленой армейской краской. Имелись также прицельные приспособления, на вид вполне натуральные, но, разумеется, носившие декоративный характер. Я тотчас вспомнил ту якобы жареную курицу из обмазанных глиной и обтянутых промасленной бумагой костей, которую подсунули Зудину на ургинском базаре. Эта пушка тоже была шедевром национального гения, она так походила на настоящую, что ее создатели сами пали жертвой ими же сотворенной иллюзии. Вспыхнул фитиль, мы затаили дыхание. Еще секунда, и грохнуло, брызнуло огнем, окуталось дымом. Когда дым рассеялся, пушки на башне уже не было. Ее разорвало вместе с несчастным изобретателем. и его подручными. Лишь окровавленные тряпки висели на зубцах.

На следующий день, легок на помине, прибыл Зудин. Целью его приезда был репортаж из-под стен Барс-хото, заказанный ему одной иркутской газетой. Его сопровождала высокая старуха с европейскими чертами умного костлявого лица, с брезентовой панамой на голове, но в монгольских кожаных штанах и короткополом дэли из дорогой далембы. С ними был десяток верховых, в том числе четверо вооруженных карабинами молодцов с желтыми нарукавными повязками — знаком принадлежности к отряду личной гвардии Богдо-гэгэна. Я увидел их при въезде в лагерь. По сравнению с мешковатым Зудиным старуха сидела в седле как влитая. Поймав на себе ее заинтересованный взгляд, я поклонился. Она вынула изо рта папиросу и церемонно кивнула в ответ.

В тот же день Зудин познакомил меня со своей спутницей. Она оказалась русской из бывших ссыльных, старожилкой Урги, вдовой богатейшего бурятского скотопромышленника Ергонова. На вопрос о том, что привело ее сюда, ответ был: «Ваш хубилган». Оказывается, в молодости она встречала Найдан-вана в Петербурге, и от имени Богдо-гэгэна ее попросили высказать свое мнение относительно подлинности этого перерожденца. Разговор перешел на военные действия. «Надо было обращаться не в министерство, а прямо ко мне, — сказала Ергонова, узнав, почему мы медлим со штурмом. — Мои гуртовщики живо доставили бы вам эти снаряды».

Когда она ушла, Зудин объяснил мне, что вообще-то подобные освидетельствования производит специальный ламский консилиум, но, поскольку Найдан-ван к духовному сословию не принадлежал, в порядке исключения сочли возможным прибегнуть к услугам светского лица, более того— женщины. Ергонову облекли высочайшим доверием, а в награду за исполнение этой миссии обещали таможенные льготы при отправке скота в Россию. «Она, как вы, верно, заметили, — добавил Зудин, — дама решительная и после смерти мужа ведет все дела фирмы».

«А почему Богдо-гэгэн так интересуется нашим хубилганом? » -спросил я.

«Он интересуется Джамби-гелуном, — ответил Зудин. — В Ноган-сумэ опасаются, что с помощью хубилгана он приобретет чрезмерное влияние на офицеров бригады. Желательно разоблачить его протеже как самозванца».

Мы закурили, и я рассказал о моем разговоре с князем Вандан-бэйле. Зудин усмехнулся: «Знаете, это ведь с его легкой руки Найдан-ван стал нашим национальным героем. Еще лет десять назад никто о нем не вспоминал, потом вдруг Вандан-бэйле, вернувшись из России, стал пропагандировать его как предтечу борьбы за независимость, как мученика, чья кровь должна скрепить фундамент будущей монгольской государственности. Что касается Джамби-гелуна, он выступил в роли апостола Павла и адаптировал эту кружковую идеологию к уровню сознания народных масс».

Монголы не любят спешки. Нельзя спешить, дабы не оскорбить ту высшую силу, которая скрыта в самой природе вещей и способна, если пожелает, разрешить все вопросы без чьего-либо вмешательства. Из этих квиетистских соображений, никогда, впрочем, прямо не высказываемых по неумению их сформулировать, свидание Ергоновой с хубилганом отложили на неделю. Тем временем стало известно, что губернатор Шара-Сумэ собрал наконец и двинул на выручку осажденным отряд пехоты численностью до полутысячи штыков. Приходилось выбирать одно из трех: или начать штурм в ближайшие дни, до появления идущих к Барс-хото гаминов, или атаковать их на марше, или снимать осаду и с позором возвращаться в Ургу. На военном совете большинство голосов было подано за третий вариант, хотя перебежчики доносили, что в крепости ощущается нехватка патронов, осталось не более двадцати выстрелов на винтовку. Сам Баир-ван заколебался, опять всплыла байка про мышей, победивших льва, которому не хватило мудрости с ними не связываться.

Положение спас Джамби-гелун, От имени Найдан-вана, как всегда, он предложил объехать окрестные улусы, конфисковать там старых и больных верблюдов, а затем ночью, имитируя движущееся в темноте войско, погнать их к стенам и заставить китайцев израсходовать свой и без того ограниченный боезапас. Я не пожалел красок, расписывая гениальность этой древней как мир хитрости.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.