Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Юнас Бенгтсон 7 страница



 

 

Ночью я просыпаюсь. Анна лежит наполовину укрытая пледом, я вижу обнаженную грудь и ногу до бедра. Осторожно, стараясь не разбудить ее, поднимаюсь и иду к окну. Улица безмолвна, ни машин, ни людей, издалека доносится слабый шум транспорта, визг покрышек и тормозов, но звука удара нет. Я курю и наслаждаюсь покоем. Не помню, когда в последний раз в моей голове была такая тишина. Просто стою, курю, и мне хорошо.

Анна переворачивается, не просыпаясь. Ложится на живот, обнаженная до середины спины. Хочу укрыть ее, но останавливаюсь: мне нравится то, что я вижу. Я не спросил, хорошо ли ей было, но похоже, что да. Мне не с чем сравнивать. Я не спал с девушками ни в гимназии, ни раньше. На вечеринках я был слишком занят пивом. Может, я казался чересчур неприступным, а скорее всего, сам это культивировал. Но я не мог заставить себя заговорить с какой-нибудь девушкой. Вместо этого просто делал вид, что мне неинтересно, как будто я получил то, что мне нужно, где-то в другом месте.

В больнице я больше держался особняком, сидел в своей комнате и слушал плеер. Или в общей комнате, курил сигарету за сигаретой. Как-то ко мне подошла Мерете, взяла меня за руку. У Мерете были жирные русые волосы. Ей было под тридцать, она очень растолстела из-за лекарств. Я пошел за ней, немного заинтригованный, но, в общем, безразличный. Она привела меня в свою комнату. В бутылке из-под кока-колы у нее стоял цветок, я подумал, может, из-за меня. Она уложила меня на кровать на спину. Я просто лежал и смотрел на нее. Рукой она вызвала у меня эрекцию. Стащила с себя брюки и села на меня верхом. Горячая и влажная. Вот он какой, секс, думал я. Она меня чуть не раздавила и очень потела. Пахла кисло-сладко, а когда сняла блузку, я увидел желтоватые молочные пятна на майке. Из-за сильных лекарств у некоторых иногда появляется молоко. Я кончил в нее, и она скатилась на бок. Когда я вернулся в комнату отдыха, кто-то уже стащил мои сигареты.

 

Я ложусь рядом с Анной. Лежу и слушаю ее спокойное дыхание. Сон приходит быстро.

 

 

Проснувшись, я обнаруживаю, что лежу на матрасе один. Похмелье дает о себе знать, вставать не хочется. На подносе у кровати — два круассана, две таблетки панадола, термос с кофе, чашка и полпачки сигарет. Я закуриваю и запиваю панадол кофе. Уже помогло. Сажусь на подоконник, смотрю на улицу. Народу немного. Должно быть, сегодня суббота. Молодой человек несет из супермаркета покупки в желтом пакете. Красный «фольксваген» медленно проезжает мимо, похоже, шофер ищет номер дома. Затем на улице становится пусто, пока не появляется юная мамаша, катящая велосипед с маленькой девочкой в детском сиденье. Девочка роняет игрушку, напоминающую резинового жирафа. Мать ставит велосипед на подножку, поднимает жирафа и катит дальше. Я снова курю и наливаю кофе. Мне здесь хорошо. Так можно и привыкнуть пить крепкий горячий кофе из термоса и курить сигареты, купленные Анной, сидя на ее подоконнике.

Снова смотрю на ее картины: она права, все они очень похожи. Большинство холстов покрыты черной и красной краской, некоторые — с белыми пятнами. Но все же они разные. Одни написаны широкими мазками — через весь холст, чувствуется, что в них вложили силу. Другие — более мелкими мазками, и такое впечатление, что детали проработаны более тщательно. Не знаю, есть ли смысл пытаться их понять, но это нерадостные картины, это я улавливаю. Обои из них не получатся.

В мятом каталоге художественной галереи написано, что первые выставленные картины были на ту же тему, но красные и черные полосы были намалеваны на больничной карте, которую она приклеила на холст. О ней отзываются как о многообещающем, талантливом художнике-камикадзе. Готов поручиться, она ненавидит это слово.

 

Я принимаю ванну и нахожу чистое полотенце, красиво сложенное на стуле рядом с дверью в ванную комнату. От полотенца приятно пахнет стиральным порошком. Я уже одеваюсь, когда возвращается Анна. На ней поношенное зеленое кожаное пальто, дреды собраны на затылке. В руке полный пакет, она ставит его у стены, улыбается мне.

— К сожалению, сегодня ничего не выгорело. Я была в этом центре, они сказали, что консультантов в выходные не бывает. А доступ к делам есть только у них.

— Но они ее знают?

— Я говорила с кем-то вроде охранника, она там работает всего две недели и сказала, что никого не знает.

Я не могу ждать до понедельника, мне хочется бежать туда, пусть мне снова достанется, лишь бы что-нибудь делать. Анна, видимо, заметила, что я нервничаю.

— Ничего не случится, если ты подождешь еще пару дней. Хоть на человека будешь похож, когда с ней встретишься.

Я не могу удержаться от улыбки, Анна ведь права.

— Кстати, у меня для тебя кое-что есть.

Я смотрю на пакет.

— Нет, здесь.

Анна задирает блузку, на ней нет лифчика. Кожа белая, нежная, соски розовые, ни большие, ни маленькие.

— Ты не хочешь распаковать свой подарок?

Сначала мы занимаемся любовью на столе, она сидит, я стою, затем на матрасе. Все для меня ново, но так легко и естественно. Потом мы лежим на спине и потеем, простыня скомкана, валяется на полу. Мы обедаем. Анна как следует затарилась: испанское чоризо, итальянский хлеб, оливки, козий сыр, некоторые продукты я никогда раньше не пробовал. Мы снова запиваем все съеденное белым вином. После обеда садимся на автобус, едем в парк, гуляем. Облачно, но не холодно. Через некоторое время я чувствую, что привык держать ее за руку.

 

Вечером мы доедаем остатки обеда. Потом я лежу на матрасе, курю и слушаю джаз. Анна работает над холстом, ей нужно закончить кое-что перед завтрашней отправкой в галерею. Мне нравится смотреть, как она работает. Она сосредоточена, полностью погружена в работу. Иногда, прикуривая сигарету или наливая вино в бокал, она мне улыбается. Чуть смущенно, дескать, не принимай всю эту живопись всерьез. Через пару часов она откладывает кисть.

— Если еще что-нибудь сюда добавлю, то все испорчу.

На ее футболке пятна влажной краски. Она стягивает ее через голову. Краска пропитала ткань насквозь, и одна грудь и живот ниже пупка окрашены красным. Мы снова занимаемся любовью на матрасе. Потом снова слушаем джаз. В голове звенит от выпитого и оттого, что она лежит рядом. Это довольно приятно. Мне достаточно протянуть руку, чтобы коснуться ее голого живота. Больница теперь очень далеко, со своими длинными коридорами и комнатой отдыха, где на стульях, столах, почти на всем — желтоватые следы, прожженные сигаретами. Все мои попытки подрочить, стоя в туалете, с вялым куском мяса в руках — из-за лекарств. Даже когда мне ничего не хотелось, я продолжал его теребить, чтобы снять напряжение. Когда не мог успокоить свои мысли и начинал таращиться на ноги медсестер. Даже на некрасивые, волосатые икры и толстые ляжки в медицинских сандалиях. Через сорок пять минут, в случае большой удачи, у меня на пальцах оказывалось немного вязкой жидкости.

 

Пластинка доиграла, игла скользит по внутреннему желобку. Анна встала с матраса, перевернула пластинку и, прикурив две сигареты от стеариновой свечки, протянула мне одну.

— Тебе не мешает, когда я смотрю, как ты пишешь?

— Нет, с искусством не надо так осторожничать. Его надо ставить на место. Знаешь, что Пикассо сказал об искусстве?

— Конечно нет.

— Он назвал его величайшим обманом в мире. Или мошенничеством, я думаю, он назвал его мошенничеством.

— Почему?

— Ну, краски, холст, кисти, все это ничего не стоит. Почти ничего. Но когда все это размажешь, наляпаешь там, сям, на этом можно банк сорвать. Мошенничество…

— Я ничего не понимаю в искусстве, Анна, но я вижу, когда что-то смертельно серьезно…

Она смотрит на меня, ничего не говорит, прижимает голову к моей подмышке, так чтобы я смог ее обнять.

Через пару часов я задуваю свечи, Анна спит, и я укрываю нас пледом.

 

Ночью я встаю пописать, слишком много выпито хорошего вина. Пробую не слишком разгуливаться, чтобы потом залезть обратно под плед. Выйдя из туалета, я вижу его. Он стоит в противоположном углу большой комнаты, лица не видно, стоит в тени, лунный свет из окна мансарды падает на рукав его ворсистого пальто. Если бы я не знал, что это он, я бы ничего не заметил. Это могло быть старое пальто на стоячей вешалке, могла быть одна из тех вещей, которые видишь краем глаза, находясь на полпути между сном и бодрствованием. Но я знаю, что это он, я слышу, как он бормочет. Он хочет, чтобы я подошел к нему. Хочет говорить со мной, его голос стар и слаб, он не может добраться до меня. Я делаю вид, что не вижу его. Он продолжает бормотать, но очень слабо, он боится пересечь комнату. Я сразу засыпаю.

 

 

Я просыпаюсь оттого, что Анна делает мне минет. Она умудрилась выудить мой член из боксеров, не разбудив меня. Он напряжен до боли. Анна улыбается и покусывает его. Не знаю, сколько времени это длится, но, кончив ей в рот, я лежу в полной прострации. Она смеется, струйка спермы стекает по подбородку. Она сплевывает в полупустой бокал со вчерашним вином и закуривает. Затем снимает с мольберта холст, кладет на пол, скатывает и засовывает в тубус. Находит в стопке одежды на полу джинсы и натягивает через голову черную кофту с капюшоном. С тубусом на плече идет в ванную, полощет рот и уходит в галерею. Я снова засыпаю.

 

Я просыпаюсь уже по ее возвращении. Утро давно прошло. Она садится верхом мне на грудь.

— Вставай, пора идти!

— Ты это о чем?

— Вставай же…

Она поднимается и тянет меня вверх.

— Куда мы идем?

— Узнаешь, пошли!

Я надеваю штаны и натягиваю свитер.

— Ты не видела мои носки?

— Тебе не нужны носки, эта одна из немногих привилегий, которые есть у нас, психов.

Она тянет меня за дверь. Держит за руку. Я пытаюсь завязать шнурки, но она все тащит, и я чуть не падаю. Мы выходим на улицу.

— Куда мы идем?

— Узнаешь…

— А нам вообще надо…

— Не задавай столько вопросов. Надо было тебе кольцо в нос продеть…

 

Мы доходим до Кристиансхаунс-Торв, и Анна ловит такси, чуть нас не задавившее. За рулем молодой пакистанец. Когда мы усаживаемся сзади, он приглушает пакистанскую попсу и спрашивает, куда ехать.

Анна нагибается вперед и шепчет ему что-то на ухо.

— Пусть это будет сюрпризом.

Он смеется, глядя на нас в зеркало заднего вида, газует и поворачивает. Мы проезжаем Ратушную площадь. Погода хорошая. По-моему, до того как я проснулся, шел дождь, но сейчас солнечно. В конце пути Анна просит меня закрыть глаза. Сначала я отказываюсь, мне не нравится в машине, и я не люблю закрывать глаза, даже когда сплю. Один психиатр занимался со мной упражнениями на доверие; не знаю точно, что случилось, но когда меня успокоили и я снова лежал в постели, то обнаружил, что до сих пор сжимаю в руке его раздавленные очки. Но Анна настаивает, и я ей уступаю, мне и самому любопытно. Такси въезжает на тротуар, и мне разрешают открыть глаза. По-моему, вход переделали, но я сразу узнаю зоопарк.

— Прямо как в детстве. Что скажешь?

— Сто лет здесь не был.

Шофер со смехом поворачивается:

— Привет тиграм.

Мы платим, он желает нам хорошей прогулки и газует. Мы встаем в очередь рядом с детьми, нетерпеливо переминающимися с ноги на ногу, держащими за руки пап и мам.

Анна покупает билеты, и мы заходим. Кажется, перенесли и магазин сувениров, но запах диких зверей и их дерьма все тот же. Мы подходим к клетке с обезьянами, и я узнаю все. Большой ящик с прозрачной стеной из исцарапанного плексигласа на деревянных столбах. Он похож на маленькую квартиру. Ребенком я представлял себе, что живу там, наливаю молоко в хлопья, читаю журнал, а народ стоит и смотрит. Обезьяна сидит на полу, ее плохо видно. Она чешет спину, чешет между ног, но в основном просто сидит и смотрит. В потолок, на нас и снова в потолок.

 

Анна берет меня под руку, и мы спускаемся к слоновнику. В действительности слоны всегда оказываются намного больше, чем представлялось. В детстве они были как небоскребы с хоботами. Анна тянет меня дальше.

— Пойдем, нам нужно к бегемотам.

Я унюхиваю бегемотов еще до того, как мы открываем дверь. Внутри вонь такая сильная, что саднит в горле. Глаза Анны сияют.

— Это мои любимые звери.

— Черт, как воняет.

— Воняет, но погоди-ка, сейчас начнется веселуха.

Мы смотрим на животных, больших и тяжелых, по ним не скажешь, что они догадываются о нашем присутствии. Анна подходит вплотную к клетке:

— Сри, дурак несчастный!

Бегемот лениво поворачивается и смотрит на нее.

— Давай, сри!

— Анна…

Юная пара, стоящая рядом, смотрит на нее такими глазами, как будто она дикий зверь, вырвавшийся на свободу.

— Ты хочешь, махинища, тебе же давали травку, сено, а теперь тебе нужно облегчиться.

Я беру ее за руку, так дружелюбно-снисходительно, в стиле «мы же хотим тебе добра», как это делали санитары, когда мы слишком громко разговаривали.

— Анна, может, он просто не хочет…

— Да у тебя в животе урчит, давай же, тужься, черт возьми! Тужься!

— Анна, что ты делаешь?

— Хочу, чтобы он покакал…

— Это я уже понял. А почему ты хочешь, чтобы бегемот покакал, Анна?

— Ты когда-нибудь видел, как какает бегемот?

— Нет… вроде не видел.

— Это очень смешно. Когда они какают, то машут хвостиком как пропеллером и забрасывают говном всю стену. Вообще всё. Я просто хотела, чтобы ты посмотрел…

— Если только ты не полезешь туда, чтобы нажать ему на живот, думаю, нам это не повредит…

 

Рука об руку мы ходим по зоопарку. Забавно снова увидеть этих животных. Хотя это наверняка не те животные, что были в детстве, те, конечно, умерли или на пенсии. Но они на тех же местах, делают то же самое и пахнут так же. Меня вдруг поразило: просто невероятно, до какой степени все животные являются самими собой. Жираф — это жираф, не плохой или хороший жираф, просто очень, очень жираф. Его не перепутаешь ни с кем другим: даже если он напьется или впадет в депрессию, никто не примет его за страуса или кенгуру.

 

Мы садимся на скамейку возле лотка с мороженым, с видом на три обезьяньи клетки. В одной клетке — гиббоны, в другой — беличьи обезьяны, а в последней — шимпанзе. Большие обезьяньи клетки с бортиком, чтобы не свалиться. Анна, как по волшебству, выуживает из кожаного пальто бутылку белого и штопор, понятия не имею, как она сумела их спрятать. Мы пьем из бутылки и прячем ее за спиной или за пазухой. Чувствуем себя как шкодливые дети.

Мы даем обезьянам имена, пробуем вычислить, какой у них характер: одна — стеснительная, другая — похотливая, третья, кажется Анне, смахивает на училку. Разобравшись с бутылкой, мы начинаем кричать им:

— Давай, черт возьми, отрабатывай бананы!

— Ты ему нравишься, Сюзи, он просто стесняется, покажи ему!

— Что ж ты свое собственное говно-то ешь, вонючка!

По дороге домой мы заходим в «Севен-илевен», покупаем хлеб и бифштексы. Бифштексы красные и сочные, в пластиковой упаковке. Стоят чуть дороже, чем выкуриваемый мною за неделю табак. Продавец нервно на нас смотрит, думаю, мы слишком много смеемся. Анна смотрит на полку с мужскими журналами.

— Порекомендуйте нам хорошую порнографию.

— Я не уверен…

— Но вы же продаете порнографию, неужели ничего не можете порекомендовать?

— Я не знаю… многие берут «Раппорт».

Я ущипнул Анну за задницу. И потащил ее из магазина.

 

Дома мы жарим бифштексы. Брызжет масло, мы готовим, курим и пьем.

Анна ставит пластинку. После еды мы занимаемся любовью на матрасе, счастливые, объевшиеся, спокойные; пластинка с джазом доигрывает до конца. Мы устали, пьяны и рано засыпаем.

 

 

Я просыпаюсь, когда Анны уже нет. Часы на стене показывают начало одиннадцатого. Она оставила записку, что идет в кризисный центр, а потом ей нужно заскочить в галерею. Еще оставила две бумажки по сто крон и ключ и написала, чтобы я спустился и позавтракал. В конце перед своим именем нарисовала сердечко.

 

Я нахожу кафе в одном из переулков, выводящих к каналу. Заказываю завтрак. Мне приносят кофе в маленьком френч-прессе и большую четырехугольную тарелку с дыней, завернутой в пармскую ветчину, яйцами, маленькими острыми колбасками. Я читаю газеты и выпиваю еще кофейник. Затем гуляю вдоль канала. Наслаждаюсь запахом лета и бензина вместо запаха чистящих средств и больницы. Мне нужно много неба, чтобы восполнить четырехлетний пробел.

 

Вернувшись к Анне, я мою вчерашние тарелки. Проглядываю стопку книг у стены. Там в основном книги по искусству и еще парочка стихотворных сборников. Мне попадается биография Тулуз-Лотрека, я сажусь на подоконник и читаю. Через пару часов возвращается Анна.

— Привет, солнышко.

Она целует меня в ухо и швыряет пальто на стол.

— Нашел мою записку?

Я киваю.

— Я снова была в кризисном центре, но они по-прежнему ничего не знают. Девушка-консультант, которая помогала Амине, болеет, или, точнее, ее сын болеет, так что ее сегодня не было, но они сказали, чтобы я снова пришла завтра.

— Завтра?

— Да, я схожу туда завтра. Может, тогда повезет.

— Да…

— Эй, малыш, всего один день, а?

Она подходит и обнимает меня. Я утыкаюсь лицом в ее шею. Всего один день, наверное, переживу.

— Голодный?

— Чуть-чуть.

— Пошли поедим чего-нибудь.

 

Мы идем рука об руку, уже семь часов, сегодня время пролетело быстро.

Анна говорит, что знает один хороший итальянский ресторан недалеко от ее квартиры на Кристиансхаун. Мы делаем крюк, чтобы размять ноги. Я спрашиваю, не надо ли зарезервировать столик, но она говорит, что для нас найдут место. Меню у входа в ресторан не видно, однако в стеклянном шкафчике висит дощечка. Рыба дня, морской волк за двести крон. Мы заходим в ресторан. Стены покрыты белой штукатуркой в деревенском стиле, застланные белыми скатертями столики расположены на порядочном расстоянии друг от друга. Рядом с баром крутящаяся латунная пластина с пирожными. Стойка из отполированной стали, сзади в стене пробита большая дыра, через которую видна кухня. К нам сразу подходит официант. Не спрашивает, зарезервировано ли, и хотя народу много, он находит для нас столик в центре зала. Мне непонятно, знает ли он Анну; если и знает, то виду не подает. Нас любезно и профессионально обслуживают, хотя мы и не одеты, как другие посетители. Он подает нам меню, винную карту кладет рядом с Анной. Так, понятно, он ее знает.

Я пролистываю меню, названия блюд стоят по-итальянски, большими буквами, затем внизу идет крошечное описание на датском. Сперва я прищуриваюсь, как старичок, но, уверившись, что правильно прочитал цены, готов потянуться за таблетками: сто пятьдесят крон за закуску, маринованную сельдь. Сто двадцать пять — за суп с шафраном.

— Ты что-нибудь выбрал?..

— Не уверен… в больнице нам нечасто давали карпаччо или мидий в белом вине.

— Можно, я закажу? Я знаю, что тебе нужно.

 

Официант вернулся раньше, чем я докурил. Анна заказывает, в том числе антипасту и, на горячее, салтимбокку для меня и кабанину для себя. Открывает винную карту и показывает пальцем, официант кивает, забирает меню и карту. Вскоре подают антипасту. Два больших блюда с разнообразными закусочками: баклажаны, фаршированные хлебными крошками грибы и сыр. И кростини — так, по словам Анны, называются поджаренные ломтики хлеба с разной начинкой. Тапёнада из оливок, сушеное то, сушеное се. Вино открывают при нас. И хотя я понятия не имею, что именно мы пьем, прежде чем я кивну официанту, мне позволяют его попробовать, поболтать в бокале и сделать глоток. После этого официант наполняет бокал Анны, затем мой. Кусочки хлеба убегают от вилки, так что я следую примеру Анны и ем их руками. Мы запиваем их большими глотками красного. Вино — это что-то из того времени, когда мы еще не были больны.

— Так ты читал об этом карлике-извращенце?

— О Лотреке?

— Да. Сколько ты прочел?

— Немного, мне трудно сосредоточиться.

— Лекарства?

— Да, наверное.

— Лекарства — говно. Я больше их не пью.

— Тебе отменили лекарства?

— Нет, черт возьми, они бы с удовольствием меня ими пичкали, но я не хочу.

— Так ты сама бросила?

— Да… Знаю, это опасно, но какого черта. На таблетках я в состоянии только сидеть и тупо таращиться в стенку, может, они меня считают здоровой или там работоспособной, но только я в полной отключке.

— А ты не хочешь.

— А я не хочу, но хуже другое: я не могу писать. Правда, становлюсь в какой-то мере безопасной и стабильной. Стабильной и дико несчастной. Я не могу это вынести.

— Ты не боишься, что начнется психоз?

— Я не думаю об этом. И хоть бы я и пила эти несчастные таблетки, все равно нет никакой гарантии. Кроме того, что я возненавидела бы свою жизнь. Сидела бы в грязной «однушке», таращилась в стенку, не могла бы писать, ничего не могла бы. Лучше уж спады и подъемы…

Мы пьем за спады и подъемы. Когда подают горячее, мы уже объелись антипастой.

Салтимбокка жутко вкусная. Мягкая телятина, сверху пармская ветчина, все приготовлено в белом вине. Анна рассказывает, что название «салтимбокка» означает «прыгнуть в рот», и я понимаю почему. Я пробую Анниного кабана. Мягкий, вкусный и пахнет лесом.

Единственная причина, по которой я хоть немного ориентируюсь в том, что мы едим, это глянцевые журналы, оставленные в больнице родственниками, которые мы, пациенты, зачитывали до дыр. Я никогда этих блюд раньше не пробовал, только видел фотографии к статьям типа «Обед в Риме» или «Тоскана для гурманов».

— Это я тебе не скоро забуду.

— Что?

— Ты же разрушила мои вкусовые рецепторы. Как я теперь смогу есть «фальшивого зайца», у него же вкус дохлого тюленя.

— Да, я знаю… Прости меня.

— Отныне мне придется грабить бензоколонки, чтобы питаться маринованным лососем в бальзамическом уксусе. Я из-за тебя в полном дерьме, ты понимаешь?

— Прости, прости, прости, я снова поступила плохо.

— Да, черт возьми! Свинюшка!

 

На десерт нам подают эспрессо и какие-то маленькие продолговатые итальянские печенья с миндалем. Официант приносит счет и деликатно кладет его рядом с Анной, она, не глядя, кладет свою карточку, и официант все уносит.

Мы идем к каналу, садимся, свесив ноги, и смотрим на воду. Сидим какое-то время в тишине. Затем она берет меня за руку, смотрит на нее, проводит указательным пальцем по костяшкам. Собирается сказать что-то, но не решается. А когда наконец начинает говорить, голос ее тих, словно она боится, что кто-то нас услышит.

— Мне с тобой правда очень хорошо…

Я молча сжимаю ей руку.

— Очень хорошо. Я…

Она хочет продолжить, но голос замирает. Как будто ей не хватает воздуха, чтобы закончить предложение.

Тогда она смотрит мне в глаза и едва заметно улыбается:

— …Нам, психам, надо держаться вместе.

 

Вернувшись домой, мы ложимся на матрас, я медленно ее раздеваю. Не дико и необузданно, но гораздо лучше. Наши тела теперь знают друг друга, коленки не сталкиваются, руки не мешаются. Тепло, хорошо и медленно. Одной рукой я обхватил ее поясницу, другая — у нее под головой; кончая, я прижимаю ее к себе.

 

 

Утром, еще затемно, я встаю с матраса и одеваюсь. Нахожу свои вещи: их немного. Пытаюсь не шуметь, Анна поворачивается, бормочет во сне, но не просыпается. Я беру куртку и закрываю за собой дверь. На улице холодно, шел дождь. Я иду к мосту. Запахиваю куртку, тело еще не проснулось. Думать не хочу. Сейчас я мог бы лежать под одеялом, согреваемый Анной, прижавшись к ее спине. Завтра я бы долго спал, потягивался в постели, наслаждался ароматом ее тела, сохранившимся даже после ее ухода.

И она пришла бы завтра, с вином и свежим хлебом, и извинениями за то, что снова не узнала ничего об Амине, и объяснениями, почему мне надо задержаться еще на пару дней. И это была бы ложь, и мне было бы все равно. Я бы остался у Анны, и мне было бы хорошо, и через какое-то время я бы стал думать, что сделал все, чтобы найти Амину.

Я пересекаю мост, в это время суток здесь мало народу. Пьяные, возвращающиеся домой, почтальоны.

До квартиры брата я иду пешком, мне нужно проветриться. Зайдя в дом, ложусь на диван, съеживаюсь и засыпаю.

Просыпаюсь я рано, солнце только встает, но света достаточно, чтобы не тянуться к выключателю. Нахожу на кухне какие-то хлебцы, выкуриваю две сигареты. Дни, проведенные у Анны, похожи на сон. Теперь я проснулся, и мне еще никогда не было так одиноко. Я снова ложусь на диван, укрывшись курткой.

 

Я иду к площади Трианглен. Сажусь на первый же подъехавший к остановке автобус. Кладу деньги, беру билет. Не знаю, куда я еду. Но я не найду Амину, если буду сидеть в квартире. Я не так наивен, чтобы думать, будто она случайно сядет в мой автобус. Но это лучше, чем тупо таращиться в стенку, в письма и ждать старика. Если он придет сейчас, у меня даже не хватит сил его послать. Я стану его слушать. Я боюсь этого. Так лучше уж сидеть здесь. Среди потеющих людей, спешащих людей. Молодых людей, едущих на пляж, чтобы посмотреть, достаточно ли прогрелась для купания вода. В автобусе всегда куда-то движешься. Может, и без определенной цели, но ты движешься.

Ребенком я как-то посмотрел передачу, которая произвела на меня большое впечатление. Наверняка произвела, раз я до сих пор ее помню. Программа была о детях байкеров, детях людей, которые живут в автомобилях, людей, которые все время находятся в дороге. Некоторые из этих детей не могли есть, если не передвигались на большой скорости. Они могли есть бутерброд, сидя на багажнике мотоцикла, но если их сажали за стол, шансов не было. Они ни куска не могли проглотить.

Когда я возвращаюсь домой, мой карман битком набит автобусными билетиками. Я принимаю лекарство и иду в спальню, к письмам.

Я не читаю их, просто сижу на кровати и смотрю на письма, лежащие на полу.

 

 

Меня будит звонок в дверь; судя по тому, что в квартире светло, время уже давно за полдень.

Я никого не вижу — кто бы это ни был, он должен стоять совсем рядом с глазком.

Приоткрываю дверь. Снаружи стоит женщина в темной одежде; в черном пальто, с покрытой головой. Она развязывает платок, и я вижу Гюльден, сестру Амины.

— Можно войти?

— Да, конечно. Как ты попала в подъезд?

— Реклама.

Она меняет голос, как это делал и я, стоя перед домофоном Марии, говорит с сильным арабским акцентом. Мне смешно.

Открываю дверь, она заходит. Перевязывает платок так, чтобы он покрывал только волосы, за исключением черного локона на лбу. Она так же красива, как и Амина, но не такая яркая.

— Я заходила пару раз, никто не отвечал.

— Да?

— После нашего разговора меня мучила совесть. Я кое-что утаила от тебя.

Зайдя в гостиную, она приостанавливается и подносит руку ко рту. Когда здесь были полиция и Мартин, мне было все равно, но теперь я вижу, что комната выглядит неважно.

— Извини… бардак.

Она смотрит на стеклянный столик с торчащей из него клюшкой для гольфа.

— Ничего страшного, я тоже никогда не любила гольф.

— Хочешь кофе?.. Может, даже чай есть.

— Нет, спасибо. Мне нельзя задерживаться. Если кто-нибудь меня видел, мне не поздоровится.

— Кто? Никто тебя здесь видеть не мог.

— Если кто-то видел, как я вхожу или выхожу из двери, кто-нибудь из друзей родителей, кто-нибудь из знакомых турок, они решат, что что-то было. И тогда уже все равно, что бы я ни сказала.

Я указываю ей на диван, она осторожно присаживается на краешек, я сажусь в кресло напротив.

— Можно, я закурю?

Она показывает на пачку, лежащую на уцелевшем углу стола.

— Конечно.

Она берет из пачки сигарету, нервными движениями; ее руки явно не привыкли вынимать сигареты из пачки. Располагает сигарету в середине рта и крайне осторожно щелкает зажигалкой. Просто большая удача, что ей удается прикурить.

— Мы с Аминой покуривали. И дико боялись, что они унюхают, когда мы придем домой. Едва переступив порог, мы бегом бежали мыть руки. Мы считали себя очень испорченными…

Она пару раз быстро затягивается и медленно выдыхает дым.

— Рассказывая тебе об Амине, я больше думала о себе. Я на самом деле очень хочу с ней увидеться. И ты ведь того же хочешь?

Я киваю и закуриваю. Она улыбается мне:

— Иногда проще говорить, когда куришь…

Она скрещивает ноги, делает глубокую затяжку.

— Я не все тебе рассказала об Амине… Ты знаешь, что она должна была выйти замуж?

— Разве ты не сказала, что она вышла замуж? Ты сказала, ее муж…

— Да, да, за Эркана. Но Эркан не наш кузен.

— Я думал… Я говорил с Марией, ее подругой. Она рассказала, что вы были в Турции и…

— Мария понятия не имеет, о чем говорит. Все, как бы это сказать, несколько сложнее. Кузен был раньше. Я подозревала об этом еще до отъезда в Турцию, но ты знаешь Амину, она думает о людях только хорошее, вот и вляпалась. И, вернувшись обратно, она сбежала. Переехала, это тебе Мария, наверное, рассказала.

— Да, рассказала.

— Вряд ли ты представляешь, как это отразилось на нашей семье. Наверное, тебе это трудно понять.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.