Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Письмо второе 8 страница



Позже, когда между нами уже наладились близкие отношения, начало которым положил тот случай на прогулке, я узнала, что он был старым холостяком, кому за шестьдесят перевалило, сохранившим, впрочем, такую свежесть и бодрость, что на вид ему и сорок пять дать было трудно: всю жизнь, замечу, он не изнурял и не истязал плоть, позволял хотениям своим брать верх над собственным разумом. В нескольких словах обрисую его происхождение и состояние. Родители его были люди, возможно, добрые, но неудачливые, единственное, что он знал о них достоверно, – они подкинули его на крыльцо приходского приюта: ему же пришлось честностью своей и изобретательным умом проложить в жизнь путь от благотворительной школы до купеческой конторы, откуда его послали в торговый дом в Кадисе, там талантом и неустанным трудом составил он себе состояние – и преогромное, – с каковым и вернулся на родную землю, где, несмотря на все старания, так и не смог выудить из мрака неизвестности, в какой родился сам, ни единого из своих родных. Почувствовав тягу к отдыху от трудов праведных и радующийся жизни, словно любовница темноте, он проводил дни в роскоши и удовольствии, ни в малейшей степени не выставляя ни того, ни другого напоказ: приученный скорее скрывать, чем выказывать богатство, со спокойствием взирал он на мир, великолепно им познанный, сам оставаясь для мира – по собственному своему разумению – неизвестным и незаметным.

Впрочем, я намерена целое письмо к Вам посвятить удовольствию воссоздания в памяти всех деталей знакомства с этим незабвенным – для меня – другом, а потому здесь коснусь лишь того, что – подобно извести для цемента – послужит связующим звеном в моей истории и позволит Вам избежать недоумения: отчего это, мол, существо с такой горячей кровью и таким вкусом к жизни, как у меня, способно считать для себя удачей знакомство с кавалером втрое ее старше.

Снова возвращусь к основному повествованию и объясню, каким образом наше знакомство, естественно, поначалу невинное, неприметно поменяло свой характер и перешло в отношения неплатонические, как того и следовало ожидать, учитывая мой образ жизни и, самое главное, исходя из общего закона электричества, в соответствии с которым крайне редко столкновение двух противоположных полов не высекает искры, разгорающейся в пламень. Я только замечу Вам, что возраст не уменьшил его нежной тяги к нашему полу и не лишил его сил услаждать, поскольку, если он в чем‑ то и уступал восторженным безумствованиям юности, то возмещал или дополнял это такими преимуществами, как опыт и прелесть обхождения, а превыше всего – располагающими стремлениями затронуть душу близкую пониманием того, что в этой душе творится. Это от него я впервые узнала (неважно, с какой целью, зато не без бесконечного удовлетворения), что во мне есть кое‑ что заслуживающее внимания и уважения: от него впервые получила поддержку и помощь в том, что дало начало процессу воспитания и возделывания этих качеств, который я с тех пор довела (и очень немного – уже без него) до состояния, в каком меня застали Вы. Это он был первым, кто выучил меня осознавать, что утехи ума превосходят утехи тела, но они отнюдь не оскорбительны и не противоположны друг для друга, понимать, что – наряду с прелестью разнообразия и переменчивости – одни служат для оттачивания и совершенствования вкуса у других до такой степени, до какой одним чувствам никогда бы не добраться.

Будучи сам рациональным любителем наслаждений, ибо мудрость не дозволяла ему чураться человеческих радостей, он меня и в самом деле любил, но любил с достоинством, равно лишенным как кислятины и развязности, какими весьма неприятно характеризуется возраст, так и той ребячливой глупости, старческого слабоумия, какие его позорят: он сам бывало высмеивал эдакого старичка‑ бодрячка, сравнивая со старым козлом, пустившимся скакать молодым козленком.

Короче, все, что обычно есть непривлекательного в его пору жизни, в нем самом восполнялось столькими преимуществами, что он являл собою – во всяком случае, для меня – живое свидетельство того, насколько возраст вовсе не бессилен услаждать, если целью своей положит усладить и если (справедливости ради, следует принять во внимание) те, кто категории этой соответствуют, не станут забывать, что наслаждение должно стоить им больших усилий и больших забот, чем их требуется от юности, естественной весенней поры счастья и радости: так фрукты, появляющиеся не в свой сезон, требуют для выращивания куда большего мастерства и ухода.

С этим джентльменом, который вскоре после нашего знакомства взял меня к себе домой, прожила я около восьми месяцев. За это время постоянная моя обходительность, послушание, мое желание стать достойной его доверия и любви, поведение, в общем, лишенное какого бы то ни было притворства и основанное на искреннем моем расположении и уважении к нему, так пришлось ему по сердцу и так привязали его ко мне, что, уже и без того щедро одарив меня всем, что позволяло мне жить благородно и независимо, и продолжая осыпать меня знаками своих милостей, он сделал меня – по подлинному, засвидетельствованному завещанию – единственной своей наследницей и распорядительницей всего своего имущества. Свершение этого акта, выразившего его волю, он пережил, увы, всего на два месяца: жестокая простуда отторгла его у меня после того, как, услышав ночью пожарную тревогу, он неосмотрительно подбежал к раскрытому окну и простоял возле него с грудью, открытой для смертоносного воздействия ночной сырости и холода.

Я отдала последний долг моему ушедшему благодетелю, почтила его непритворной печалью, которую время обратило в самую нежную, самую благородную память о нем – ее я сохраню вовеки. Не скрою, некоторое утешение я нашла в перспективе, что открылась передо мною: если не счастья, то, по крайней мере, богатства и независимости.

Я вошла в пору расцвета и торжества юности (мне ведь и девятнадцати лет еще не исполнилось), владела таким большим состоянием, о каком и думать не смела даже в самых безудержных своих мечтаниях, куда больше того, на что я могла бы надеяться. И тем, что нежданное это возвышение не вскружило мне голову, я обязана усилиям, какие мой благодетель взял на себя труд предпринять, дабы меня к тому подготовить, он приучил меня к мысли о том, что мне управлять придется обширными владениями, какие он мне оставит, он терпеливо разъяснял и дополнял принципы благоразумной экономии, которым я обучалась у миссис Коул, моя опора на них внушала ему уверенность.

Только – увы! как горько и легко возможность – при нынешних‑ то средствах – наслаждаться величайшими благами жизни отравлялась сожалением об ушедшем, о покинувшем! Сожаление это было великим и праведным, поскольку его предметом был единственный, кого я по‑ настоящему любила, мой Чарльз!

Ждать я уже отчаялась, не имея с самого нашего расставания никакой о нем весточки (что, как позже выяснилось, было моим несчастьем, но не его невниманием, ибо он написал мне несколько писем, только все они пропали), но забывать его я никогда не забывала. При той жизни, какую я вела, глупо тратить слова на бормотание об измене ему телом, только ни единое из моих увлечений ни на вот столечко, ни на самый кончик булавочной иголки не затронуло моего сердца, вся любовная страсть которого была отдана ему.

Сделавшись хозяйкой неожиданного состояния, я как никогда остро почувствовала, до чего он был мне дорог: никакому богатству оказалось не под силу сделать меня счастливой, когда его не было рядом со мною. Так что первое, что я сделала, это попыталась навести хоть какие‑ то справки о нем. Узнать удалось лишь то, что некоторое время назад умер его отец, так и не примирившийся с миром, что Чарльз добрался до порта назначения в Южных Морях, где нашел имение, за которым его послали присмотреть, разоренным гибелью двух судов, составлявших как раз большую часть дядюшкиного наследства, что собрал он то малое, что еще оставалось, и, вероятно, последовал добрым советам воротиться в Англию, что, если все обойдется благополучно, он сможет через несколько месяцев вернуться на родину, от которой был оторван уже (ко времени моих разысканий) два года и семь месяцев. Маленькая вечность в любви!

Вы и представить себе не можете, с какой радостью предалась я надеждам, таким образом обретенным, вновь лицезреть светоч души моей. Однако поскольку ждать предстояло месяцы, то, рассчитывая отвлечься от горячки нетерпеливого ожидания, когда же он вернется, я уладила свои дела так, чтобы они шли сами по себе легко и безопасно, и отправилась путешествовать в Ланкашир (взяв экипаж, соответствующий моему состоянию), намереваясь вновь побывать в местах, бывших для меня родными, к каким я не могла не сохранить огромную нежность. Естественно, не видела я греха и в том, чтобы показаться там во всем своем великолепии, какое ныне могла себе позволить, но было бы особенно эффектно и неожиданно после того, как Эстер Дэвис распустила слух, будто меня отправили на плантации: ничем иным ей и в голову не пришло объяснить, почему это я ни разу не обратилась к ней с того самого дня, как она столь поспешно бросила меня на постоялом дворе. Было у меня и еще одно заветное желание: отыскать кого‑ нибудь из родственников (хотя никого, кроме самой дальней родни, у меня не было) и сделаться для них благодетельницей. Ко всему этому путь мой пролегал через местность, куда удалилась на покой миссис Коул: встреча с ней – не самое слабое из предвкушаемых удовольствий, на какие я рассчитывала во время своего путешествия.

С собой я не взяла никого, кроме скромной благовоспитанной женщины, ставшей мне вроде компаньонки, да слуг своих. Едва успели мы добраться до постоялого двора милях в двадцати от Лондона, где я намеревалась поужинать и переждать ночь, как разразилась жуткая буря, ветер и дождь хлестал с ужасающей силой, и я поздравила себя с тем, что успела оказаться под крышей до того, как началось ненастье.

Буря бушевала уже добрых полчаса, когда мне пришло в голову сделать несколько распоряжений кучеру. Я было послала за ним, но потом решила, что ему незачем топтаться грязными башмаками по чистейшему полу гостиной, и сама спустилась в холл‑ кухню, где кучер устроился на ночлег. Оттуда, разговаривая с ним, я краем глаза заметила двух всадников, которых под кров загнала непогода, ибо оба они вымокли до нитки, один из них как раз спрашивал, не найдется ли во что переодеться, пока их собственная одежда просохнет. Только… силы небесные! Способен ли кто выразить, что я почувствовала при звуках этого голоса, всегда волновавших мое сердце и теперь вдруг снова в нем отозвавшихся! Я обратила глаза на того, кому этот голос принадлежал, и они подтвердили то, о чем уши уже успели поведать, – обмануть их не могли ни долгая разлука, ни платье, какое будто нарочно для маскировки годилось: огромный кучерский плащ со стоячим воротником и кучерская же широкополая шляпа… но что может укрыться от всепроникающей силы чувства, несомненно, направляемого самой любовью? Нет слов описать подхвативший меня порыв – это было превыше всяческих рассуждений и даже удивлений – в мгновение ока, с быстротой подгонявших меня чувств бросилась я ему на грудь, обвила его шею руками и из самой души исторгла восклицания вперемешку с плачем: «Жизнь моя!.. душа моя!.. мой Чарльз!.. » – не в силах больше вымолвить ни словечка, я упала в обморок, не перенеся возбуждения радости и удивления.

Придя в себя, я обнаружила, что нахожусь в объятьях милого, но уже в гостиной, где нас окружила целая толпа людей, привлеченных случившимся, которая, повинуясь сигналу осмотрительной хозяйки постоялого двора, сразу решившей, что Чарльз мой муж, без промедления очистила комнату и оставила нас одних предаваться восторгам воссоединения, счастье которого было доказано едва не ценой моей жизни куда сильнее, чем горечь нашего фатального расставания.

Первым, кого увидели мои глаза, когда открылись, был высший их кумир и самый желанный мой – Чарльз, преклонивший колено, крепко сжавший мою руку и взиравший на меня с выражением несказанной нежности. Заметив, что я очнулась, он попытался заговорить, затем собрал все свое терпение, дабы услышать мой голос и еще раз убедиться в том, что это – я, все же сила и внезапность удивления по‑ прежнему ошеломляли его, мешали говорить, он сумел вымолвить, запинаясь, лишь несколько не очень разборчивых, бессвязных, путаных фраз, которые уши мои жадно впитывали, распутывали, соединяли так, чтобы становился ясен их смысл: «Столько времени прошло!.. такая жестокость!.. разлука!.. милая, дорогая моя Фанни!.. может ли быть такое? ты ли это?.. » И тут же он душил меня поцелуями, так что из уст моих, запечатанных его губами, не мог выйти ответ, какого он так ждал, чем вносился еще больший и восхитительный сумбур, в каком с очаровательным упоением чувств лишь одно терзало и сверлило сомнением с жестокостью занозы, отравлявшей это безбрежное счастье: то было не что иное, как мой страх – а не слишком ли все это великолепно, чтобы быть действенным? Меня в дрожь бросало – теперь уже из опасения, как бы не оказалось все не более чем сном, как бы, пробудившись, я и в самом деле не обнаружила, что сном был сон. Испуганная этим, воображая, будто близок уже конец неуемной радости моей, будто скоро она растает, как видение, как мираж, оставив меня, охваченную жаждой, снова в пустыне, не зная, как еще удостовериться в реальности происходящего, я прижималась к Чарльзу, вцеплялась в него, словно из последних сил старалась удержать, не дать ему снова исчезнуть от меня: «Где ты пропадал?.. как ты мог… мог покинуть меня?.. Скажи, что ты по‑ прежнему мой… что по‑ прежнему любишь меня… и вот так! вот так! (тут я впилась в него поцелуями, как будто хотела срастить наши губы! ). Я прощаю тебя… прощаю тебе тот тяжкий жребий, что выпал мне, ради того, что мы снова вместе».

Все эти словеса вырывались из меня в дикой запальчивости выражений, заменяющей красноречие в любви, и звали его отвечать тем, чего так желало очарованное им сердце мое. Наши ласки, наши вопросы, наши ответы какое‑ то время были беспорядочны – все мешалось, мы перебивали, мило при том смущаясь, друг друга, пока во взорах своих не обменивались сердцами, пока не подтвердили всесилия любви, не подвластной ни времени, ни разлуке: ни вздоха, ни словечка, ни единого жеста с обеих сторон, но как было не понять то, что выражало себя с такой силой! Наши руки, переплетенные и стиснутые вместе, не раз сжимались в пожатиях самых страстных, так что жар их проникал прямо до сердца.

Поглощенная и охваченная необычайным восторгом, я забыла обо всем на свете, даже о том, что виновник моего восторга промок насквозь и рискует простудиться. К счастью, вовремя появилась хозяйка, в которой вид моего экипажа (о нем, между прочим, Чарльз понятия не имел) пробудил интерес к моей персоне, и прервала наши излияния, принеся приличную смену белья и платья. Появление третьего лица внесло хоть какую‑ то упорядоченность и успокоение, теперь я убеждала его поскорее воспользоваться услугой хозяйки с ласковой заботливостью и беспокойством о его здоровье, одна мысль о возможном вреде которому заставляла меня трепетать.

Хозяйка снова оставила нас. Чарльз стал переодеваться, проделывал он это с такой застенчивостью, с таким целомудрием, какие прекрасно подходили этим первым торжественным мгновениям нашей встречи после ужасно долгой разлуки. Я же не могла сдержаться и краешком глаза, незаметно любовалась на миг появившейся обнаженной кожей, неувядающая свежесть и красота которой наполняли меня ощущением нежности и счастья таким глубоким, что не имело смысла растрачивать его в угоду прихоти несвоевременного желания.

Скоро он облачился в одежду, которая ему и не шла, и в которой он вовсе не выглядел таким, каким рисовала мне его моя страсть, только тряпки эти, оказавшись на нем, приобрели вид даже благородный под магией волшебных чар, какими любовь преображает все, к чему ни прикоснется. Прекрасным становилось все, что имело отношение к нему: ну, где бы отыскалась такая одежда, которой эта фигура не даровала бы благородства?.. Теперь, когда я разглядывала его, не скрываясь, я не могла не заметить некоторых изменений (явно пошедших ему на пользу), которые за время разлуки появились в его облике.

Черты лица его оставались все такими же правильными, все таким же рубином отливал ярко‑ красный цвет губ, все такой же свежей и цветущей была кожа, только теперь бывшие бутонами розы полностью распустились, ветры и солнечные лучи странствий сделали лицо более взрослым (прибавьте сюда еще и пробившуюся бородку), более мужественным, но, разумеется, ничуть не утратившим ни привлекательности, при прелести. Плечи у Чарльза стали шире, фигура приобрела завершенность линий и налилась силой, по‑ прежнему оставаясь легкой и гибкой. Короче, передо мной был человек более зрелый, более крепкий, более совершенный для глаза искушенного, чем тот нежный юноша, с каким нас разлучила судьба; было же Чарльзу теперь чуть побольше двадцати двух лет.

Насколько я поняла из его сумбурного, часто прерывающегося рассказа, в данный момент он путь держал в Лондон, пребывая далеко не в радужном настроении и состоянии, ибо потерпел крушение у берегов Ирландии и потерял в нем даже то немногое, что удалось захватить с собой из Южных Морей. Лишь после множества великих хлопот, преодолев немало трудностей, смог он отправиться в дорогу в компании с капитаном потерпевшего крушение судна. Таким образом, теперь (он уже знал о смерти отца и обстоятельствах с этим связанных) весь мир был к его услугам, чтобы все начать сначала, все – по новому счету. Положение это, уверил он меня в порыве грустной искренности, какая, переполнив его сердце, проникла и в мое, особой болью ранит его душу оттого, что не в силах он ныне сделать меня такою счастливой, какой ему хотелось бы. Про свое нынешнее положение, как Вы изволили заметить, я пока ничего не говорила, положив порадовать самое себя сюрпризом, какой преподнесу в более спокойной обстановке. Что же касается одеяния моего, то оно никак не могло навести его на разгадку истины не только потому, что я была в утреннем туалете, но и вообще потому, что давно избрала для себя стиль, основанный на безыскусности и простоте, ему я и следовала с хорошо усвоенным искусством. Он мягко, хотя и настойчиво, пытался вызвать меня на разговор – и тем удовлетворить свое любопытство – и о моем прошлом, и о том, каково мое настоящее, что случилось в моей жизни за время, на которое он был разлучен со мной, однако я убедила его отложить вопросы до более подходящего времени, когда я поведаю ему о том, что произошло со мною за столь долгий срок; в чем‑ то я его убедила, во всяком случае, он избавился от нетерпения узнать все сразу, уверившись, очевидно, что я не перестала быть до конца откровенной с ним и что, когда придет время, сама расскажу ему обо всем.

Чарльз, вернувшийся в мои объятия, нежный, верный, в добром здравии Чарльз – уже это стало бы блаженством чересчур огромным, чтобы я могла его вместить. А тут – Чарльз в беде!.. Чарльз, низведенный, отброшенный вниз, туда, где опорой могла стать лишь природная личная доблесть и достоинство, – это уже становилось обстоятельством (с точки зрения чувств, которые я к нему испытывала), выходившим за пределы любых моих желаний! Наверное, поэтому я была так заметно обрадована, так не ко времени и не в меру осчастливлена его рассказом об отчаянном своем положении, что он мог оправдать меня только радостью встречи с ним, в какой потонули все другие мои чувства и заботы.

Между тем моя компаньонка сделала все необходимое, чтобы позаботиться о спутнике Чарльза, и, поскольку ужин был подан, капитана представили мне – я приняла его с уважением, каким всегда отличала знакомых и друзей своего любимого Чарльза.

Вчетвером мы весело поужинали, поздравляя друг друга, возможно, несколько шумновато, зато так приятно и душевно, как Вы только можете себе вообразить. Я была так возбуждена пиршеством собственных чувств, что не могла отыскать у себя в желудке ни единого свободного местечка во время щедрого застолья, но все же пыл юности взял верх и я немного поела, в основном, чтобы подать пример Чарльзу, кому, я считала, не мешало подкрепиться как следует после скачки под дождем; он и вправду ел, как заправский путешественник, хотя все время глаз с меня не сводил и обращался ко мне, как к возлюбленной.

Когда со стола было убрано и настало время почивать, Чарльз и я без дальнейших церемоний, как муж и жена, вместе последовали в очень уютную комнату и – всему свое время – в постель, которая, как утверждали, была лучшей на всем постоялом дворе.

И здесь, Благопристойность, прости меня! За то, что я еще раз нарушаю законы твои и оставляю занавес поднятым, за то, что жертвую тобою в последний раз во имя доверия к ничем не стесненной правде, с какою я взялась рассказывать Вам о самых поразительных вещах и безумствах моей молодости.

Мы – в комнате наедине, мы – вместе, вот – постель, вызывающая в памяти картины первых наших радостей и приглашающая меня сейчас снова разделить их с милым обладателем девственного моего сердца, – от мыслей этих, промелькнувших в сознании, закружилась голова, в глазах потемнело, хорошо, что я прильнула к Чарльзу, не то ошеломляюще сладостная тревога опять довела бы меня до обморока. Чарльз, увидя мое смятение, забыл о своем собственном (а тут он мне если и уступал, то совсем немного) и все силы приложил, чтобы привести меня в чувство.

И уже истинная незамутненная страсть охватила меня всю целиком, с радостью обнаружила я в себе ее приметы: сладостную чувственность, робкую скованность, жаждущие любви позывы, смиряемые нежностью и застенчивостью, – все это отдавало естество мое во власть души, и как несравнимо дороже и сладостнее была эта власть, чем свобода опустошенного сердца, которой я упивалась долго, слишком долго! Ныне, начиная постигать ценности куда значительнее, я, владелица пустой свободы, могла лишь сожалеюще вздыхать. Ни одна подлинная девственница не способна столько раз залиться краской стыда при виде брачной постели в непорочной своей невинности, сколько раз вспыхивала я от чувства вины и ощущения срама; я и вправду любила Чарльза слишком искренне, чтобы не терзаться болью из‑ за того, как я его недостойна.

Пока меня, поглощенную этими рассуждениями, то в дрожь, то в трепет бросало, Чарльз, охваченный радостным нетерпением, не пожалел труда и раздел меня: среди всех треволнений и полного разора чувств, помнится, я с удовольствием внимала радостным восклицаниям, какими он выражал свое восхищение тем, что ему открывалось, особенно, когда, освобожденные от всяких стеснений груди мои поднялись в волнующей упругости, налитые, навстречу его сладостным прикосновениям – их трепетность выражала радость новой встречи со старыми знакомыми, уже развившимися и не утратившими былой твердости.

Скоро я забралась в постель и едва выдержала там те мгновения одиночества, которые милый мой партнер должен был потратить на раздевание, прежде чем оказаться рядом со мной под покрывалом. И вот уже руки его обвили меня своими объятиями, в возбуждении неописуемом обменялись мы поцелуями, приветствуя друг друга; мне чудилось, что душа моя поднялась прямо к губам и запечатлела на себе оттиск его уст; я погружалась в блаженство того нежного и чувственного настроя, секрет которого знал и умел возбуждать во мне один только Чарльз; именно в таком настрое видится смысл самой жизни и существо наслаждения.

Две свечи, горевшие на столике подле кровати, и веселое пламя, пляшущее над дровами в камине, освещали нашу постель, и не было у одного из пяти чувств – весьма существенного для наших утех – повода пенять нам на невнимание к себе и лишение его своей доли упоения: только видеть божественного моего юного любовника, только любоваться его видом в пламени страсти, согревавшей меня, – уже было счастьем, уже было восторгом, за которые и жизнь отдать не жалко.

Желания, если они, как наши, возбуждены до крайности, действия делают насущной потребностью. Чарльз, не затягивая предваряющих ласк, сбросил с нас все покровы и прижал обширное сокровище своей груди к моей – обе они затрепетали в нежнейшей из тревог: ощущение теплого его тела, обнаженно соприкоснувшегося с моим, возобладало над всеми моими мыслями, вдохнуло в каждую частичку моей души чувствительнейшую радость, которою я личность свою отличала бесконечно более определенно, чем отличием половым, в дело вступило осознавшее самое себя сердце, мое сердце навечно отданное Чарльзу, которое никогда и ничем не участвовало в жертвах, время от времени приносившихся мною на алтарь естества, послушания или интереса. Но – ах! что‑ то произошло со мною, власть чистой неги надо мною росла, я же не могла не чувствовать, как жесткий жезл, гордым трофеем которого стала некогда моя непорочность, твердо и требовательно уперся мне в бедро, а я никак не могла развести ноги, охваченная приступом самой настоящей стыдливости, какую возродила к жизни страсть чересчур подлинная, чтобы сносить любые ухищрения и трудности или примерять на себе самой маску шутливой застенчивости.

Помнится, где‑ то прежде я уже говорила, что в том, как ты ощущаешь это любимое воплощение мужского начала, в самой природе его, есть что‑ то неподражаемо патетическое: ничто не способно прикосновением доставить большей радости, ничто не отзовется в тебе более восхитительным чувством. Ну, сами посудите! как судит любовь, доверяя именно ему донести до конца порыв наших быстрейших чувств, к тому же – в главное их обиталище! И вот после такого долгого лишения вновь почувствовало оно, как воспламенилось по мановению царственного скипетра; власть самодержавная повелевает всеми подданными, но особо – если знаки ее принадлежат любимому, милому моему, единственному и не сравнимому ни с кем на свете. Сейчас, в окостеневшей своей жесткости, скипетр сей воспринимался мною силой такой покоряющей, такой требовательной, такой твердой и приятной, что я не могу найти слов, дабы описать это; уже одно то, что принадлежал он бесконечно любимому юноше, порождало во мне столь приятное возбуждение, столь сильно воздействовало на мою душу, что та все чувственные ощущения свои направила в мой нежный орган блаженства, созданный для того, чтобы принять их. Собравшись тут в крохотную точку, словно лучи в прожигательном стекле, они разгорелись, они запылали сильнейшим жаром; пружины сладострастия оказались закручены столь туго, что я задыхалась от упоительного стремления к неизбежному наслаждению, я изнемогала от желания и, казалось, была неспособна в тот момент думать о двух вещах сразу, ибо одна‑ единственная мысль, какую я могла держать в голове и какая сводила меня с ума, была о том, что вот наконец‑ то одухотворена я прикосновением орудия наслаждения, великим этим знамением любви. Мысль эта вбирала в себя все потоки сознания, сливающиеся в такой океан завораживающего блаженства, что становилось страшно за слабенький сосуд, слишком узкий, чтобы вместить все, – и я лежала ошеломленная, в забытьи, потерянная в пучине ликования, ни жива ни мертва оттого, что порою зовется неумеренным восторгом.

Чарльзу удалось вызвать меня из этого восторженного умопомрачения мягкими укоризнами (затерянными в толпе поцелуев) за положение, не очень‑ то благоприятное для его желаний: он с настойчивостью, не терпящей отлагательств, требовал впустить его, я же эту настойчивость принимала с таким упоительным наслаждением, что наслаждения куда более желанные заставляла страдать и прозябать в ожидании… пусть так, но… о‑ о! до чего же сладостно исправлять ошибку вроде этой! Ноги мои, уже послушные повелениям любви и естества, охотно раскрылись и угодливо освободили нежный проход к вратам утех – я видела, я чувствовала прелестный бархат скипетра!.. входившего в меня во всем величии мощи, со всем… о‑ о! перо мое выпадает из пальцев в исступлении чувств, пробуждаемых услужливой памятью! Способность выразить все на бумаге в словах тоже покидает меня: не в силах воспарить, отдает она все на волю воображения. Правда, тут должно быть воображение, взметнувшееся полыханием того же пламени, что и у меня, способное по достоинству оценить сладостнейшее, упоительнейшее из всех чувств, с каким я приняла и провожала жесткое это проникновение на всем пути его до самого конца. Тут должно быть воображение, способное передать любовный огонь от искрящихся им глаз в каждую жилочку тела, в каждую пору его существа с тем, чтобы, как и во мне, все и вся стало воплощением радости и счастья.

Стрела любви целиком вошла в меня: от острия наконечника до оперения, – попала туда, где нужды не было наносить новую рану, ибо губы, обрамлявшие первородную рану естества, первым свободным дыханием плоти обязаны были драгоценному этому орудию. Словно выражая признательность, они обхватили его плотным лобзанием, плоть обволокла тело стрелы ласковым жаром, стиснула в порыве восторженного буйства – то бы самый сердечный прием, какой только существует в природе: казалось, каждая клеточка плоти плотно прижималась к вошедшему в нее снаряду, торопилась пробиться среди других поближе, чтобы обрести свою долю блаженного прикосновения.

Какое‑ то время мы позволили плоти в покое наслаждаться высочайшей негой интимнейшего воссоединения, оставаясь недвижимой, вкусить побольше удовольствия, пока нетерпение, свойственное утехам, вскоре не обратило нас к движению. Суматошные выпады с его стороны, им ответствующие подъемы – с моей, слились в общем ритме, и эта слитная спешка к единой цели наполняла нас счастьем слишком огромным, чтобы его можно было выразить в словах. Органы нашей речи, чувственно сомкнутые, превратились в органы осязания… и о‑ о! какого осязания! как же упоительно оно!.. как остра его сладость! как сочна, как ароматна она!.. И вот! нет, не плотью, а всею душою своей ощущала я! ощущала изумительно острый клинок, которым любовь, творящая этот акт, пронзала наслаждение… любовь! ее можно счесть аттической солью удовольствия, без нее похоть, сколь бы велика она ни была, все же вульгарна и в короле и в нищем, ибо, сомнений нет, лишь любовь единая способна отточить, облагородить и возвысить страсть.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.