Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ 2 страница



— А отчим у нас кто? — голосом Миронова из «Обыкновенного чуда» осведомился я.

— Военспец, — заявила Вера. — Да ладно, я сама его не знаю толком. Просто крутой мужик реально... — Вера помолчала немного и брякнула: — Как ты. Почти.

— Ну тебя, — отмахнулся я.

— Ну так ну, — согласилась Вера. — Но раз этому миру нужен ты, и ты думаешь, что решаешь ему помочь — разве ты не крут?! — Вера смотрела на меня уже с хитринкой, раздавленность и опустошённость уходили из её настроения и, как следствие, из облика. — Хотя на самом деле ты именно такой, какой был нужен — в том числе и тем, что отказаться ты по своей природе не мог в принципе... Ой, ладно, пошли погуляем...

— Ты себя видела? — спросил я. — Хотя бы в зеркале?

Разговор всерьёз — закончился, и несущественность и поэтому несуществование всего вокруг медленно, но верно сходило на нет. Я всё ещё был на маяке, Вера, естественно, тоже, Ярик, надо понимать, отбыл в Новосиб. Но это полдела. Оказалось, что Вера вся в грязи и в каком-то вообще дезабилье, причём тоже не первой свежести — грязном и рваном. Ну купаться в море на рассвете — это здорово, кто б спорил, но вот найти на маяке комплект пусть простой, но всё же приличной женской одежды маленького размера — это посложнее задача была. Но я справился. Нашёл — потому что должен был найти. Сам же я этим летом к коротеньким хлопчатым шортам футболку добавлял, только идя в присутственные места, чего сейчас явно не планировалось. Так что наплававшись вволю вокруг маяка, мы пошли по Эгеру — пешком, спокойно, никуда не переносясь. Иногда реальность, за которую, убоявшись, было, чудес, хваталась в своё время Сашка — она и есть самое большое чудо.

— Объясни, — попросил я Веру, — как так получается, что если вы с Татьяной рядом, то видно, что вы очень похожи, а пока я не видел вас вместе, мысль о сходстве закралась ко мне не вот сразу. Как так?!

— Очень просто... — казалось, Вера не понимает, как это я не понимаю очевидного. Мы слишком разные люди... разные ведьмы... Ты же не глазами видишь, а мозгом. Вернее, вообще душой, мозг её только стесняет. Ну и — вот и видишь не лицо, а личность. Понял?

— Ага... — кивнул я. — Всё же ты мощный манипулятор... Хитрая, а не понимаешь, что хитрость — не весь ещё ум...

— Ты о чём?! — с деланным изумлением воззрилась на меня Вера.

— Заметки на полях, — хихикнул — что-то правда смешно стало — я.

Мы пошли молча. Просыпалось утро, просыпался Эгершельд.

Ночь хороша по-своему, но и утро... У утра — своё волшебство.

Ноги сами несли в бухту Фёдорова.

Когда мы дошли до пляжа и собрались опять купаться, на гальку из ниоткуда приземлился Ярик. Он урчал как холодильник — отчитывался, что Виталию и Алле он всё объяснил, они не волнуются. Да ведь и я заранее настроил их, что молча исчезну, как дело до родов дойдёт, они были готовы не волноваться...

И всё-таки... Ну, не совсем спокойны были. А котишко...

Котишко — молодец!

***

Я отправил Веру в Энск и пошёл искать — безо всякого колдовства, так он будет полезнее — любимый Надькин гранатовый сок, чтобы сил хватало на двоих мелких. Попутно приглядывал для медсестры на выписку (а она завтра или послезавтра? ) орхидею в горшке — поверья, что без достойного одаривания таковой дети будут плохо расти, я не понимал, но раз есть такое — то вдруг и правда медсёстры глазливы?! Хотя я бы, честное слово, лучше бы врачу, который роды принимал, Виктору Борисовичу, эту орхидею подарил — но он не возьмёт. Не в традиции это. Букеты срезанных убитых цветов я не люблю и не дарю — мертвечина вонючая, вода гниёт, буэ, как сказано в одной гениально смешной книжке, а от обилия коньяка и конфет — странно, как ещё не все медсёстры алкоголички с диабетом...

Наконец я нашёл именно такой, как любит Надька, и именно у нас на Чуркине — пора было выдвигаться в роддом.

В приёмном покое сок у меня взяли, сказали, передадут, а в палату не пустили — из-за всё того же ковида, будь он неладен вместе со своим карантином. Виктора Борисовича увидеть, правда, удалось, но про выписку и он ничего точно не сказал: роды начались до полуночи, закончились после, и он не помнил, от какой даты отсчитывал три дня. Зато он успокоил, что всё абсолютно благополучно.

Что ж, я пошёл под окно.

Надька стояла у окна с темноволосым младенцем — то есть с Татьяниным... нет!.. просто с Максимом Матвеевичем, который в этой жизни по-лермонтовски и по-штирлицевски Максим Максимович. Меня она не видела. Вот она отошла, положила, видимо, в кроватку Макса и взяла на руки Мишу... Подняла глаза... Увидела меня... Улыбнулась...

И тут же улыбка стекла с лица, оно нехорошо напряглось — брезгливо, что ли, и презрительно... Смотрела она не на меня, а куда-то словно мне за плечо.

Я оглянулся, примерно уже представляя, что — вернее, кого — увижу у себя за спиной.

И увидел. Веру — да кто б сомневался, какое именно «ты их в дверь — они в окно» уготовано мне судьбой в лице Татьяниной сестры — Надьке она явно тоже собиралась предъявить себя любимую. Oh mein Gott! Зачем?!

— Ну прямо по Башлаку! — кривовато усмехнулась Надька, когда я подошёл близко: — «Надежда, плюс Вера, плюс Люба, плюс Саша, плюс тётя Серёжа, плюс дядя Наташа — короче, не всё ли равно?! » Так вот, господа хорошие, мне не всё равно. И если ещё какую Любку притащите, а тем паче тётю Серёжу или там дядю Наташу — убью, серьёзно говорю. Хватит с меня Татьяны и Саши, а теперь ещё и Веры... — Надька посмотрела на Веру в упор. — Я знаю, что ты тоже беременна от Макса. Ну — ладно!.. Сюда-то зачем припёрлась?

— С миром, — скромно опустила глаза Вера. — Сказать, что моей дочери в этом мире не будет. Она была предопределена в том мире, в который я выдернула Макса спасать его (Надька в полном, похоже, ахуе округлила глаза) — она и нужна этому миру, в нём она и останется. А Макс в этот мир теперь бы и без неё всё равно бы ходил — это ж отчасти теперь его любимое детище. И ещё... Надь, ну ведь я правда же отчасти всё та же Татьяна... Ну что живёт он там со мной... Ну ты же не хочешь, чтоб у него там не жизнь была, а выживание?.. Надь, мир?! Ну не злись. Помнишь же: «Кесарю — кесарево, слесарю — слесарево»? Тут без сомнения ты кесарь, а я слесарь... Мир?..

— Мир... — тяжело вздохнула Надька. — Только сгиньте сейчас с глаз моих долой! Оба, да!

Пришлось уйти.

— Зачем ты это делаешь?! — сердито — а я и правда сердился! — спросил я Веру.

— Что? — изобразила невинность она.

— А всё! — взъелся я. — От выброшенных в сеть дневников Миссис Глум до сегодняшнего демарша!

— Пытаюсь сделать не бывшее бывшим... — вздохнула Вера. — Вернее, бывшее с Татьяной сделать бывшим со мной. Когда-то для тебя это было самым главным. А теперь ты так уже не можешь. Всё досталось Татьяне, а не мне...

— Ну вот, импотентом обласкала, — скривился я.

— Отнюдь... — не согласилась, и похоже — искренне, Вера. — Просто тогда ты жил своей жизнью, а теперь — жизнью миров.

— Жизнь миров складывается — очевидно, как бы — из жизней отдельных людей, и я свои эмоции очень даже искренне и непосредственно переживаю, — пожал я обгоревшими голыми плечами.

— Да, — кивнула Вера. — Просто смыслы смещаются, цель становится средством, средство же — целью. Татьяна целью была, я — нет. А очень хотелось. Отсюда много всякой пены...
Я не стал спорить. Почему-то почувствовал себя предельно усталым — и не первый раз. Словно нет меня — одна оболочка осталась. Да, бывает — лезет из меня такая вот мертвечина. Хочется, случается, оборвать всё разом и насовсем. Но так не может же быть! Антропный принцип говорит, что чувствовать можно бытие, а небытие — ну вот никак нельзя. Собственно, очевидно же.

Да и слабость такая — минутная. Присутствие смерти при жизни в любом бессмертии и заставляет меня любить жизнь предельно остро.

Жизнь и тех, из-за кого я эту жизнь — в их лице! — и люблю.

Время наполнять форму содержанием?!

Я таки сплавил — надолго ли?! — Веру в Энск и пошёл к родителям — от роддома минут пятнадцать, не больше.

Жалко, у нас тут на Чуркине окунуться толком негде, ну да ладно.

***

Утром я проснулся в родительской квартире — довольно поздно, зато выспавшись «от пуза». Сквозь тонкие шторки и в южное, и в восточное окно угловой комнаты вовсю лилось солнечное золото. Я со вкусом протянулся и засобирался к Надьке. Я даже обулся и футболку на шелушащиеся плечи натянул — вдруг выписка сегодня, тогда мухой за орхидеей медсестре и такси заказывать, ибо не тащить же младенцев пешком по такой адовой жарине — и надо не напугать народ своим облачением «при шляпе и лампасах», то есть — «в pence-nez и презервативе», а точнее — «в трусах и в маске», которая, очевидно, вместо каски.
Я купил там же, где и вчера, бутылку гранатового сока и заторопился к Надьке.

Надька не сердилась. Но и выписывали их только всё же завтра.

Ну что ж... Значит, завтра заранее, к одиннадцати, закажу такси, орхидею сегодня куплю, а сок завтра дома пусть будет, да побольше.

А Надька до меня наконец снизошла. Разрешила залезть в окно и вспомнить, что мы всё же муж и жена. Не секс, понятно, после родов нельзя, да и врачи не те люди, коих стоит сердить — но целоваться-то можно. По-настоящему.

От Надьки я ушёл в полном душевном раздрае — что-то она, уверен, почувствовала, но мне удалось убедить её, что волнения естественны — никакой трагедии.

Да трагедии, собственно, действительно никакой не было. Была драма. И как я сейчас, вот честно, Сашку понимал... В том, как она противопоставляла прекрасные интересные чудеса, но и страшные при этом своей текучестью — скучной, но добротной реальности без чудес. Лучше смерть, которая точно есть, чем бессмертие, которое сразу и есть оно — и нет его? А что ж, может, и лучше...

Меня действительно пугала (но это не значило, что я пойду на поводу у этого страха, позволю ему сломать себя) перспектива жить сразу двумя жизнями. Если честно, то — как бы ни было тоскливо мне, когда я оказался отрезан от своего мира, но я вжился-таки в ту жизнь — мне тогда было проще. Была одна жизнь — и приходилось чувствовать её как настоящую. А теперь я могу приходить домой, пусть и пятнадцатилетним пацаном, пусть на время. И жизней две — и изволь, Максим Чарльз Вадим, рваться и разорваться-таки... Жесть, чего там. И Надька не одна, потому что Вера, и Вера не совсем всерьёз, потому что Надька не была и будет, а — есть... Хотя... Ну не могу же я по-честному хотеть лишиться, пусть и на время, моего Влада?! Да чушь свинячья, нет, конечно! Хотя раздрая это и не исключает. Но не я ли писал в свои прежние пятнадцать: «А я люблю, когда шкодно! »? Вот — шкодно теперь. По полной, кто бы сомневался, программе. Получил и расписался.

Впрочем, впереди был ещё огромный летний день (пусть и южный — всё равно огромный! ) — можно было решать проблемы, а потом — раствориться в море и городе и побыть, пусть недолго, безоглядно счастливым.

Надо было обеспечить Надьке, Оле и детям безбедное существование не на декретные школьной учительницы и не на то, что в заначке лежит. Сашке, к слову, тоже — хоть она и корректор у Яна Арвидовича. А наличка другого мира — чёрт её знает, вдруг она тут фальшивкой окажется?! А карты тамошние тут не читаются, и переводы оттуда сюда не идут — я проверял. Надо было продать хоть одну, а лучше несколько программ наших для клиентов — и тогда можно успокоиться до следующего моего здесь появления. Кстати, были у меня новые наработки на флешке оттуда — и она, как ни странно, читалась. Так что Харон с Лексом уже продолжили разработку идеи — при активном участии супермозга Алёшеньки.
Тут как раз позвонил Харон: оказалось, они сегодня с утра пораньше пять (!! ) комплектов самого крайнего «Сенсора» продали. Ну я ж везунчик, кто б сомневался?! Я попросил мою долю раскидать между Надькой и Сашкой — оказалось, умница Харон и это уже сделал. Всё, о пошло материальном можно было не думать, ура!

И мне захотелось повидаться с Пьеро. Слава богу, на одной улице живём!

Сколько его и дом его помню, вечно он любит в кресле перед подъездом сидеть, если не надо на работу или просто по делам. Периодически кресла портятся от дождей и снегов, но кто-нибудь обязательно выносит очередное вместо выброшенного старого.

Пьеро действительно сидел в кресле у подъезда. Из телефонных наушников наружу прорывался очередной (я ещё и не вслушался в него толком) альбом «Кататонии».

Что Пьеро в отпуске — не странно. А вот то, что этот когда-то яростный поклонник профессора Жданова пьян — причём не сильно, так, для хорошего настроения... собственно, тоже не странно. Ибо Пьеро — товарищ противоречивый и непредсказуемый, как говорит его практически родная уже бабушка Наталья Александровна — постоянный в своём непостоянстве. Так что удивляться, когда дело Пьеро касается, вообще ничему никогда не стоит.

— А я знал, что ты придешь! — обрадовался мне Пьеро. Похоже, у него сегодня вообще было настроение всему радоваться. И, что самое приятное, это оказалось заразно — я тоже рядом с ним, как дядюшка Нильссон из книжки Астрид Линдгрен, «почувствовал в себе жизнь». Ну и отлично!
А Пьеро что-то не совсем внятно — мысли до меня доходили, но словно минуя слова — толковал мне о том, что нашёл место, где можно стать счастливым — и в мой следующий набег на Влад обязательно мне его покажет.

— Что-то я не понял?! — начал подкалывать его я. — Это ты сейчас пропагандой пьянства и наркомании занимаешься?! — несколько шутовски, но по сути — всерьёз.

— Вообще-то я трезв, — вдруг абсолютно действительно трезвым голосом заявил Пьеро. — Просто имею право на насыщенную жизнь и на счастье. И ты имеешь. А у меня сегодня всё с полпинка получается. Хочешь на Емар?

А я хотел на Емар! Только не в футболке и сандалиях. И Пьеро догадался, предложил к нему домой закинуть.

Наталья Александровна за Пьеро не волновалась. Абсолютно спокойна была — и я поверил, что сегодня на него можно положиться.

И мы оказались на Емаре. Раз — и там. Люблю такую спонтанность! Слишком правильный, не странный мир я бы точно не потянул.

Пьеро был... ну вот не помню вообще его таким... излучающим уверенность, что всё идеально сложится. Если что — какие бы там винные подвалы или что там он ни открыл, но раз он готов делиться со мною — не стоит быть идиотом и отказываться. Тем более — он от чистого сердца.

Вот и участок каменистого берега он нашёл совершенно глухой и уединённый. Или наколдовал — не суть. Волны разбивались о валуны, обдавали фонтанами пены — чего ж ещё для счастья-то?!

— Ты там это... не особо геройствуй, — сказал Пьеро, когда мы накупались до изнеможения и посинения и теперь прожаривались под раскалёнными солнечными лучами. — Ты нам нужен, естественно, живой. Но не только. Ещё счастливый. Жертвы никому не нужны. Кому хорошо будет, если от него кому-то плохо?! Нормальному человеку не будет. Помни это. Стремись к гармонии...

— Ну ты даö шь... — только и мог сказать я. Странно было слышать это от трагика (или всё же нытика?! ) Пьеро, хотя мысль вроде и очевидная в своей правильности. Правда, порядком подзабытая...

А Пьеро продолжал:

— Я всегда тебе белой завистью завидовал, твоему умению быть собой. Не стесняться ни тёмной и извращённой — хотя и она у тебя не злая, ни белой и пушистой, сентиментальной даже, своей стороны...

— Правильно, — сказал я. — Это всё я, я такой, каким хочу быть — мне это удалось. Чего же я буду стесняться единых во мне противоречий... И тебе не советую. Попробуй! Упорными тренировками это доступным делается каждому!

— Я пробую, — серьёзно сказал абсолютно трезвый уже Пьеро.

Меня, как бы ни выспался я утром до отвала, неудержимо клонило в сон. И я знал, что проснусь завтра утром у родителей дома, и придёт Оля — и мы пойдём забирать Надьку и детей из роддома.

И даже футболка и сандалии не останутся у Пьеро, в будут под рукой.

И орхидею для медсестры, если что, я купил.

И сок гранатовый. Много, причём.

***

Но утро случилось не сразу.

Конечно, можно льстить себе и верить, что город не хотел меня отпускать, но логичнее признать другое, в чём-то, может, противоположное этому: это я не готов был расстаться с ним, не использовав каждую минуту вместе. Именно каждую — превращая сон в полуявь, в которой тоже — город и близкие.
... Я сидел на берегу бухты Фёдорова, какой была она, когда я разве что в начальную школу ходил — там, где спускаются нынче к самой кромке прибоя все сорок восьмые дома с первого по десятый с улицы Станюковича, был голый скальный обрыв, и даже летней веранды «Паруса» не было — бухта открывалась во всей своей девственной красе. И совершенно тоже первозданно нагло орали чайки.
Они тут везде — и везде орут. И голых скал полно за городом, но вот в городе почти не осталось... Что сделаешь... Но в пространстве полусна — можно же?!

Если идти дальше по едва существующей — с минимумом домов и без проезжей части почти везде улице Лейтенанта Шмидта, то будет хлипкая металлическая лесенка к арке между пятьдесят шестым и пятьдесят четвёртым «г» домами на Станюковича. С верхней площадки лесенки можно смотреть вниз — на толчею волн.

Может быть, ближе к утру (впрочем, в сонном пространстве моём не предвидится ночи — вечерние сумерки ненавязчиво и органично сменятся утренними — и всё) я этим и займусь. Если не займусь чем-то другим — то и это круто.

А пока я сижу на бетонной плите раздетый, и волна то и дело заливает меня — да хватит уже сидеть, пора плыть — и я плыву. Я плаваю долго, так долго, что даже во сне (знаю: вне этого серо-голубого сна — душная ночь) начинаю замерзать.

И я возвращаюсь на дикий берег (только теперь во сне и дикий... ) бухты Фёдорова.

На гальке лежит книга, и пусть она мне только снится, я беру её в руки — и она радует меня одним уже даже фактом своего существования — пусть и только во сне. да, на Материке вот точно вот такой книги нет. Потому что здесь под одним переплётом оказалось всё, что написал Авченко — что выходило, но только отдельными книгами.

Всё то, что примиряет меня с жизнью, которая вышла из моря — и поэтому такая зыбкая и опасная, такая непрочная. Эта жизнь не противостоит смерти — они едины и неразрывны. Я знаю это, я умею не бояться — я даже умею противостоять — пусть лишь в чём-то, в мелочах! — смерти. Но это всегда очень больно. Всегда. Очень. Больно. Но когда я читаю и перечитываю эти книги — я понимаю, чувствую, верю: в этом единстве жизни и смерти не только неизбежность, нет — в этом жутковатом единстве — счастье.
Что там Сашка говорила о нереальности жизни с чудесами, о такой нереальности, что вызванный ею страх — это почти паника? Да правду она говорила... Жизнь с чудесами похожа на морское путешествие, где под ногами нет тверди, а лишь вода — порою одиннадцать с лишним километров Марианской впадины, где опасности на каждом шагу — а гарантий никаких никто не давал... Но эта зыбкость, эта колышущаяся глубь, лишь Ктулху, может быть, подвластная — всесильна — и завораживает своею силою и величием. И отравляет. Можно бояться полжизни и дольше, можно бегать от чудес, как и от моря, очень долго, бесконечно даже долго — но и бесконечность кончится, где-нибудь проколешься и попадёшь в вечный плен к океану и чудесам — ко всему, что зыбко, опасно и прекрасно.

А тот, кто не любит, боится моря и чудес... Так ведь неправда, что не любит... Просто действительно — боится. Это ж надо решиться — вытащить себя на всю оставшуюся жизнь (или даже на все оставшиеся жизни) на шквальный ветер. А решиться — непросто: заранее известно, что обратно отыграть не получится.
Но рано или поздно все мы решаемся. Те, кто и правда — мы.

Я нащупываю Сашкину волну. Я чувствую её в своём странном сне — и знаю, что она тоже чувствует меня. И хочет поведать мне, как рада, что решилась жить колышущимся океаном чудес. Но она знает уже, что я без слов понял её.

И отключается.

А я снова снова ныряю в соль и йод бьющихся в берег бухты Фёдорова волн. И долго плыву под водой. А навстречу мне плывёт Пьеро — длинные светлые волосы в воде — как ореол.

Мы наконец всплываем на поверхность глотнуть воздуху. У неба над морем — всё тот же сумеречный серо-голубой цвет и свет. В воздухе висит так любимая нами всеми взвесь тумана пополам с моросью — чилима, бус (слова знакомые, но подзабытые, но не зря же Авченко перечитывал — глазами, руками, всем существом... ) — и ни намёка на жару, сводящую с ума реал.
Я осторожно, чтобы излишней осознанностью не спугнуть сон, вглядываюсь в сумеречный свет. Я почему-то верю, что сумерки всё ещё вечерние. Наверно, и в реале ночь ещё почти не надкусанная. Значит, можно отправиться с Петькой — мы же смотрим с ним один общий сон! — в то место, которое он считает таким счастливым.

— Пошли?.. — спрашиваю я.

Пьеро не переспрашивает — а чего ломаться-то.

— Пошли... — удивительно светло (почаще б так... ) улыбается Пьеро.

***

Пьеро по-собачьи тряхнул головой — разлетелись волосы и брызги воды с них — и тут же стал опрятным. Как всегда — до щеголеватости. И волосы сделались сухие. Он пошёл к обрыву, я — за ним. Пьеро раздвинул высокие стебли местного нашего полынно-конопляного гибрида — открылся небольшой проём. Из него «рельсы вылезали из карманов страны» — верный признак пути в Полнолуние.
Мы пошли по шпалам.

— Помнишь, как называют Птицу Счастья? — спросил Пьеро.

— Ты меня за дурака держишь?! — почти всерьёз рассердился я. — А то я про Синюю Птицу не в курсе?!

— Ну хорошо, хорошо, — примирительно сказал Пьеро. — И жаргонное значение слова «синий» ты тоже наверняка помнишь.

— Наверняка помню, — подтвердил я. — И ты ведёшь к тому, что Птица Счастья — птица пьяная.

— Именно! — подтвердил Пьеро. — Мордер с Августом завели было птичник, хотели, чтоб их всякоразные птицы счастье всем приносили — а у птиц ничего не получалось. Наши деятели птичек даже в синий цвет акварелью красить пытались. В итоге птицы разлетелись, а Мордер с Августом одно из помещений птичника под винокурню пустить решили — потолки высокие, вентиляция хорошая, для птичьего гуано слив предусмотрен...

— А они умеют? — усомнился я. — У нас же вечно: «ни пива варить, ни вина курить».

— Думали, что умеют. Перегонный куб сами собрали — ради чертежей даже интернет подключили, печку тоже своими стараниями наладили. Бражку поставили — и вот тут-то птицы и слетелись. Мезгу клевать. Очень она им по вкусу пришлась. И с пьяных глаз захотелось им народ осчастливливать. Таким, знаешь, спонтанным, неожиданным и очень личным счастьем. Мир осчастливить кишка тонка, а всех желающих — это пожалуйста.

— А со спиртом что делают? — разобрало меня любопытство. — Кого поят?

— А нет у них спирта... — пожал Пьеро плечами. Жалко стало вино на спирт перегонять — оно неожиданно вкусное получилось и даже какое-то волшебное — счастливое.
Полная Луна на сумеречном сером небе казалась ядовито как-то жёлтой, но рельсы вильнули неожиданно в сторону — каждый раз дорога иначе ложится, а мы шагнули куда-то в лесополосу, и ветви скрыли от нас тревогу Луны. В недавнем прошлом — перекличка диспетчеров на станционно разветвившихся путях, в скором будущем — встреча с друзьями.

Надо же: на Пьеро — словно и не купались совсем недавно, этой же ночью — отглаженные белые бриджи и футболка. Я оглядел себя. Я тоже уже не в пляжном был виде: седые от старости вельветовые джинсы и кроваво-красная футболка семнадцатилетней давности. Но во сне же можно?! Пусть и Татьяна футболку подарила...

И даже настроение не испортилось.

Наконец мы вышли из лесу. Луны на укутавшемся в серые облака сумеречном небе видно не было — и ладно. Тревог и так через край.

Там, где когда-то у Августа с Мордером был птичник... он и сейчас был — просто вокруг него появился забор из металлических пик с красивыми ажурными воротами. В самом верху ворот видна была витая надпись: «Isabelle». На заборе сидела парочка павлинов, вдоль забора гуляли фазаны и другие птицы — и попроще, и экзотические, и даже вообще какие-то придуманные. Мне вот фазаны почему-то особенно нравятся — сам не знаю, за что я так их удостоил.

Птицы орали всяк по-своему — звучало же это так, словно голоса у них у всех — чаячьи: нахальные, истошные. Причина тут, похоже, была простая: весь птичий двор — или птичий базар?! — был изрядно пьян.

Пьеро открыл ворота своим ключом — и мы вошли. Пьеро направился к одному из строений птичника — самому высокому, добротному, каменному. И я тоже не отставал. Почему-то уверен был, что увижу сейчас хозяев, а вместе с ними — наверняка Фёдора и братьев Вильгельма с Якобом.

Мы зашли — и всё оказалось так, как виделось мне в мечтах за секунду до встречи.

Внутри от птичника остались насесты, но теперь на них были приделаны полки. Кое-где. Справедливости ради надо заметить, что и те немногие, что были прилажены, стояли пустые — птицам при желании тоже можно было здесь заночевать, если другие курятники не по нраву. Но кое-где на полках стояли четверти с вином, а ещё кое-где — ёмкости поменьше, в которых, похоже, вино это зрело. Перчатки на горлышках напомнили о «компоте» Толика из моего любимого соловьёвского фильма. Но тут, судя по рассказам Пьеро и надписи на воротах, бродили не дрожжи, а чистейший виноград. В середину помещения втащили (или, может, на месте организовали?! ) каменный стол, на котором стоял дочиста отмытый самогонный аппарат, печка в наличии тоже имелась — но и она не работала. В неслучившейся винокурне вино, однако, водилось — своё, самое лучшее — и поэтому было весело.

Нам поднялись навстречу — и произошла радостная суета — с рукопожатиями, похлопыванию по плечам, объятиями даже.

Мордер объяснял, что они не спят — спим только мы с Пьеро, но и даже мы тут присутствуем вполне реально. Как? Ну вот так... Практика Хокинга — Крапивина. В отличие от теории, лишь дающей надежду — реально работает.

Якоб говорил длинную речь о том, что земляничный запах дальневосточной Изабеллы (и винограда, и вина) имеет к любви, а поэтому и к магии, самое прямое отношение. Потому что это запах самого счастья. Вильгельм поглядывал на вечно пьяненького братца немножко иронично — но с нежностью. Мне же говорил, что Яша хоть и любит принять на грудь лишнего — понимает тем не менее всё абсолютно правильно. Причём было впечатление, что это лично для меня экскурсия. Хотя да — Пьеро тут часто бывает, всё знает — вот и мне начал объяснять.

Федька налил всем по бокалу (о, даже изящные бокалы вместо классики гранёных стаканов... ) удивительно красивого и душистого вина. Я посмотрел через бокал с вином на свисающую с потолка лампочку — о да, цвет совершенно колдовской, удивительный, словно кровь самой природы.

— А на этого... — Федька кивнул на Пьеро, — только продукт переводить. Он предпочитает с птичами мезгу клевать. Ну можно понять там пьяную вишню — но с Изабеллой как-то это неправильно...

— Правильно, — вдруг понял я. — Это сопричастность не только с кровью, но и с плотью природы.

— Ух ты! — восхитился Пьеро. — Я это чувствовал — но осознать не получалось. А так и есть!

Мы сидели и медленно пили эту немыслимую Изабеллу. А что?! А прав ведь Пьеро: это и правда место счастья. И не в спирте дело — потому и винокурня стаею напильников над Парижем мимо пролетела. Просто дальневосточная Изабелла — это на самом деле единение с природой, со всем миром — это ли не счастье?!

— Мы тебе Птицу Счастья подарим. Ну то есть лично к тебе прикрепим, — говорил Август. — Как будет если на душе тошно — вспоминай о ней, она и станет появляться. И каждый раз чего-нибудь отжигать будет. Какой-то пьяный дебош — каждый раз новый. Разве захочется киснуть и плакать, когда и смех и грех?! Какую птичку хочешь?

— Фазана, — уверенно сказал я.

И из пустоты мне на плечо, порвав и так уже видавшую виды за семнадцать лет любимую футболку, свалилась увесистая весьма тушка. Добротный фазан мне достался. Телепатический голос сообщил мне, что зовут его Феофан.

Впрочем, всё время быть со мной фазан Феофан не собирался. Так... Экстренный вызов работает, даже если клавиатуру не разблокировали. Вот и тут тоже что-то подобное.

— А вообще тебе пора просыпаться — и за женой в роддом, — напомнил Фёдор. — Пока! Открывай глаза.

Я не был столь наивен, чтобы спрашивать, как открыть открытые глаза. Я их просто открыл.

Солнце било в оба окна. Надо было вставать. За Олей — а потом с Олей в роддом. За Надькой и сыновьями.

***

В такси мы все дружно загрузились на заднее сидение. Оля держала Мишу, я — Макса, маме же не досталось ни одного сына. Зато она сидела посерёдке между нами — с обеих сторон самые близкие, любимые, надёжные люди. Даже таксист проникся, поздравил как-то так хорошо и сердечно — большой усатый дядька оказался не чужд некоторой сентиментальности. А впрочем — пуркуа бы и не па?..

Я держал превратившегося в младенца прадеда на руках и думал о том, что закон «где сколько чего прибудет, там столько же другого убудет», который можно было бы назвать законом сохранения всего, настолько он универсален — главный закон жизни. Все мы знаем и про то, что за всё надо платить, и про бесплатный сыр, который только в мышеловке — и всё же пытаемся выиграть во всём, ничего не проиграв. А так не бывает.

Пронося память, то, что я для себя называю маячком сознания, через разрыв бытия — через смерть с последующим новым рождением, мы, решившиеся на это, берём на себя — ответственность? обязательство? — помнить самое страшное. Для кого-то это предсмертный опыт, а смерти бывают чудовищными, именно такими, что с их памятью жить настолько страшно, что просто не захочется — и забвение становится благом. Я столкнулся с этим, но... Но для меня — и сейчас я чувствовал, что для прадеда моего, ставшего сыном, тоже — самым страшным стало не это. Беспомощность младенчества да и вообще детства можно пережить, когда не осознаёшь себя. А когда сознание — вот оно, а тело его не слушается, а в более позднем детстве тебе просто ничего не доверяют, думая, что для тебя опасно то же самое, что и для всех других — ничего не помнящих — мелких... Вот тут реально анекдот вспоминается про Вовочку, маленький братик которого, по его мнению, орёт потому, что нет ни зубов, ни волос — и руки-ноги не слушаются. И всё же желание знать всё, что я только могу знать — до капельки, для меня перевешивает. Ради памяти, ради того, чтобы быть всем собою, а не огрызком, куском себя — я решаюсь не гасить свой маячок ни перед смертью, ни в мёртвом мире, ни в последующем младенчестве. Только всё же немного прикручиваю фитилёк. О вопросах философии, бывших доступными мне перед смертью, не думаю, просто знаю: я есть, и я — это именно я.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.