Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Марсель Пруст 20 страница



Мы вернулись в гостиную. Не увидев с нами Сен-Лу, маркиза обменялась с де Норпуа тем подозрительным, насмешливым и не очень сочувственным взглядом, каким мы показываем на чересчур ревнивую жену или на чересчур нежную мать (над ними часто смеются) и который означает: «Эге! Да уж не было ли тут грозы? »

Робер принес любовнице чудное колье, которое, по условию, он не должен был ей дарить. Но она отказалась от подарка и так потом, несмотря ни на какие уговоры, и не взяла его. Иные из приятелей Робера усматривали в этом, с их точки зрения, мнимом ее бескорыстии тонкий расчет: так, мол, она надеется еще крепче привязать его к себе. А между тем если ей и нужны были деньги, то разве лишь для того, чтобы сорить ими. Я сам видел, как она без разбора и без толку осыпала ими людей, которых считала бедняками. «Сейчас, – говорили Роберу его приятели, чтобы смазать впечатление от какого-нибудь ее доброго дела, – сейчас она, наверно, слоняется по зрительному залу в Фоли-Бержер. Рахиль – это загадка, настоящий сфинкс». Впрочем, как много женщин, своекорыстных поневоле, потому что они содержанки, из деликатности, которая не вянет и у такого сорта женщин, по собственному желанию на каждом шагу ставит барьерчики перед щедростью их любовников!

Робер почти ничего не знал об изменах своей возлюбленной, мысль его была занята всякой чепухой по сравнению с тем, что собой представляла подлинная жизнь Рахили, жизнь, начинавшаяся ежедневно только после того, как он от нее уходил. Он почти ничего не знал об ее изменах. Но если б они и стали ему известны, это не поколебало бы его доверия к Рахили. Согласно дивному закону природы, действующему в любом, самом многослойном обществе, люди пребывают в полнейшем неведении относительно любимого существа. Стоя по одну сторону стеклянной перегородки, влюбленный говорит себе: «Это ангел, она никогда не будет моей, мне остается только умереть, и все-таки, она меня любит; она так меня любит, что, пожалуй… да нет, этому не бывать». И, палимый страстью, истомленный ожиданием, сколько драгоценностей кладет он у ног этой женщины, сколько мест обегает, чтобы перехватить денег и избавить ее от забот! А по другую сторону перегородки, через которую слова до него не доносятся, как не перелетают слова через аквариум, люди говорят: «Вы с ней незнакомы? Ваше счастье. Она ограбила, разорила Бог знает сколько мужчин. Форменная жульница. Прощелыга! »

И, может быть, люди не так уж не правы, обзывая ее этим словом, – ведь даже скептик, который не безумно влюблен в эту женщину, которому она просто нравится, говорит своим приятелям: «Да нет, мой дорогой, это совсем не кокотка; может, у нее и были увлечения, но это не продажная женщина, а уж если она и продается, то очень дорого. Или пятьдесят тысяч франков, или ничего». И ведь он-то и истратил на нее пятьдесят тысяч франков, обладал же ею всего один раз, но она, найдя в его лице сообщника, играя на его самолюбии, сумела убедить его, что он из тех, кто обладал ею даром. Такою наше общество: в нем даже те, что видны насквозь, даже те, что пользуются самой дурной славой, все же как бы находятся в глубине и под защитой восхитительной диковины, прячущей их. В Париже Сен-Лу не здоровался с двумя порядочными людьми, говорил о них не иначе, как с дрожью в голосе, и называл их эксплуататорами женщин – их обоих разорила Рахиль.

– Я могу упрекнуть себя только в одном, – зашептала мне виконтесса де Марсант, – я ему сказала, что он неучтив. Обожаемому сыну, моему единственному, которому нет равных, накануне его отъезда сказать, что он неучтив, – да лучше бы меня ударили палкой: я же знаю, что, если его и ожидает вечером развлечение, – а у него их так мало! – все равно я ему испортила вечер тем, что была К нему несправедлива. Но я вас не удерживаю, – ведь вы торопитесь.

Когда виконтесса де Марсант начала со мной прощаться, она была печальна. Печалила ее мысль о Робере, и печаль ее была непритворна. Но вот она вновь превратилась в светскую даму и перестала быть искренней:

– Мне было страшно интересно, я так рада, я счастлива, что поговорила с вами. Благодарю вас! Благодарю вас!

Вид у нее был униженный, а взгляд благодарный и восхищенный, как будто разговор со мной доставил ей величайшее удовольствие. Этот ее обольстительный взгляд находил себе соответствие в черных цветах на ее белом платье с разводами: это был взгляд светской дамы, владеющей своим ремеслом.

– Да я сейчас еще и не ухожу, – возразил я, – мне надо подождать де Шарлю – мы пойдем вместе.

Маркиза де Вильпаризи слышала, что я сказал. Видимо, это было ей не по душе. Если бы речь шла о чем-то таком, что действует именно на подобного рода чувства, я бы подумал, что оскорбил стыдливость маркизы де Вильпаризи. Но мне это и в голову не пришло. Мне было хорошо с герцогиней Германтской, с Сен-Лу, с виконтессой де Марсант, с де Шарлю, с маркизой де Вильпаризи, я говорил оживленно, не думая, все, что взбредет в голову.

– Вы собираетесь уходить вместе с моим племянником Паламедом? – спросила маркиза де Вильпаризи.

Полагая, что ей будет очень приятно узнать, что я в большой дружбе с ее любимым племянником, я радостно сообщил: «Он предложил мне пойти вместе. Я в восторге. Вообще, вы даже не представляете себе, какие мы с ним друзья, а со временем – я уверен – мы с ним еще ближе сойдемся».

Недовольство у маркизы де Вильпаризи сменилось тревогой. «Не ждите его, – с озабоченным видом сказала она мне, – он занят разговором с князем фон Фаффенгеймом. Он уже забыл, что условился с вами. Ну, идите, идите, пока он стоит к вам спиной».

А я не спешил к Роберу и его любовнице. Но маркиза де Вильпаризи не могла дождаться, когда же я наконец уйду, и я, решив, что ей, верно, необходимо поговорить с племянником по важному делу, откланялся. Рядом с ней грузно восседал олимпийски величественный герцог Германтский. Каждая часть его тела словно говорила об его несметных богатствах, приобретала благодаря этим богатствам особую плотность, как будто для того, чтобы сотворить этого человека, стоившего так дорого, его богатства были переплавлены в один человекообразный слиток. Когда я подошел к нему попрощаться, он из вежливости поднялся со своего сиденья, и я ощутил косную, плотную тридцатимиллионную массу, которую привело в движение, подняло и поставило передо мной прежнее французское воспитание. Мне казалось, что это статуя Зевса Олимпийского, которую Фидий будто бы отлил из чистого золота. Так сильна была власть воспитания иезуитов над герцогом Германтским, вернее сказать – над его телом, потому что на его ум она такого сильного влияния не оказывала. Герцог Германтский смеялся, когда острил сам, а если острил кто-нибудь другой, ему было не смешно.

На лестнице меня окликнули:

– Так-то вы меня ждете, сударь? Это был де Шарлю.

– Не хотите ли пройтись пешком? – когда мы вышли во двор, сухо спросил он. – Давайте прогуляемся, пока я не найду извозчика.

– Вам надо со мной поговорить?

– Да, да, вы угадали, мне нужно вам кое-что сказать, вот только не знаю – скажу ли. Конечно, я понимаю, что для вас это представляет громадный интерес. Но вместе с тем я предвижу, что в моем возрасте, когда начинаешь ценить спокойствие, это может внести в мою жизнь беспорядок, повлечет за собой зряшную трату времени. Не знаю, стоите ли вы того, чтобы я ради вас заваривал эту кашу, я не имею удовольствия знать вас настолько, чтобы принять то или иное решение. В Бальбеке вы мне показались вполне заурядным, даже со скидкой на то, что «купальщик» в туфлях всегда выглядит глупо. Впрочем, может быть, у вас и нет особого желания получить от меня то, что я мог бы дать вам; может быть, мне действительно не стоит беспокоиться, потому что, – говорю вам с полной откровенностью, – мне это ничего, кроме беспокойств, не сулит.

Я сказал, что в таком случае надо об этом забыть. Прекращение переговоров, по-видимому, не входило в расчеты де Шарлю.

– Вы зря деликатничаете, – оборвал он меня. – Побеспокоить себя ради человека стоящего – это очень приятно. Для лучших из нас увлечение искусствами, любовь к старью, к коллекционированию, к садоводству – это эрзац, суррогат, алиби. В глубине нашей бочки мы, как Диоген, мечтаем о человеке. Мы разводим бегонии, подстригаем тисы за неимением лучшего, потому что тисы и бегонии послушны. Но мы предпочли бы тратить время на выращивание человека, если только мы были бы уверены, что он того стоит. Вот в чем дело. Вы должны хотя бы немного знать себя. Стоите вы этого или нет?

– Я никогда не причиню вам никаких беспокойств, – сказал я, – и, – поверьте, – все, что вы для меня сделаете, будет иметь для меня огромную ценность. Я глубоко тронут тем, что вы удостоили меня своим вниманием и изъявили желание быть мне полезным.

К великому моему удивлению, де Шарлю поблагодарил меня в почти восторженных выражениях и в наплыве дружеских чувств, поразившем меня еще в Бальбеке своим несоответствием резкости его тона, взял меня под руку.

– По легкомыслию, свойственному вашему возрасту, вы можете сказать что-нибудь такое, из-за чего между нами образуется пропасть, – заметил он. – А сейчас, напротив, вы меня растрогали, и я готов сделать для вас то, что в моих силах.

Продолжая идти со мной под руку и говоря мне, хотя и свысока, добрые слова, де Шарлю то задерживал на мне сосредоточенно-пристальный, холодно-пронзительный взгляд, каким он меня поразил при нашей утренней встрече у бальбекского казино, и даже за несколько лет до того – около розового терновника, в тансонвильском парке, когда он стоял рядом с г-жой Сван, которую я тогда считал его любовницей, то до такой степени внимательно вглядывался в экипажи, проезжавшие мимо нас один за другим, так как это был час смены, что некоторые извозчики, полагая, что их собираются нанять, останавливались. Но де Шарлю отказывался от их услуг.

– Ни один мне не подходит, – говорил он, – не те фонари, не по дороге. Мне бы хотелось, – продолжал он, – чтобы вы меня правильно поняли: мое предложение совершенно бескорыстно, и делаю я его только из благожелательности к вам.

Еще больше, чем в Бальбеке, меня поразило, как много общего в его выговоре с выговором Свана.

– Полагаю, вы настолько умны, что не подумаете, будто я обращаюсь к вам из-за «отсутствия знакомых», от одиночества и от скуки. Я не говорил с вами о моих родственниках – я полагал, что мальчик в вашем возрасте, выходец из мелкой буржуазии (барон с особым удовольствием подчеркнул эти два слова) должен знать французскую историю. Эти люди моего круга невежественны, как лакеи, и ничего не читают. В былое время лакеями при короле состояли вельможи, а теперь вельможи зачастую ничем не отличаются от лакеев. Но молодые буржуа вроде вас – люди начитанные. Вы, конечно, знаете, как прекрасно сказал о моих родственниках Мишле: [272] «Могущественные Германты представляются мне поистине великими людьми. И что перед ними бедный маленький французский король, заточенный в своем парижском дворце? » О себе самом я не очень люблю говорить, но, может быть, вам уже известно, – на это намекнула нашумевшая статья в «Таймсе», – что австрийский император, который всегда дарил меня своей благосклонностью и почитал за должное поддерживать со мной родственные отношения, недавно в разговоре, который сделался достоянием гласности, заявил, что если бы около графа Шамборского[273] находился человек, который так же хорошо, как я, знал бы закулисную сторону европейской политики, то графу быть бы теперь французским королем. Я часто думал, что обладаю, – не благодаря моим слабым способностям, а в силу обстоятельств, о которых вы, быть может, потом узнаете, – сокровищницей опыта, чем-то вроде бесценного секретного досье, которым я не считал себя вправе пользоваться в своих личных целях, но на которое молодой человек посмотрит как на драгоценность, когда я через несколько месяцев передам ему то, что собирал более тридцати лет и чем, может быть, только я один и владею, Я имею в виду не роскошную пищу для ума, которую вы получите, узнав некие тайны, а ведь нынешние Гизо[274] отдали бы несколько лет жизни за то, чтобы их выведать, потому что если б эти тайны им открылись, то они стали бы смотреть на некоторые события иными глазами. И я имею в виду не только совершившиеся события, но сцепление обстоятельств (это было одно из излюбленных выражений де Шарлю, и, произнося его, он молитвенно складывал руки, но пальцев не сгибал, как бы изображая их сомкнутостью сцепление не называемых им обстоятельств). Я вам по-новому объясню не только прошлое, но и будущее.

Де Шарлю сам себя перебил: он стал расспрашивать меня о Блоке, о котором шла речь, – хотя барон делал тогда вид, что не слышит, – у маркизы де Вильпаризи. И его манера говорить до того не соответствовала содержанию, что казалось, будто думает он о другом и роняет слова машинально; как будто только из вежливости он спросил, молод ли мой приятель, красив ли, и прочее. Если бы Блок слышал наш разговор, де Шарлю еще сильней заинтересовал бы его, чем маркиз де Норпуа, но только совсем по другим причинам: его заинтересовало бы, за или против Дрейфуса де Шарлю. «Для вашего дальнейшего развития, – кончив расспросы о Блоке, продолжал де Шарлю, – вам следует водить дружбу с людьми другой национальности». Я ответил, что Блок француз. «А-а! – произнес де Шарлю. – Я думал, еврей». Вычитав в его словах мысль о несовместимости, я невольно подумал, что де Шарлю – один из самых ярых антидрейфусаров, каких я только знаю. Но он высказался против обвинения Дрейфу-; а в государственной измене. Впрочем, в такой форме: «Кажется, газеты пишут о Дрейфусе, что он совершил преступление против отечества, кажется, так, – я газетам особого внимания не уделяю; читать газеты – это для меня все равно, что мыть руки; ничего любопытного я в них не нахожу. Так или иначе, преступления тут нет, соотечественник вашего друга совершил бы преступление против отечества, если бы предал Иудею, но какое отношение имеет он к Франции? » Я возразил, что если начнется война, то евреев мобилизуют вместе со всеми. «Возможно, но я не уверен, что это правильно. Хотя если призовут сенегальцев или мадагаскарцев, то вряд ли они будут более храбро сражаться за Францию, и это естественно. Вашего Дрейфуса скорее можно было бы осудить за нарушение правил гостеприимства. Но довольно об этом. Вы не могли бы попросить вашего друга, чтобы он сводил меня в синагогу, когда там совершается какой-нибудь торжественный обряд – например, обрезание, – с еврейскими песнопениями? А может быть, он снимет зал и устроит для меня библейское представление, вроде того как девицы из Сен-Сира[275] для развлечения Людовика Четырнадцатого разыгрывали расиновские переложения псалмов. И нельзя ли что-нибудь смешное? Допустим, ваш друг в единоборстве со своим отцом ранил бы его, как Давид Голиафа. Получился бы довольно забавный фарс. А еще он мог бы дать взбучку или, как выражается моя старая служанка, вздрючку своей маменьке. Вот это было бы великолепно, это бы нас посмешило. Как по-вашему, дружок? Мы же любим экзотические зрелища, а ведь если избить это заморское чудище, то старая уроди– 1 на понесет заслуженное наказание, только и всего». Произнося эти страшные слова, слова полусумасшедшего, барон до боли сжимал мне руку. Вспомнив рассказы родных де Шарлю о том, как он удивительно добр к своей старой служанке, чей провинциализм в мольеровском вкусе он только что привел, я подумал, как было бы интересно попытаться определить, несмотря на всю их сложность, до сих пор, с § моей точки зрения, недостаточно изученные взаимоотношения доброты и злобы в одном и том же сердце.

Я сообщил де Шарлю, что матери Блока нет на свете, | а об отце высказал предположение, что вряд ли он с восторгом примет участие в представлении, во время которого ему в два счета могут выбить глаза. Де Шарлю был явно недоволен. «Как глупо со стороны этой женщины, что она умерла! – сказал он. – Ну, а насчет выбитых глаз, то синагога как раз слепа, евангельских истин она не видит. [276] Да нет, вы только подумайте, именно теперь это же великая честь для несчастных евреев, которые страшатся бессмысленной ярости христиан: такой человек, как я, снисходит до того, что развлекается, глядя на их увеселения! » В эту минуту я увидел Блока-отца – по всей вероятности, он шел встречать сына. Он нас не видел; я предложил де Шарлю познакомить их. Но я не представлял себе, как это обозлит моего спутника. «Познакомить его со мной? Сразу видно, что вы плохо знаете цену людям! Со мной так просто не знакомятся. В данном случае бестактность усугубляется оттого, что знакомящий слишком молод, а тот, кого он хочет представить, слишком ничтожен. Самое большее, на что я мог бы пойти, – если для меня устроят азиатское зрелище, которое я вам наметил в общих чертах, – это сказать паршивцу несколько теплых слов. Но с условием, что сынок беспрепятственно задаст ему основательную трепку. Я даже выражу по сему случаю удовлетворение».

Блок между тем не обращал на нас никакого внимания. Он низко кланялся г-же Сазра, а та была с ним очень приветлива. Меня это удивило, потому что когда-то, в Комбре, она возмущалась моими родителями, принимавшими у себя молодого Блока, – такой заядлой была она антисемиткой. Но волной дрейфусарства несколько дней тому назад к ней прибило отца моего друга. Он нашел, что г-жа Сазра очаровательна; особенно ему понравился ее антисемитизм: он видел в нем доказательство ее прямоты и искренности дрейфусарских ее убеждений, – вот почему он был так польщен ее согласием принять его у себя. Он даже не обиделся, когда она, не подумав, сказала при нем: «Дрюмон[277] собирается посадить ревизионистов в один мешок с протестантами и евреями. Чудная компания! » «Бернар! – придя домой, с гордостью сказал он Ниссону Бернару. – Ты знаешь: она не лишена этого предрассудка! » Ниссон Бернар ничего не ответил, а только возвел к небу ангельские свои глаза. Он скорбел за гонимых евреев, помнил своих друзей-христиан, по причинам, которые выяснятся из дальнейшего, с годами становился все более манерным и жеманным и походил теперь на ларву с картины прерафаэлита – ларву, у которой торчат как бы случайно кем-то воткнутые перья, – такими же ненужными выглядят волоски в опале.

– В деле Дрейфуса неприятно одно, – все еще держа меня под руку, продолжал барон. – Оно разрушает общество (я не говорю: хорошее общество, оно давно уже не заслуживает этого лестного эпитета), ибо следствием этого дела явился наплыв господ и дам из страны Швалии, Шушвалии, Шушерии, словом, никому неведомых личностей, которых я встречаю даже у моих родственниц, потому что они входят в какую-то антиеврейскую Лигу французских патриотов, [278] точно политические взгляды дают право на положение в обществе.

Чванливость сближала де Шарлю с герцогиней Германтской. Я указал ему на их сходство. Должно быть, он думал, что я незнаком с герцогиней, но я напомнил ему вечер в Опере, когда он как будто прятался от меня. Де Шарлю твердо стоял на том, что не заметил меня, и в конце концов он бы меня переубедил, но вскоре из-за одного ничтожного обстоятельства мне в душу закралось подозрение: а вдруг де Шарлю такой гордец, что ему было бы неприятно, если б его увидели вместе со мной?

– Вернемся к вам, – сказал де Шарлю, – к моим планам, связанным с вами. Существует некое франкмасонское братство, – я ничего не могу вам о нем сообщить, кроме того, что в братстве состоят четыре европейских монарха.

Так вот, приближенные одного из них хотят вылечить его от этого помешательства. Дело нешуточное, из-за него мы на грани войны. Да, именно на грани. Вы слыхали, что один человек вообразил, будто у него в бутылке китайская принцесса? Это был бред сумасшедшего. Его вылечили. Но тогда он поглупел. Есть болезни, от которых не следует лечить, потому что они предохраняют нас от более опасных. У моего родственника был больной желудок – он не переваривал никакой пищи. Его лечили самые крупные специалисты по желудочным болезням, но безрезультатно. Я повел его к одному врачу (между прочим, тоже весьма любопытный тип, о нем можно было бы рассказать много интересного). Врач сразу понял, что у моего родственника это на нервной почве. Он убедил больного и сказал, что ему можно есть все. Но у моего родственника было еще воспаление почек. Желудок усваивал пищу великолепно, а почки в конце концов перестали работать, и мой родственник, вместо того, чтобы дожить до старости с воображаемой желудочной болезнью, которая заставляла его соблюдать диету, умер сорока лет, вылечив желудок, но загубив почки. Вы бесконечно далеко ушли от своей среды и – кто знает? – быть может, со временем станете тем, чем мог бы стать в прошлом выдающийся человек, если бы какой-нибудь добрый гений открыл ему законы пара и электричества, когда люди еще понятия о них не имели. Не валяйте дурака, не отказывайтесь из деликатности. Поймите: я вам окажу большую услугу, но я надеюсь, что и вы окажете мне не меньшую. Свет давно уже мне безразличен, у меня осталось только одно большое желание: искупить свои грехи, поделившись накопленным мною с душой еще девственной, способной пламенно любить добродетель. Я пережил много тяжелого – быть может, когда-нибудь я вам о себе расскажу, я потерял жену – прекрасную, благородную, во всех отношениях безупречную женщину. Мои молодые родственники не то что не достойны, а не способны воспользоваться тем духовным наследством, о котором я вам говорил. Кто знает, быть может, вы и есть тот, к кому оно может перейти, тот, кем я могу руководить и кого я могу возвеличить, я бы от этого только выиграл. Быть может, посвятив вас в великие дипломатические тайны, я снова почувствую к ним влечение и наконец займусь интересным делом, а вы будете моим помощником. Но чтобы в этом убедиться, я должен встречаться с вами часто, очень часто, ежедневно. Я решил, воспользовавшись нечаянной благосклонностью де Шарлю, обратиться к нему с просьбой: не может ли он устроить мне встречу со своей невесткой, но в эту минуту мою руку словно ударило током. Это выдернул свою руку де Шарлю. Несмотря на то, что, разговаривая, он все время оглядывался по сторонам, он только сейчас заметил графа д'Аржанкура, показавшегося из-за угла. Для бельгийского посла это была, по-видимому, неприятная встреча; он метнул в меня подозрительный взгляд, точно перед ним было существо другой породы, почти такой же взгляд, каким герцогиня Германтская смотрела на Блока, и хотел было пройти мимо. Но де Шарлю, точно нарочно стараясь попасться ему на глаза, окликнул его и сказал что-то незначащее. Думая, быть может, что граф д'Аржанкур меня не узнал, де Шарлю сказал ему, что я большой друг маркизы де Вильпаризи, герцогини Германтской, Робера де Сен-Лу, а что он, де Шарлю, старый друг моей бабушки и был бы счастлив перенести на ее внука частицу своей симпатии к ней. И все же от меня не укрылось, что, хотя у маркизы де Вильпаризи графу д'Аржанкуру только назвали мое имя, а де Шарлю подробно рассказывал ему о моей семье, граф был теперь холоднее со мной, нежели час назад, да и потом он долго еще при встречах со мной держался отчужденно. В тот вечер он смотрел на меня с любопытством, но без малейшего оттенка приязни, а когда прощался с нами, то, даже как бы преодолевая внутреннее сопротивление, не без колебания протянул мне руку и тут же отдернул.

– Я не в восторге от этой встречи, – сказал де Шарлю. – Аржанкур – из хорошей семьи, но дурно воспитан, дипломат ниже среднего, отвратительный муж, бабник, годился бы на амплуа плута; он из тех людей, которые не способны понять, но зато очень даже способны разрушать подлинные ценности. Я надеюсь, что наша с вами дружба, если только она завяжется, будет представлять собой именно такую ценность, и еще я надеюсь, что вы будете любезны ограждать ее, так же как и я, от ударов копытом таких вот ослов, которые от нечего делать, от неуклюжести, по злобе ломают то, что нужно беречь. К несчастью, большинство светских людей скроено по этому образцу.

– Герцогиня Германтская, должно быть, очень умна. Сегодня мы с ней говорили о возможностях новой войны. По-моему, герцогиня хорошо об этом осведомлена.

– Ни о чем она не осведомлена, – сухо заметил де Шарлю. – Женщины, как, впрочем, и многие мужчины, ничего не смыслят в таких вещах, о которых мне хочется с вами поговорить. Моя невестка – прелестная женщина, но она воображает, что живет во времена, описываемые в романах Бальзака, когда женщины влияли на политику. В наши дни постоянное общение с моей невесткой для вас губительно, как, впрочем, выходы в свет вообще. Я именно об этом в первую очередь и хотел вас предупредить, но мне помешал этот балбес. Первая жертва, которую вам придется для меня принести, – а я потребую от вас ровно столько жертв, сколько сделаю вам одолжений, – это порвать со светом. Мне было сейчас больно видеть вас на этом нелепом сборище. Вы мне возразите, что ведь и я там был, но для меня это не выход в свет, а посещение родственников. Впоследствии, в зрелом возрасте, если вас потянет на короткое время погрузиться в светскую среду, то, может быть, это окончится для вас благополучно. Мне не нужно объяснять, как я вам тогда пригожусь. «Сезам» дома Германтов и всех домов, которые стоят того, чтобы их двери перед вами распахнулись, – этот «Сезам» в моем распоряжении. Я буду и судьей, и хозяином положения. Пока еще вы только «оглашенный». В том, что вы появились в высшем свете, есть нечто для вас унизительное. Прежде всего надо не допускать неприличий.

Я решил, воспользовавшись тем, что де Шарлю заговорил о своем посещении маркизы де Вильпаризи, попытаться выяснить, кем он ей доводится, выяснить ее происхождение, но с языка у меня сорвался другой вопрос: я спросил, что собой представляет род Вильпаризи.

– Откровенно говоря, вопрос не так-то прост, – зачастил в ответ де Шарлю. – Это все равно, как если бы вы спросили, что такое ничто. Моя тетка все может себе позволить, и вот на нее нашла блажь: она вторично вышла замуж за никому не известного Тирьона, и из-за этого самая славная французская фамилия ушла в небытие. Тирьон беспрепятственно, как в романах, взял себе угасшую аристократическую фамилию, а затем скончался. История умалчивает, пленяла ли его до этого Тур д'Овернь, колебался ли он между Тулузой и Монморанси. Факт тот, что в конце концов он захотел стать господином де Вильпаризи. После семьсот второго года таких случаев уже не было, и я решил, что намерения у него скромные – дать этим понять, что он родом из Вильпаризи (есть такой городок недалеко от Парижа), что там у него была нотариальная контора или парикмахерская. Но тетка от великого ума – сейчас она в таком возрасте, когда выживают из последнего, – объявила, что в роду ее мужа был такой маркизат, и написала об этом всем нам; неизвестно зачем, она сочла нужным действовать официально. Когда человек присваивает себе фамилию, на которую у него нет никаких прав, то не нужно поднимать шум – надо было поступить, как поступила наша очаровательная приятельница, так называемая графиня де М.: она не послушалась совета супруги Альфонса Ротшильда и отказалась увеличить взнос в пользу папы ради приобретения титула – ведь все равно это не дало бы ей больше прав на него. Но вот что во всем этом самое смешное: тетка начала скупать портреты настоящих Вильпаризи, к которым покойный Тирьон никакого отношения не имел. Теткин замок превратился в скупочный пункт, и эта все выше и выше вздымавшаяся волна портретов накрыла портреты каких-то там Германтов и каких-то там Конде, а ведь, что ни говорите, это была не мелкая сошка. Антиквары ежегодно фабрикуют для нее новые. У нее в замке, в столовой, висит портрет Сен-Симона по той причине, что его племянница была первый раз замужем за господином де Вильпаризи, хотя, по всей вероятности, автор «Мемуаров» для посетителей представляет куда больше интереса по другим поводам, чем в качестве прадеда господина Тирьона.

Я разочаровался в маркизе де Вильпаризи, как только увидел ее разношерстный салон; когда же я узнал, что маркиза де Вильпаризи – всего-навсего г-жа Тирьон, то она окончательно пала в моих глазах. Я считал недопустимым, что женщина, сочинившая себе титул и фамилию только потому, что она в дружбе с особами королевского рода, может ввести в заблуждение современников и уж непременно введет потомков. Как только маркиза де Вильпаризи снова превратилась в ту, какой она виделась мне в детстве, стала особой, в которой нет ровно ничего аристократического, мне показалось, что все окружавшие ее высокопоставленные родственники ей чужие. Она и потом была с нами необычайно мила. Я иногда заходил к ней, а она присылала мне в подарок какую-нибудь вещицу. Но в моем представлении она никак не была связана с Сен-Жерменским предместьем, и, пожелай я что-нибудь узнать о нем, я обратился бы к ней в последнюю очередь.

– Теперь, – продолжал де Шарлю, – если б вы бывали в свете, вы ухудшили бы свое положение, у вас появились бы обо всем искаженные представления, а ваш характер испортился бы. Вообще нужно быть сугубо осторожным, особенно в выборе товарищей. Заводите любовниц, если ваши родители ничего не будут иметь против, меня это не касается, я бы даже вас на это подтолкнул, шалунишка вы этакий, – шалунишка, которому скоро нужна будет бритва, – прибавил он, дотронувшись до моего подбородка. – Но выбор друзей среди мужчин – это гораздо важнее. Из каждых десяти молодых людей восемь – дрянцо, мелкая сволочь, которая так вам напакостит, что вы потом никакими силами не спасете положение. Вот мой племянник Сен-Лу – это для вас, в общем, хороший товарищ. Для вашего будущего он ничего не сумеет сделать – о нем позабочусь я. Одним словом, – насколько я его знаю, – для того, чтобы вдвоем куда-нибудь пойти, когда я вам надоем, он, по-моему, человек более или менее подходящий. Во всяком случае, он мужчина, он не из числа женоподобных юнцов, которых столько развелось за последнее время: из-за этих педалей их невинные жертвы гибнут на эшафоте. (Я не понимал, что значит жаргонное словечко «педаль». Кто бы его ни узнал, все были бы удивлены не меньше, чем я. Светские люди любят говорить на жаргоне. Люди, которых можно в чем-либо упрекнуть, подчеркивают, что они не боятся говорить о своих пороках; они думают, что это доказывает их невиновность. Но они утратили ощущение словесной иерархии: они не отдают себе отчета, что, перейдя за известную грань, шутка приобретает особый, непристойный смысл и служит доказательством не столько наивности, сколько извращенности. ) Он не такой, как другие, он милый, степенный.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.