Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Глава вторая 13 страница



Когда отрывок из сонаты был сыгран, я набрался храбрости и попросил сыграть Франка, но маркизе де Говожо моя просьба была, видимо, до того неприятна, что я не настаивал. «Вам это не может нравиться», – сказала она мне. Вместо Франка она попросила сыграть «Празднества» Дебюсси. [307] и, как только прозвучала первая нота, воскликнула: «Дивно! » Морель признался, что знает только первые такты, и, не желая никого дурачить, а просто из мальчишеского озорства, заиграл марш Мейербера[308] На беду, заиграл он его почти без перерыва и без объявления, поэтому все решили, что он продолжает играть Дебюсси, и с прежним упоением восклицали: «Дивно! » Когда же Морель пояснил, что это создатель не «Пелеаса», а «Роберта-Дьявола», общество почувствовало себя неловко. Одна лишь маркиза де Говожо не ощутила этой неловкости – она обнаружила тетрадку Скарлатти, [309] и с лихорадочной поспешностью набросилась на нее. «О, возьмите и сыграйте, это божественно! » – восклицала она. А между тем схватила она с такой жадностью произведение композитора, которого долго не признавали и которого только недавно превознесли до небес, и представляло оно собой одну из тех несносных вещей, что не дают нам спать, так как безжалостная ученица без конца разучивает ее у вас над головой. Но Морелю надоела музыка, его привлекали карты – вот почему де Шарлю, чтобы принять участие в карточной игре, составить партию в вист. «Он сказал вашему что он принц, – обратился к г-же Вердюрен Ский, – но это ложь, он из простой буржуазной семьи, из семьи самых заурядных архитекторов». «Меня интересует, что вы говорили о Меценате. Меня разбирает любопытство, понимаете, сударь? » – обратившись к Бришо, повторила г-жа Вердюрен только из любезности, но Бришо возликовал. Чтобы блеснуть своим остроумием перед Покровительницей, а заодно, быть может, и передо мной, он ответил так: «По правде говоря, сударыня, Меценат занимает меня главным образом потому, что он – первый достославный апостол того китайского бога, который насчитывает сейчас во Франции больше последователен, чем Брама, даже больше, чем Христос, он – апостол всемогущего бога Чхай-на-все». Г-жа Вердюрен не довольствовалась в таких случаях тем, что закрывала лицо руками. Она внезапно, точно насекомое, именуемое подёнкой, вонзалась в княгиню Щербатову; если княгиня находилась поблизости, Покровительница вцеплялась в нее, впивалась в нее ногтями и, как играющий в прятки ребенок, прятала голову у нее под мышкой. Когда она укрывалась за этой ширмой, у всех создавалось впечатление, что она смеется до слез, а она могла ни о чем не думать – так люди, читающие про себя длинную молитву, прибегают к мудрой мере предосторожности; обнимают руками голову. Г-жа Вердюрен подражала им, слушая квартеты Бетховена: ей хотелось, чтобы все видели, что для нее это – богослужение, и вместе с тем ей хотелось, чтобы никто не заметил, что она спит. «Я говорю совершенно серьезно, сударыня, – продолжал Бришо. – По-моему, в наше время развелось слишком много людей, которые только и делают, что созерцают свой пуп как некий центр вселенной. Теоретически мне нечего возразить против какой-то там нирваны, которая стремится растворить пас во Всем (причем это Все, как Мюнхен или Оксфорд, гораздо ближе к Парижу, чем Аньер или Ла-Буа-Коломб), по ни настоящему французу, ни настоящему европейцу не делает чести то обстоятельство, что, когда японцы, быть может, уже стоят под стенами нашей Византии, социалистические антимилитаристы с важным видом продолжают спорить об основных достоинствах свободного стиха». Г-жа Вердюрен сочла возможным оставить в покое наболевшее плечо княгини и отвела от лица руки, но потом все-таки сделала вид, что вытирает слезы и старается отдышаться. Бришо, однако, попытался и меня втянуть в разговор: придя к выводу на защите диссертаций – на которой он, как никто, умел председательствовать, – что молодежи бывает особенно лестно, когда ее жучат, когда ей придают особый вес, стараясь представить ей оппонента как реакционера, он сказал, украдкой бросая на меня взгляд, каким оратор незаметно для других скользит по лицу слушателя, имя которого он только что назвал: «Мне бы не хотелось хулить богов, которым поклоняется молодежь. Мне бы не хотелось, чтобы обо мне судили как о еретике и богоотступнике в церкви маллармистов[310] где наш новый друг, как все его сверстники, наверно, принимал участие в эзотерических мессах, хотя бы в качестве певчего, мне бы не хотелось, чтобы меня считали чужаком или розенкрейцером. [311] Но, сказать по правде, нам поднадоели интеллигенты, которые влюблены в Искусство с большой буквы и которые, когда от Золя они уже не пьянеют, впрыскивают себе Верлена. Благоговея перед Бодлером, они превратились в эфироманов, они уже не способны на подвиг, которого рано или поздно потребует от них родина, они все стали наркоманами под влиянием сильнейшего литературного невроза, в удушливой, возбуждающей, тяжелой атмосфере вредных испарений, под влиянием символизма курильщиков опиума». Я не мог заставить себя изобразить на своем лице хотя бы слабый восторг перед тем бессмысленным набором слов, который представляла собой рацея Бришо, и, повернувшись к Скому, попытался убедить его, что он глубоко ошибается относительно того, из какой семьи де Шарлю; Ский, ответив, что у него нет никаких сомнений, прибавил, что сам же я говорил ему, что настоящая фамилия де Шарлю – Ганден, Ле Ганден. «Я вам сказал, – возразил я, – что маркиза де Говожо – сестра инженера Леграндена. О де Шарлю у нас с вами никогда не было разговора. Де Шарлю и маркиза де Говожо такие же родственники, как Великий Конде и Расин». – «Ах вот что! » – небрежно бросил Ский, даже не подумав извиниться за свою ошибку, как не извинился он за несколько часов перед этим, когда его спутники из-за него чуть было не опоздали к встрече поезда. «Как долго вы собираетесь пробыть у моря? » – спросила де Шарлю г-жа Вердюрен – она уже почувствовала в нем «верного» и теперь дрожала при мысли, что он скоро уедет в Париж. «Ах, боже мой, да разве можно загадывать? – растягивая слова и произнося их в нос, проговорил де Шарлю. – Моя мечта – прожить здесь до конца сентября». – «Вот и отлично. Сентябрь – это время таких бурь, что ими можно залюбоваться». – «Откровенно говоря, удерживает меня здесь не это. Последнее время я забывал моего покровителя – Михаила Архангела, а в нынешнем году мне бы хотелось замолить свой грех и пробыть здесь до двадцать девятого сентября, до его праздника в горном аббатстве». – «А разве вы всего этого придерживаетесь? » – спросила г-жа Вердюрен; может быть, ей и удалось бы заглушить в себе голос возмущенного антиклерикализма, но она боялась, как бы из-за долгой поездки скрипач с бароном на двое суток не «дернули» от нее. «По-видимому, у вас временами закладывает уши, – сдерзил де Шарлю. – Я же вам сказал, что Михаил Архангел – один из моих почитаемых покровителей». Затем, придя в состояние блаженного экстаза, глядя вдаль, он улыбнулся и голосом, которому придавал силу, как мне показалось, не столько эстетический, сколько религиозный восторг, заговорил: «Это так прекрасно, когда во время возношения святых даров Михаил стоит подле алтаря, в белых одеждах, и взмахивает золотым кадилом, а вокруг него курится множество ароматов, и благоухание их возносится к Богу! » – «Не съездить ли туда всей компанией? » – подавляя отвращение к «поповщине», предложила г-жа Вердюрен. «Как было бы чудесно, если б при возношении даров, – продолжал де Шарлю, который по другим причинам, чем прославленные парламентские ораторы, но совершенно так же, как они, никогда не отвечал на реплики, притворяясь, что не слышит их, – наш юный друг сыграл что-нибудь из Палестрины[312] или даже исполнил арию Баха! Досточтимый аббат с ума сошел бы от радости. Это самая большая почесть, во всяком случае, самая большая почесть, какую я мог бы при всем народе воздать моему святому покровителю. Вот это, я понимаю, поучительный пример для верующих! Мы сейчас поговорим об этом с молодым Анджелико[313] в музыке, тоже воином, как и Михаил Архангел».

Саньету предложили участвовать в игре в качестве «болвана», но он сказал, что не умеет играть в вист. Котар, удостоверившись, что времени до отхода поезда остается немного, сейчас же начал играть с Морелем в экарте. Разъяренный Вердюрен с грозным видом наступал на Саньета. «Так вы, значит, не умеете играть? » – кричал он в бешенстве оттого, что разладилась партия в вист, и в восторге оттого, что ему представился повод лишний раз отругать бывшего архивариуса. Архивариус от ужаса решил сострить: «Я умею играть на рояле». Котар и Морель сели друг против друга. «Вам сдавать», – сказал Котар. «Не подойти ли нам поближе к ломберному столу? – предложил маркизу де Говожо барон; ему не хотелось оставлять скрипача одного в обществе Котара. – Это так же любопытно, как правила этикета, хотя в наше время они не имеют большого значения. Единственные короли которые у нас еще остались, – по крайней мере во Франции, – это короли карточные, и, по-моему, все они на руках у молодого виртуоза», – поспешил добавить он в восхищении от Мореля, даже от того, как он играет в карты, и желая ему польстить, а кроме того, наблюдение за игрой – это был благовидный предлог для того, чтобы наклониться над его плечом. «Бей его, мерзавца! » – подражая лихости матерых шулеров, вскричал Котар, и его дети покатились со смеху, как хохотали его ученики и главный врач клиники, когда профессор, даже у постели тяжелобольного, придав своему лицу эпилептически-безучастное выражение, отпускал одну из своих обычных шуточек. «Я не знаю, с чего мне ходить», – обратился за советом к маркизу де Говожо Морель. «Вы будете биты, с чего бы вы ни пошли, – это совершенно все равно»-. «Гуно? Чудесный композитор! Один его „Фауст“ чего стоит! Вот только фамилия у него неблагозвучная». Маркиз встал с тем презрительно резким выражением лица, какое бывает у людей благородного происхождения, которые не могут взять в толк, чем они оскорбляют хозяина дома, когда делают вид, будто они не уверены, можно ли водить знакомство с их гостями, и которые, говоря о них с пренебрежением, ссылаются на английский обычай: «Кто этот господин, который играет в карты, чем он занимается, чем он торгует? Я хочу знать, в чьем обществе я нахожусь, а то еще свяжешься Бог знает с кем. Когда вы были так любезны, что представили меня ему, я не расслышал его фамилии». Если бы Вердюрен действительно представил своим гостям маркиза де Говожо, маркиз был бы недоволен. Но Вердюрен ни с кем его не знакомил – вот почему маркиз решил держаться благожелательно и скромно: так, мол, будет приятно другим и безопасно для него. Вердюрен и прежде гордился своей дружбой с Котаром, но с тех пор, как Котар стал знаменитым профессором, дружба эта еще больше льстила его самолюбию. Только теперь Вердюрен выражал свою гордость не так наивно. В былое время, когда Котар почти не пользовался известностью, Вердюрен, если с ним заговаривали о воспалении лицевого нерва у его жены, отвечал с наивной хвастливостью человека, который полагает, что известное ему славится на весь мир и что все обязаны знать, как фамилия учителя пения, дающего уроки его детям: «Тут уж ничего не поделаешь. Если бы за ней наблюдала какая-нибудь посредственность, ну, тогда можно было бы попробовать другое лечение, но ее врач – Котар (Вердюрен произносил эту фамилию с таким благоговением, как будто это был не Котар, а Бушар[314] или Шарко), и на его команду можно отвечать только: „Слушаюсь! “» Уверенный в том, что маркиз де Говожо не мог не слышать о знаменитом профессоре Котаре, Вердюрен воспользовался противоположным приемом и надел на себя личину простачка: «Это наш домашний врач, славный малый, мы его обожаем, а он ради нас дал бы разрезать себя на куски; это не врач – это друг; вы его, наверно, не знаете, его имя вам, наверно, ничего не говорит, а для нас Котар – это имя прекрасного человека, нашего дорогого друга». Вердюрен пробормотал имя Котара с таким скромным видом, что это ввело в заблуждение маркиза де Говожо: он решил, что тот имеет в виду кого-то другого. «Котар? Вы говорите о профессоре Котаре? » Тут как раз послышался голос вышеназванного профессора: ход партнера поставил его в тупик, и, держа карты в руках, он проговорил: «Вот тут-то Зевс и зевнул». «Ну да, он самый, профессор», – подтвердил Вердюрен. «Да что вы? Профессор Котар? А вы не ошибаетесь? Вы уверены, что это тот самый, который живет на Паромной улице? » – «Да, он живет на Паромной улице, дом сорок три. Вы его знаете? » – «Кто же не знает профессора Котара? Это светило! Это все равно, что спросить меня, знаю ли я Буф де Сен-Блеза[315] или Куртуа-Сюфи. Когда я его слушал, я сразу понял, что это человек незаурядный, вот почему я и позволил себе спросить вас о нем». «Что ж теперь, разве козырнуть? » – спросил сам себя Котар. И, тут же решившись пойти с козыря, напустил на себя бесшабашность, вид «отчаянной головы», вид человека, который рискует всем, ставит на карту жизнь, и грубым голосом, который произвел бы неприятное впечатление, даже если бы кто-то вознамерился совершить героический поступок, даже если бы солдат захотел в обычных для него выражениях высказать презрение к смерти, но который прозвучал особенно, до нелепости грубо во время такого безопасного времяпрепровождения, как игра в карты, крикнул: «А, да наплевать, в конце концов! » Он сделал неудачный ход, но быстро утешился. Г-жа Котар облюбовала себе посреди гостиной широкое кресло и, впав в состояние, какое она неизменно испытывала после ужина, не в силах сопротивляться ему, отдалась во власть долгого и чуткого сна. Временами она тщетно выпрямлялась, и на лице у нее появлялась улыбка: то ли она в глубине души посмеивалась над собой, то ли боялась не ответить на любезность, которую кто-нибудь ей говорил, но затем безвольно, поддавшись неумолимому и сладостному недугу, снова откидывалась на спинку кресла. Будил ее лишь на мгновение не столько шум, сколько взгляд (этот взгляд она, будучи натурой чувствительной, видела даже закрытыми глазами и предугадывала его, так как одна и та же сцена повторялась из вечера в вечер и тревожила ее сон, как тревожил его утренний час, когда пора было вставать), – взгляд, которым профессор показывал присутствующим на спящую жену. Сперва он только смотрел на нее и улыбался (как врач он считал сон после еды вредным, – по крайней мере, он приводил этот научный довод, когда под конец начинал возмущаться, однако никто бы не мог поручиться за то, что он решительный противник такого сна, – столь часто менялась его точка зрения), но потом как муж – повелитель и насмешник – устраивал себе потеху, сначала только слегка нарушал ее сон, чтобы она сейчас же опять заснула, а потом с особым удовольствием будил ее снова.

Наконец г-жа Котар заснула крепко. «Эй, Леонтина, ты дрыхнешь! » – крикнул ей профессор. «Я, друг мой, слушаю, что говорит госпожа Сван», – слабым голосом отозвалась г-жа Котар, снова погрузившаяся в летаргию. «Да ведь это же просто глупо! – вскричал Котар. – Теперь она будет доказывать нам, что не спала. Она вроде тех пациентов, которые являются на прием и уверяют, что совсем не спят». – «Может быть, это им кажется», – смеясь, сказал маркиз де Говожо. Доктор любил возражать не меньше, чем дразнить, а главное, не допускал, чтобы профан смел рассуждать о медицине. «Человеку не может казаться, что он не спит», – безапелляционным топом заявил он. «Ах вот оно что! » – сказал маркиз, почтительно склонив голову, как в прежние времена склонил бы перед ним голову Котар. «Сразу видно, – продолжал Котар, – что вам не приходилось, как приходилось мне, закатывать до двух граммов трионала, причем даже от такой дозы больные не засыпают». – «Да, это верно, – самоуверенно похохатывая, согласился маркиз, – я никогда в жизни не принимал трионала и всех прочих такого рода снадобий, которые скоро перестают действовать, а желудок расстраивают. Провели бы, как я, всю ночь на охоте в Трусьем Щебете – смею вас уверить, заснули бы без всякого трионала». – «Это могут утверждать люди невежественные, – возразил профессор. – В иных случаях трионал отлично поднимает нервный тонус. Вот вы говорите о трионале, а вы знаете, что это такое? » – «Я… я слышал, что это снотворное». – «Вы не отвечаете на мой вопрос, – тоном экзаменатора сказал профессор. – Я вас не спрашиваю, спят от него или не спят, – я спрашиваю, что это такое. Вы можете мне сказать, какой процент в нем амила, а какой – этила? » – «Нет, – смущенно ответил маркиз де Говожо. – Я предпочитаю рюмку выдержанного коньяку или, на худой конец, портвейна номер триста сорок пять». – «Это в десять раз вреднее», – перебил его профессор. «О трионале, – осмелился подать совет профессору маркиз де Говожо, – вы бы лучше поговорили с моей женой – она принимает всякие такие вещи». -«И знает о них приблизительно столько же, сколько вы. Одним словом, ваша жена принимает трионал, чтобы заснуть, а моя жена, как видите, в нем не нуждается.

Да ну же, Леонтина, встряхнись, этак у тебя образуется анкилоз. Ты когда-нибудь видела, чтобы я спал после ужина? Что ты будешь делать в шестьдесят лет, если ты уже сейчас спишь, как старуха? Тебя разнесет, у тебя нарушается кровообращение… Ничего не слышит! » – «Дремать после ужина – ведь это вредно, правда, доктор? – чтобы реабилитировать себя в глазах Котара, спросил маркиз де Говожо. – После того, как плотно поешь, нужен моцион». – «Вздор! – отрезал профессор. – Одинаковое количество пищи было взято на анализ из желудка собаки не двигавшейся и из желудка собаки бегавшей, и оказалось, что у первой пищеварение происходило быстрее». – «Так, значит, пищеварению препятствует сон? » – «Это зависит от того, что вы имеете в виду: пищевод, желудок или кишечник, но раз вы не изучали медицину, объясняй вам, не объясняй – вы все равно ничего не поймете. Ну, Леонтина, шагом арш, пора домой! » Доктор слукавил – он и не собирался уезжать, ему хотелось доиграть партию, но он надеялся решительно прервать сон этой немой, к которой он, не получая ответа, обращался с увещаниями, подкрепляя их научными доводами. Оттого ли, что даже в сонном состоянии г-жа Котар все еще продолжала бороться со сном, оттого ли, что ее голове не на что было опереться, но только голова г-жи Котар как заведенная раскачивалась слева направо и снизу вверх, точно предмет, движущийся по инерции в пустом пространстве, и, глядя на нее, казалось, что сейчас она как будто слушает музыку, а сейчас находится при последнем издыхании. Уговорами доктор ничего не достиг – на нее подействовало глупое положение, в каком она очутилась. «Ванна достаточно теплая, – пробормотала г-жа Котар, – но вот перья из словаря!.. – воскликнула она и выпрямилась. – Ах, Боже мой, какая же я глупая! Что это я горожу? Я думала о моей шляпе и, наверно, замолола чепуху; еще немного – и я бы задремала, а все этот проклятый огонь». Присутствующие засмеялись, потому что никакого огня не было.

– Вы из меня дурочку строите, – смеясь над самой собой, сказала г-жа Котар и с легкостью магнетизера и с ловкостью женщины поправила прическу и смахнула со лба последние тени сна, – приношу глубокие извинения дорогой госпоже Вердюрен и прошу ее сказать мне правду. – Но ее улыбка тотчас стала грустной, потому что профессор, знавший, что его жена хочет нравиться ему и безумно боится, что он ее разлюбит, крикнул ей: «Посмотри на себя в зеркало, ты вся красная, как будто у тебя сыпь высыпала, вид у тебя как у деревенской старухи». «Вы знаете, он просто очарователен, – заговорила г-жа Вердюрен, – в нем есть милая, беззлобная шутливость. И потом, он вырвал моего мужа из лап смерти, когда весь медицинский факультет приговорил его. Он провел у его постели три бессонные ночи. Вот почему да будет вам известно, что для меня Котар, – дотронувшись до своих изящно очерченных висков, на которые падали седые пряди, произнесла она торжественно и почти угрожающе, как будто мы хотели обидеть доктора, – это нечто священное! Я ни в чем не могла бы ему отказать. Я называю его не „доктор Котар“, а „доктор бог“. Но и этим названием я его принижаю, потому что этот бог по мере возможности выручает нас в бедах, за которые несет ответственность другой». «Ходите с козыря», – со счастливым видом сказал Морелю де Шарлю. «Попробуем с козыря», – сказал скрипач. «Сначала надо было с короля, – заметил де Шарлю, – вы рассеянны, но вообще как вы хорошо играете! ». _ «Вот он, мой король», – сказал Морель. «Красавец мужчина», – подхватил профессор. «Что это за штука – вот эти палочки? – спросила г-жа Вердюрен, показывая маркизу де Говожо на великолепный лепной герб над камином. – Это ваш герб? » – с презрительной насмешкой в голосе добавила она. «Нет, это не наш герб, – ответил маркиз де Говожо. – У нас на золотом поле три полосы со сходящимися и расходящимися зубцами, по пяти на каждой, а над ними золотые трилистники. Нет, это герб де Кольявон – они не ветвь нашего рода, но от них мы получили в наследство этот дом, и никто из нас ничего здесь не менял. У Кольявон (когда-то они, кажется, звались Кольгнилье) на золотом поле было пять кольев с тупыми концами. Когда они породнились с нами, владельцами Фетерна, их щит изменился, но все-таки в него между двадцатью перекрещивающимися крестиками вколочен малюсенький золотой колышек, а справа от колышка – прыжок горностая»: – «Так ее! » – шепнула маркиза де Говожо. «Моя прабабушка была урожденная де Кольявон или д'Этикольявон – ее можно называть и так и этак, в древних грамотах встречаются обе фамилии, – продолжал маркиз де Говожо; он покраснел как рак, оттого что только сейчас вспомнил о том, что жена оказала ему честь, поделившись с ним своими впечатлениями, и теперь ему стало не по себе при мысли, как бы г-жа Вердюрен не приняла на свой счет его слова, не имевшие к ней никакого отношения. – Согласно истории, в одиннадцатом веке первый Кольявон, Масе, так называемый Кольгнилье, во время осад необычайно ловко вырывал из земли колья. Вот за что он получил прозвище де Кольявон, а вместе с прозвищем выслужил дворянство, и, как видите, колья на протяжении столетий сохраняются в его гербе. Это колья, которые, чтобы сделать крепость неприступной, вбивали, втыкали – извините за выражение – перед ней в землю и скрепляли. Эти самые колья вы и назвали так остроумно палочками, но только они ничего не имеют общего с прутиками нашего знаменитого Лафонтена. [316] Считалось, что это самая падежная ограда крепости. Попятно, теперь, когда у нас такая могучая артиллерия, это может вызвать только улыбку. Но ведь мы говорим об одиннадцатом веке». – «Это несовременно, – заметила г-жа Вердюрен, – а вот колоколенка оригинальна». «Вам идет такая карта, что просто… тюрлютютю, – сказал Котар, как обычно, употребляя свое любимое присловье вместо мольеровского. – Знаете, почему бубновый король освобожден от воинской повинности? » – «Как бы я хотел быть на его месте! » – сказал Морель, тяготившийся военной службой. «Какой же вы плохой патриот! » – воскликнул де Шарлю и не удержался, чтобы не ущипнуть скрипача за ухо. «Нет, вы не знаете, почему бубновый король освобожден от воинской повинности, – продолжал ценивший свои шутки Котар, – потому, что у него только один глаз». – «Вы имеете дело с сильным противником, доктор», – сказал маркиз де Говожо; ему хотелось дать Котару попять, что он знает, кто Котар по профессии. «Этот молодой человек – просто чудо, – вырвалось у де Шарлю. – Он играет как бог». Это восклицание не пришлось по душе доктору, и он возразил: «Цыплят по осени считают. Посмотрим еще, кто кого». «Дама, туз», – торжествуя, объявил Морель – ему решительно везло. Доктор наклонил голову, как бы в знак того, что он считает себя побежденным, и, словно зачарованный, произнес: «Красота! » «Мы были очень рады, что с нами ужинал барон де Шарлю», – сказала г-же Вердюрен маркиза де Говожо. «Вы раньше не были с ним знакомы? Человек он, в общем, приятный, оригинальный, в нем чувствуется эпоха (она бы затруднилась определить, какая именно)», – ответила г-жа Вердюрен с удовлетворенной улыбкой любительницы изящного, судьи и хозяйки дома. Маркиза де Говожо предложила мне приехать с Сен-Лу в Фетерн. Я не мог удержать восторженный вскрик при виде луны, повисшей, словно оранжевый фонарь, над дубовым шатром, начинавшимся у самого замка. «Это еще что! Вскоре, когда луна поднимется выше и всю долину озарит ее свет, будет в тысячу раз красивее. Вот чего нет у вас в Фетерне! » – пренебрежительно бросила она маркизе де Говожо, а та растерялась: ей не хотелось умалять достоинства своего имения, особенно в глазах дачницы. «Вы еще здесь поживете? » – спросил г-жу Котар маркиз де Говожо; в его вопросе можно было различить неопределенное желание пригласить ее, но только без намерения тут же условиться о дне встречи. «Ну конечно! Ради детей я считаю необходимым ежегодно предпринимать это путешествие. Что там ни говори, а им хорошо пожить на вольном воздухе. Факультет посылал меня в Виши, но там уж очень душно, а своим желудком я займусь, когда эти здоровенные малые еще подрастут. Да и потом, у профессора всегда бывает столько возни с этими экзаменами, от жары он очень устает. Я считаю, что мой муж, который целый год работает как вол, нуждается в длительном отдыхе. Месяц-то мы уж, во всяком случае, здесь пробудем». – «А, ну тогда, значит, мы с вами еще увидимся! » – «Я вот еще почему должна здесь задержаться: муж хочет съездить в Савойю, а вернется он не раньше, чем через две недели и потом уже будет тут отдыхать безвыездно». – «Вид на долину мне нравится больше, чем на море, – продолжала г-жа Вердюрен. – Когда вы поедете обратно, погода будет чудесная». – «Не мешает все-таки посмотреть, как там с лошадьми, – конечно, если вам уж так нужно сегодня же вернуться в Бальбек, – сказал мне Вердюрен, – хотя я лично никакой необходимости в этом не вижу. Завтра утром вас бы и отвезли. Погода наверняка будет прекрасная. Дорога отличная». Я сказал, что остаться на ночь никак не могу. «Во всяком случае, еще не пора, – объявила Покровительница. – Оставь ты их в покое, времени у них еще много. Что ж хорошего, если они приедут на станцию за час до отхода поезда? Здесь-то ведь им лучше. Ну, а вы, мой юный Моцарт, – не решаясь обратиться непосредственно к де Шарлю, спросила она у Мореля, – вам бы не хотелось остаться? У нас есть чудные комнаты окнами на море». – «Да ему нельзя задерживаться, – ответил де Шарлю за не расслышавшего страстного игрока. – Его отпустили только до полуночи. Он должен вернуться и лечь спать, как умный, послушный мальчик», – проговорил барон покровительственно, жеманно, делая упор на словах, точно он испытывал мучительное блаженство, употребляя это целомудренное сравнение, попутно выделяя голосом все, что относилось к Морелю, прикасаясь к нему, как бы ощупывая его вместо руки словами.

Из нравоучения, с коим ко мне обратился Бришо, маркиз де Говожо сделал вывод, что я дрейфусар. Так как сам он был крайним антидрейфусаром, то из вежливости к противнику он стал расхваливать какого-то полковника-еврея, который был всегда очень справедлив к одному из Шевриньи и добился для него заслуженного повышения. «А ведь у моего двоюродного брата совсем другой образ мыслей», – прибавил маркиз де Говожо; он не пояснил, что это за образ мыслей, но я догадался, что он такой же старый и так же грубо сколоченный, как лицо маркиза, образ мыслей, которого с давних пор придерживаются иные семьи в провинциальных городишках. «Так вот, знаете ли, по-моему, с его стороны это очень красиво! » – заключил маркиз де Говожо. Употреблял он это определение, однако, не в эстетическом смысле – в отличие от его матери и жены, которые применяли его только к произведениям искусства, хотя бы принадлежащим к разным его видам. Маркиз де Говожо пользовался этим определением чаще всего в тех случаях, когда, например, приветствовал изящную, но слегка располневшую женщину: «Как, вы за два месяца прибавили три кило? Вы знаете, это очень красиво! » На стол поставили прохладительные напитки. Г-жа Вердюрен предложила, чтобы каждый мужчина сам выбрал напиток, который он больше всего любит. Де Шарлю выпил стакан, поспешил вернуться к ломберному столу, сел и больше ни разу не встал с места. Г-жа Вердюрен обратилась к нему с вопросом: «Вы попробовали мой оранжад? » Де Шарлю, подойдя к креслу, очаровательно улыбнулся, поиграл губами и, покачивая бедрами, ответил звонким голосом, каким говорил редко: «Нет, я предпочел его соседку; по-моему, это земляничная; какая прелесть! » Странное дело: некоторые внутренние переживания выявляются в манере говорить или в жестикуляции. Если какой-нибудь мужчина верит или не верит в непорочное зачатие, или в невинность Дрейфуса, или в множественность миров, но хочет об этом умолчать, то ни его голос, ни его телодвижения не выдадут его мыслей. Но вот, послушав, как де Шарлю с улыбочкой, жестикулируя, произнес тонким голосом: «Нет, я предпочел его соседку, земляничную», – можно было предположить: «Эге, да он любит сильный пол! » – предположить с такой же уверенностью, с какой судья, не колеблясь, выносит обвинительный приговор ни в чем не сознавшемуся подсудимому, с какой врач приговаривает к смерти паралитика, который, может быть, даже и не подозревает, что он болен, но который допускает ошибку в произношении, дающую возможность определить, что он умрет через три года. Быть может, людям, угадывающим по тому, как мужчина говорит: «Нет, я предпочел его соседку, земляничную», что тут скрывается так называемая ненормальная любовь, не требуется углубленных познаний. Тут есть более непосредственная связь между внешним признаком и тайной. Не отдавая себе ясного отчета, мужчины чувствуют, что им отвечает милая улыбающаяся дама и что она как будто кокетничает, а производит она такое впечатление оттого, что готова отдаться мужчине, и оттого, что кокетничающий мужчина – явление необычное. Если б мы захотели облагородить подобного рода мужчин, то могли бы, пожалуй, нарисовать себе такую картину: будто во времена незапамятные некое число ангелоподобных женщин по ошибке было отнесено к мужскому полу, пребывая же в изгнании, вотще простирая крылья к мужчинам, которым они внушают физическое отвращение, они постигают искусство устраивать салоны, создают «домашний уют». Де Шарлю не стесняло то, что г-жа Вердюрен разговаривает с ним стоя, – он продолжал сидеть в кресле, чтобы быть ближе к Морелю. «Как по-вашему, – задала вопрос барону г-жа Вердюрен, – разве это не преступление: человек, который мог бы очаровывать нас своей игрой на скрипке, сражается в экарте? Ведь он такой дивный скрипач! » – «Он хорошо играет и в карты, он все хорошо умеет делать, он умница», – следя за игрой, чтобы давать советы Морелю, сказал де Шарлю. Надо заметить, что это была не единственная причина, вынуждавшая барона разговаривать с г-жой Вердюрен, сидя в кресле. Его общественное сознание представляло собой своеобразную амальгаму: общественное сознание важного господина сочеталось в нем с общественным сознанием любителя искусств, в силу чего он, вместо того чтобы быть таким же учтивым, как всякий человек его круга, создавал себе нечто вроде живых картин в духе Сен-Симона, а сейчас он изображал из себя маршала д'Юкселя, [317] который, впрочем, занимал его и другими своими чертами и о котором рассказывают, будто его чванство доходило до того, что он, корча из себя неженку, не считал нужным вставать даже перед высшими придворными чинами. «А скажите, Шарлю, – спросила г-жа Вердюрен, уже начинавшая чувствовать себя с ним проще, – не знаете ли вы в вашем Сен-Жерменском предместье какого-нибудь старого разорившегося аристократа, который пошел бы ко мне в швейцары? » – «Как же, как же, знаю, – добродушно улыбаясь, ответил де Шарлю, – но рекомендовать я вам его не рекомендую». – «Почему? » – «Боюсь, что самые элегантные из ваших гостей дальше швейцарской не пойдут». Это была первая пикировка между ними. У г-жи Вердюрен она не вызвала особой настороженности. К сожалению, в Париже за первой пикировкой последовали другие. Де Шарлю по-прежнему не вставал с кресла. По его лицу промелькнула еле заметная улыбка, так как он убедился, сколь верны его мысли, которые он любил повторять: о влиятельности аристократии и о раболепстве буржуазии, – убедился на примере г-жи Вердюрен, которую он так легко себе подчинил. Казалось, Покровительницу нисколько не удивляла поза барона – она отошла от пего, только когда увидела, что маркиз оставил меня одного. Но до этого г-жа Вердюрен решила выяснить, в каких отношениях де Шарлю с графиней Моле. «Вы мне сказали, что знакомы с графиней де Моле. Вы у нее бываете? » – спросила она, вкладывая в слова «Вы у нее бываете? » такой смысл, что графиня принимает его у себя, что она его до себя допускает. Де Шарлю ответил нараспев, с презрительной ноткой в голосе, нарочито отчетливо: «Иногда бываю». Это «иногда» заронило сомнение в душу г-жи Вердюрен, и она обратилась к барону с вопросом: «Вы там встречались с герцогом Германтским? » – «Что-то не помню». – «Разве вы не знаете герцога Германтского? » – удивилась г-жа Вердюрен. «Как же мне его не знать! » – ответил де Шарлю, и его губы искривила улыбка. Это была насмешливая улыбка, но так как барону не хотелось показывать свой золотой зуб, то он выпятил губы, и сейчас их выгиб долженствовал выражать благожелательность. «Почему как же вам его не знать? » – «Да потому, что он мой брат», – небрежным тоном сказал де Шарлю, повергнув г-жу Вердюрен в изумление и в состояние растерянности: она никак не могла уразуметь, издевается над ней ее гость, или он незаконный сын, а может быть, от другого брака. Мысль, что брат герцога Германтского может называться бароном де Шарлю, не приходила ей в голову. Она подошла ко мне: «Маркиз де Говожо вас только что приглашал на ужин. Вы, конечно, понимаете, что мне до этого никакого дела нет. Но не поехать к ним – это в ваших же интересах, уверяю вас. Прежде всего, там тоска зеленая. Если вы любитель ужинов с провинциальными графами и маркизами, о которых никто никогда не слышал, – ну, тогда, конечно, вы будете там блаженствовать». – «Должно быть, мне все-таки придется съездить к ним разок-другой. Но я особенно не располагаю своим временем – со мной здесь молоденькая девушка, моя родственница, я не могу оставлять ее одну (мне казалось, что благодаря мнимому родству мне легче будет выезжать с Альбертиной). Но вот насчет Говожо… я ведь уже ее познакомил с ними…» – «Ну, как знаете. Но только я вас предупреждаю: там на редкость нездоровый воздух; если вы схватите воспаление легких или у вас разыграется хороший наследственный ревматизмик – как, весело вам будет? » – «Но ведь там, говорят очень красивые места? » – «М-м-м… Да, пожалуй. По по правде сказать, я в тысячу раз больше люблю вид отсюда на долину. А главное, я бы там не стала жить, даже если б нам за это заплатили, потому что для господина Вердюрена морской воздух – это пагуба. Если только ваша родственница нервная… Да ведь вы сами, по-моему, нервный… у вас бывают приступы удушья. Вот увидите: съездите один раз – потом целую неделю спать не будете, но уж тогда пеняйте на себя. – Не подумав о том, что она противоречит самой себе, г-жа Вердюрен продолжала: – Если у вас есть желание посмотреть на дом, – а дом недурен; сказать, что он красив, это было бы преувеличением, но он интересен, и этот старый ров, и старый подъемный мост, – приезжайте в тот день, когда и я буду там ужинать: один раз уж как-нибудь придется потерпеть, – приезжайте, а я постараюсь затащить туда весь мой кружок: вот тогда все будет очень мило. Послезавтра мы поедем на лошадях в Аранбувиль. Дорога чудная, там превкусный сидр. Поедемте с нами! Вы, Бришо, тоже поедете. И вы, Ский, тоже. Это будет пикник – мой муж все уже для него подготовил. Вот только я точно не знаю, кого он пригласил. Барон! Вы ведь тоже? » Барон не слышал нашего разговора, не понял, что речь идет о поездке в Аранбувиль, и так и подпрыгнул на месте. «Странный вопрос! » – насмешливо пробормотал он, покоробив г-жу Вердюрен. «Вот что, – обратилась она ко мне, – почему бы вам еще до ужина у Говожо не привезти к нам вашу родственницу? Она любит поговорить? Любит интеллигентных людей? Она симпатичная? Ну вот и отлично, превосходно. Приезжайте с ней. Ведь не одни Говожо существуют на свете. Я знаю, что они будут счастливы пригласить ее к себе, им никого не удается зазвать. Здесь она всегда может подышать свежим воздухом, встретиться с интеллигентными людьми. Во всяком случае, я надеюсь, что в следующую среду вы меня не подведете. Я слышала, что вы с вашей родственницей, с бароном и с кем-то еще собираетесь попить чайку в Ривбеле. Приезжайте оттуда к нам; как бы это было мило, если б вы приехали целой компанией! Сообщение – удобнее не придумаешь, дорога прекрасная; если хотите, я вышлю за вами экипаж. Не понимаю, что вас тянет в Ривбель. Там тучи комаров. Быть может, вам нарассказали, что Ривбель славится галетами? Мой повар делает их гораздо лучше. Я вас угощу нормандскими галетами, настоящими, и песочным печеньем, можете не сомневаться. Вам нравится эта гадость, которой потчуют в Ривбеле? Вольному воля, но у меня вы этого не получите, я моих гостей не отравляю, а если б и захотела отравить, мой повар не стал бы готовить эту неописуемую пакость и нашел бы себе другое место. Непонятно, из чего делаются тамошние галеты. Одна несчастная девушка, моя знакомая, наелась их, у нее началось воспаление брюшины, и через три дня она умерла. Ей было только семнадцать лет. Жаль ее бедную мать, – наморщив чело, с видом многоопытной и много пережившей женщины, печально проговорила г-жа Вердюрен. – Ну, Бог с вами: поезжайте в Ривбель, если уж вам так хочется расцарапать себе горло и выбросить деньги на ветер. Но только уж я на вас надеюсь: ровно в шесть часов соберите всех и везите сюда, только смотрите, чтобы не разбрелись. Привозите кого угодно. Это я не всякому позволю. Но я уверена, что у вас друзья славные, я вижу, что мы друг друга понимаем. Не говоря уже о нашем „ядрышке“, именно в среду у нас должны быть очень приятные люди. Вы не знакомы с этой малышкой, госпожой Лонпон? Она обворожительна, остроумна, в ней совсем нет снобизма, она вам понравится, вот увидите. Она должна привезти с собой целую ватагу друзей, – сочла нужным сообщить мне г-жа Вердюрен, чтобы я убедился на примере, что это хороший тон. – Посмотрим, кто из вас пользуется большим влиянием и кто привезет больше народу: Барб де Лонпон или вы. Если не ошибаюсь, к нам должны привезти еще и Бергота, – сказала она неопределенно, так как после заметки в утренних газетах о том, что здоровье этого большого писателя внушает самые серьезные опасения, приезд его к Вердюренам представлялся весьма сомнительным. – Словом, вы увидите, что это будет одна из самых блестящих моих сред; скучных дам я к себе не пущу. Но только не судите по сегодняшнему вечеру – он решительно не удался. Не спорьте; мне было еще скучнее, чем вам, я просто изнывала от скуки. Но ведь раз на раз не приходится! Я говорю не о Говожо – эти просто невыносимы, но некоторые светские люди производят на многих приятное впечатление – и что же? Мое „ядрышко“ их совершенно затмило. Я слышала, что вы отзывались о Сване как о человеке интеллигентном. Прежде всего, на мой взгляд, вы сильно преувеличиваете, но я имею в виду даже не его характер, хотя я всегда считала, что он крайне антипатичен, замкнут, угрюм, – ведь он часто ужинал у меня по средам. Спросите кого угодно: даже рядом с Бришо – а Бришо далеко не орел, он хороший учитель в старших классах, которого я протолкнула в Академию, только и всего, – Сван казался ничтожеством. Он был до того бесцветен! » На мою попытку возразить г-жа Вердюрен ответила так: «Нет, тут я права. Я не хочу сказать о нем ничего дурного, раз он был вашим другом; он действительно очень вас любил, отзывался о вас прекрасно, но спросите у моего „ядрышка“, сказал ли он хоть что-нибудь интересное на наших ужинах. А это все-таки пробный камень. Ну так вот, не знаю, почему, но только со Сваном у меня ничего не выходило, ничего не получалось. Да и то, чем он мог бы похвалиться, он почерпнул у нас». Я начал доказывать, что он был очень умен. «Нет, вы это утверждаете только потому, что узнали его гораздо позднее меня. В сущности, он очень скоро приелся. На меня он наводил тоску. (Это означало: „Он бывал у Ла Тремуй и у Германтов, хотя знал, что я туда не вхожа“. ) Я могу вытерпеть все, кроме скуки. Что – что, а скуку я не выношу! » Считая нужным объяснить, кого она допускает в свой кружок, г-жа Вердюрен давала понять, что ею руководит страх скуки. Она все еще не принимала у себя герцогинь, потому что ей было не по силам скучать, – вот так же она, боясь морской болезни, не ездила по морю. Я подумал что в словах г-жи Вердюрен есть доля истины; Германты, например, заявили бы, что такого дурака, как Бришо, они еще никогда не видели, а мне приходила в голову мысль, не выше ли он если не Свана, то уж, во всяком случае, тех, кто был пропитан духом Германтов, кто считал, что хороший вкус сказывается, между прочим, в том, чтобы не слушать его педантических побасенок, и кто получил достаточно нежное воспитание, чтобы они вогнали его в краску, и я задавал себе этот вопрос, решавшийся мною так же глубокомысленно, как христианин, находящийся под влиянием Пор-Рояля[318] и старающийся постигнуть, что есть благодать, как будто ответ, который мне предстояло дать себе на свой вопрос, мог в известной мере прояснить мне свойство интеллигентности. «Вот вы увидите, – продолжала г-жа Вердюрен, – когда светские люди попадают в общество настоящих интеллигентов, людей нашего круга, тут-то они и саморазоблачаются: светский человек, самый умный в царстве слепых, здесь становится одноглазым. А люди из другого мира в его присутствии испытывают чувство скованности. И вот мне невольно приходит на ум: а что, если вместо того, чтобы собирать у себя разношерстное общество, от которого ничего хорошего не жди, устроить несколько вечеров подряд только для скучных, чтобы я могла вполне оценить мое „ядрышко“? Итак, вы приедете с вашей родственницей. С этим покончено. Отлично. Здесь, по крайней мере, вас обоих накормят. А в Фетерне – голод и жажда. Вот если вы любите крыс, тогда поезжайте туда немедленно: получите полное удовольствие. Вы можете там пожить сколько вашей душе угодно. Но только как бы вам не умереть с голоду. Во всяком случае, когда я туда выберусь, то перед отъездом поужинаю. А чтобы нам было веселее, заезжайте-ка за мной. Мы как следует закусим, а когда вернемся – еще раз поужинаем. Вы любите яблочный пирог? Да? Ну так вот, никто в мире не делает его как мой повар. Видите, я же говорила, что вам необходимо пожить здесь. Ну так приезжайте и погостите. Знаете, у нас тут гораздо больше места, чем кажется на первый взгляд. Я об этом не распространяюсь, чтобы не налетали скучные люди. Вы могли бы пожить здесь с вашей родственницей. Здесь она подышит не таким воздухом, как в Бальбеке. Я утверждаю, что этим воздухом мне удавалось вылечивать безнадежно больных. Честное слово, я их вылечивала, и не последнее время. Ведь мне раньше приходилось жить совсем близко отсюда, то место я сама же и открыла, и платила я за него сущие гроши, а виды там необыкновенные, не то что в этой их Распельер. Я вам его покажу на прогулке. Но я признаю, что и здесь воздух в самом деле живителен. Но я не хочу об этом раззванивать, а то как бы парижане не полюбили мой уголок. Я уж на это не раз нарывалась. Одним словом, передайте вашей родственнице. Вам предоставят две прелестные комнаты окнами на долину, по утрам вам будет видно, как из полумглы выплывает солнце! А кто такой этот ваш Робер де Сен-Лу? – спросила г-жа Вердюрен с беспокойством: она слышала, что я собираюсь к нему в Донсьер, и боялась, как бы из-за этого я ее не „надул“. – Лучше привезите его сюда, если только он не скучный. Я слышала, как о нем говорит Морель; должно быть, это один из его ближайших друзей, – сказала г-жа Вердюрен, но это была чистейшая ложь: Сен-Лу и Морель понятия не имели друг о друге. Услышав, что Сен-Лу знаком с де Шарлю, она вообразила, что их познакомил скрипач, и ей хотелось показать, что она обо всем осведомлена. – Может быть, он занимается медициной или литературой? Знаете, если вам нужна протекция на экзаменах, то Котар всемогущ, а для меня он сделает все. Что же касается Академии, если это понадобится потом, – сейчас, я полагаю, он еще не подходит по возрасту – то имейте в виду, что там я располагаю несколькими голосами. Ваш друг оказался бы здесь среди людей, родственных ему по духу; может быть, ему было бы интересно осмотреть самый дом. В Донсьере ничего любопытного нет. Словом, как хотите, как вам удобнее, – заключила она и больше уже не настаивала, чтобы я не вынес впечатление, будто она ищет великосветских знакомств, а еще потому, что образ правления, который она установила для „верных“, то есть тирания, должен был по ее требованию именоваться свободой. – Что с тобой? – спросила она Вердюрена – тот, жестами выражая возмущение, направлялся к бревенчатой террасе, которая примыкала к гостиной и откуда открывался вид на долину, и при взгляде на Вердюрена можно было подумать, что он задыхается от гнева и ему хочется подышать свежим воздухом. – Тебя опять обозлил Саньет? Но ведь ты же знаешь, что он идиот, так не надо кипятиться и доводить себя до такого состояния. Я этого боюсь, – обратилась она ко мне, – ему это вредно, у него это вызывает приливы крови. Но я понимаю, что в иных случаях с Саньетом нужно ангельское терпение; надо всегда помнить, что мы принимаем его из милости. Меня, признаться, его восхитительная глупость приводит в веселое настроение. Вы, наверно, слышали, что он изрек после ужина: „Я не умею играть в вист, но зато умею играть на рояле“? Очаровательно! Это верх остроумия, и потом, это ложь: он не умеет играть ни в карты, ни на рояле. Но мой муж, при всей его видимой суровости, человек душевно ранимый, добрый, и этот эгоизм Саньета, который только и думает, какое он произведет впечатление, выводит его из себя. Ну, полно, голубчик, успокойся, ведь тебе же говорил Котар, что это вредно для печени. И все это потом мне же придется расхлебывать, – опять обратилась ко мне г-жа Вердю-

рен. – Завтра Саньет приедет и будет нервничать хныкать. Бедняга! Он очень болен. Но все-таки нельзя же из-за этого вгонять в гроб других. И даже когда он очень страдает, когда хочется его пожалеть, он отталкивает от себя своей глупостью. Ах, какой он болван! Ты ему скажи самым милым тоном, что после подобных сцен вы оба заболеваете, – так вот, пусть он больше не приезжает, он этого боится как огня, и твои слова подействуют на него успокоительно», – навинчивала своего мужа г-жа Вердюрен.

С правой стороны в окна почти уже не было видно море. А в окна слева смотрела долина, покрытая снегом лунного света. Время от времени слышались голоса Мореля и Котара: «Козыри у вас есть? » – «Yes». – «Неважнец, у вас дела», – ответил на вопрос Мореля маркиз де Говожо – он видел, что у доктора полны руки козырей. «Вот бубновая дама, – сказал доктор. – Вам известно, что она козырная? Хлоп, цоп! А псов тут нет». Маркиз де Говожо признался, что не может взять в толк, почему доктор ни с того ни с сего заговорил о собаках. Мне послышалось, вы сказали: «Это не выжлец». – «Я сказал: „неважнец“! » Доктор подмигнул в знак того, как остроумно он скаламбурил. «Погодите, – показывая на своего противника, сказал он, – вот я сейчас разобью его, как под Трафальгаром…[319]». Должно быть, доктор действительно сделал удачный ход, потому что от радости он, смеясь, начал томно поводить плечами, а это в семье – в «роду» – Котаров являлось признаком почти животного наслаждения. У предшествовавшего поколения этот жест сопровождался другим: потирать руки, как будто их моя. Котар одно время делал и то, и другое движение, но в один прекрасный день потирать руки перестал, причем так и осталось неизвестным, под чьим воздействием – супруги или же начальства. Даже играя в домино, доктор, когда он заставлял партнера «пошевелить мозгами» и воспользоваться двойной шестеркой, – а от этого он получал величайшее удовольствие – только поводил плечами. Когда же – что бывало с ним чрезвычайно редко – он на несколько дней уезжал к себе на родину и встречался с кем-нибудь из своих двоюродных братьев, который все еще потирал руки, то по возвращении рассказывал г-же Котар: «Бедняга Рене очень уж провинциален». «У вас эта штуковинка есть? – спросил он Мореля. – Нет? Тогда я хожу старым Давидом». – «Стало быть, у вас пять, вы выиграли! » – «Si, signor[320]» – «Блестящая победа, доктор», – сказал маркиз. «Пиррова победа, – сказал Котар и, повернувшись к маркизу, посмотрел на него поверх пенсне: ему хотелось удостовериться, какое впечатление произвела его острота. – Если у пас есть еще время, вы можете отыграться, – сказал он Морелю. – Тасовать мне… Ах пет! Вон экипажи, придется отложить до пятницы, и тогда я покажу вам фокус, который не так-то легко раскумекать». Вердюрены вышли проводить нас. Чтобы быть уверенной, что Саньет завтра приедет, Покровительница старалась быть с ним особенно ласковой. «Вы, мой милый мальчик, должно быть, без пальто, – сказал мне Вердюрен: его преклонный возраст давал ему право на отеческое обращение со мной. – А погода, видимо, изменилась». Слова Вердюрена так меня обрадовали, словно тайная жизнь, возникновение в природе тех или иных изменений предвозвещали другие перемены – перемены в моей жизни – и открывали для меня новые возможности. Стоило отъезжавшим отворить калитку в парк – и уже чувствовалось, что «на сцене» теперь иная погода; в ельнике (где когда-то маркиза де Говожо бредила Шопеном) поднимался свежий ветерок – одна из летних отрад – и чуть внятно, ласкающими слух переливами, прихотливыми струйками начинал наигрывать быстрые свои ноктюрны. Я не взял верхней одежды, но потом, когда я бывал здесь с Альбертиной, я от нее не отказывался – не столько для защиты от холода, сколько для охраны тайны нашего блаженства. Стали искать норвежского философа но так и не нашли. Может быть, у него схватило живот? Или он боялся опоздать на поезд? Уж не прилетел ли за ним аэроплан? Уж не вознесся ли он на небо? Как бы то ни было, он исчез, словно некий дух, так, что никто и оглянуться не успел. «Напрасно вы так легко оделись, – сказал мне маркиз де Говожо, – холод собачий». – «Почему собачий? » – спросил доктор. «Берегитесь приступов удушья, – продолжал маркиз. – Моя сестра по вечерам не выходит. Кстати сказать, сейчас она чувствует себя неважно. Во всяком случае, не идите с непокрытой головой, сейчас же наденьте шляпу». – «Это удушье не от холода», – наставительно заметил Котар. «Ах вот как, вот как? – спросил маркиз де Говожо и склонил голову. – Значит, вы придерживаетесь мнения…» – «Без сомнения! » – подхватил доктор и, чтобы маркизу была видна его улыбка, взглянул на него поверх пенсне. Маркиз де Говожо засмеялся, но, убежденный в своей правоте, продолжал настаивать. «Однако, – заметил он, – после того как моя сестра выйдет вечером, у нее каждый раз бывает приступ». – «Мне с вами спорить бессмысленно, – не понимая, что это невежливо, сказал доктор. – Притом на море я медициной не занимаюсь, разве что пригласят к больному. Сейчас у меня отдых». Отдых здесь у него получился даже более полный, чем, может быть, ему хотелось. Когда маркиз де Говожо, садясь с ним в один экипаж, сказал: «Нам повезло: близко от нас (не на вашем берегу залива, а на другом, но залив в этом месте очень узкий) живет еще одна знаменитость: доктор дю Буль-бон», – Котар, из «деонтологических, [321]» соображений избегавший критиковать своих коллег, не мог удержаться от восклицания, как в тот роковой для меня день, когда мы с ним зашли в казино: «Какой же это врач! Он врач от литературы, его терапия – фантастическая терапия, чистейшее шарлатанство. Но это не мешает нам быть в хороших отношениях. Если б я не собирался отсюда уехать, я бы на пароходе разочек к нему съездил». Однако, увидев, какое выражение лица появилось у Котара, как только он заговорил с маркизом де Говожо о дю Бульбоне, я подумал, что пароход, на котором он рад был бы к нему съездить, очень напоминал бы тот корабль, который снарядили салернские лекари, вознамерившиеся уничтожить целебные воды[322] открытые другим врачом-литератором, Вергилием (тоже отбившим у других врачей всех пациентов), но который во время плаванья потонул вместе с лекарями. «До свиданья, мой милый Саньет, непременно приезжайте завтра, вы же знаете, как вас любит мой муж. Он ценит ваше остроумие, вашу интеллигентность; ну да, вы это за ним знаете: он любит напускать на себя грубость, но он просто не может без вас жить. Первый его вопрос: „А что, Саньет приедет? Я так люблю, когда он к нам приезжает! “» – «Я никогда ничего подобного не говорил», – сказал Саньету Вердюрен с наигранной прямотой, которая должна была служить доказательством правдивости слов Покровительницы об его отношении к Саньету. Затем, посмотрев на часы, – без всякого сомнения, для того, чтобы не затягивать прощанье, так как в вечернем воздухе уже чувствовалась сырость, – он сказал кучерам, чтобы они не тащились, но были осторожнее при спусках, а нас уверил, что к поезду мы не опоздаем. Каждого из «верных» поезд должен был довезти до его станции, кончая мной, так как никто больше не ехал до Бальбека, и начиная с Говожо. Говожо, боясь ночью ехать по горе, вместе с нами сели в вагон в Дувиль-Фетерне. На самом деле ближе всего до них было не от этой станции, которая находилась на значительном расстоянии от села и на еще более значительном от замка, а от Ла-Сонь. Когда маркиз де Говожо приехал в Дувиль-Фетерн, он, по выражению Франсуазы, решил «сунуть монету» кучеру Вердюренов (тому, кто грустил и у кого была чуткая душа): маркиз де Говожо отличался щедростью и в этом отношении был скорее «в маму». Но то ли в нем сейчас пересилил «папа», только он, давая на чай, вдруг заколебался, точно тут была допущена какая-то ошибка: то ли им самим, в темноте давшим, например, су вместо франка, то ли вознаграждаемым, не заметившим, как много ему дали. Поэтому он счел нужным обратить на это обстоятельство внимание кучера. «Я вам даю целый франк, видите? – повертев блеснувшей на свету монетой, сказал он кучеру, чтобы „верные“ могли потом рассказать об этом г-же Вердюрен. – Видите? Это целых двадцать су, [323] а ведь тут недалеко». Он и его жена распрощались с нами в Ла-Сонь. «Я скажу моей сестре, – еще раз пообещал он мне, – что у вас бывают приступы удушья. Я уверен, что это будет ей интересно». Я понял его слова так: «…что это доставит ей удовольствие». Его жена, прощаясь со мной, произнесла два слова так, что в этой транскрипции они тогда коробили меня даже в письмах, и хотя потом мы к этому привыкли, но в устной речи им и теперь, на мой слух, нарочитая их небрежность, выработанная их фамильярность придает какую-то нестерпимую педантичность. «Я очень рада, что посидела с вами вечерок, – сказала она мне. – Когда увидите Сен-Лу, передайте ему от меня привет». Маркиза де Говожо произнесла: «Сен-Луп». Мне не удалось дознаться, кто так произнес при ней эту фамилию или что могло подсказать ей, что эту фамилию следует произносить именно так. Как бы то ни было, она еще долго потом произносила: «Сен-Луп», а один человек, плененный ею, ею одной дышавший, в этом ей подражал. Когда другие говорили: «Сен-Лу», оба упорно, отчеканивая каждую буковку, говорили: «Сен-Луп» – то ли для того, чтобы дать другим в завуалированной форме урок, то ли для того, чтобы чем-то выделиться. Однако, по всей вероятности, дамы более знатные, чем маркиза де Говожо, сказали ей прямо или намекнули, что она неправильно произносит эту фамилию и что принимаемое ею за оригинальность есть на самом деле ошибка, из-за которой она может показаться недостаточно вышколенной; как бы то ни было, немного погодя маркиза де Говожо стала говорить: «Сен-Лу», а вслед за ней прекратил сопротивление и ее поклонник: то ли она сделала ему замечание, то ли он сам обратил внимание, что она опускает конечную согласную, и сказал себе, что если такая замечательная женщина, такая волевая и такая самовлюбленная наконец сдалась, то сделала это сознательно.

Самым неприятным из поклонников маркизы был ее муж. Маркиза любила поднять кого-нибудь на смех, при этом часто хватала через край. Как только она начинала подпускать шпильки мне или кому-нибудь еще, маркиз де Говожо со смехом посматривал на жертву. Он был косоглаз – а благодаря косине даже дураки, развеселившись, сходят за умников, – и когда он смеялся, то на фоне белка, который в другое время только один и был виден, показывался краешек зрачка. Так в затянутом облаками небе вдруг проглядывает голубизна. Впрочем, этот ловкий маневр происходил под прикрытием монокля, исполнявшего ту же обязанность, какую исполняет стекло, которое защищает редкостную картину. Трудно было угадать, добродушно ли смеялся маркиз: «Что ж, негодник, вы можете гордиться: к вам благоволит чертовски умная женщина». Или же зло: «Ну как, милостивый государь? Приятно? Наглотались пилюль? » Или услужливо: «Помните: я около вас, я смеюсь только потому, что это милая шутка, но в обиду я вас не дам». Или жестоким смехом сообщника: «Подсыпать вам нет смысла, но вы же видите: я хохочу до упаду над градом оскорблений, которыми она вас осыпает. Я сейчас лопну от смеха, – значит, я это одобряю, а я ее муж. Но вот если вы вздумаете отбиваться, то уж тогда, мой милый мальчик, пеняйте на себя. Для начала я влеплю вам парочку оплеух, с пылу, с жару, а потом мы с вами отправимся скрестить шпаги в Трусий Щебет».

Веселое настроение маркиза можно было истолковывать по-разному, выходки же его супруги прекращались скоро. Тогда и маркиз де Говожо больше уже не смеялся, и его расторопный зрачок исчезал, а так как мы на несколько минут отвыкали от его совершенно белого глаза, то теперь этот глаз придавал краснощекому нормандцу нечто безжизненное, потустороннее, как будто маркизу только что сделали операцию или словно его глаз там, за моноклем, молит Бога о даровании мученического венца.

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.