Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ЧАСТЬ ВТОРАЯ 3 страница



Поразмыслив, я нашел еще одну причину, по которой общество жены посла было мне неприятно. Недавно у Орианы в разговоре со мной эта самая дипломатка твердо и убежденно объявила, что принцесса Германтская ей глубоко антипатична. Я решил не расспрашивать, чем вызвана перемена в ее отношении к принцессе, – мне и так было ясно, что все дело в приглашении на сегодняшний вечер. Жена посла не кривила душой, утверждая, что принцесса Германтская – существо необыкновенное. Она всегда держалась такого мнения. Но ее до сих пор ни разу не звали к принцессе, и ей хотелось, чтобы у других создалось впечатление, будто это не ее не зовут, а что она сама из принципа не хочет здесь бывать. Наконец ее пригласили; по всей вероятности, будут приглашать в дальнейшем, и теперь она могла открыто заявить о своем расположении к принцессе. Когда мы судим о ком-либо, то в большинстве случаев наши суждения объясняются не тем, что мы не пользуемся взаимностью, и не тем, что такой-то человек перестал быть у власти. Мнения колеблются в зависимости от того, пригласили нас или не пригласили. Надо заметить, что, как выразилась баронесса Германтская, вместе со мной производившая смотр гостиным, жена турецкого посла явилась «весьма кстати». Она была здесь очень нужна. Настоящим звездам высшего света наскучило блистать в нем. Кому любопытно на них поглядеть, тот зачастую должен переселяться в другое полушарие, где они находятся в почти полном одиночестве. Но дамы вроде жены оттоманского посла, совсем недавно начавшие выезжать в свет, успевают блистать, как говорится, везде и всюду. Они бывают полезны на этих особого рода представлениях, именуемых вечерами, раутами, на которые они готовы тащиться в полумертвом состоянии, лишь бы ни одного из них не пропустить. Это статистки, на которых всегда можно рассчитывать, которые боятся пропустить хотя бы одно торжество. Юные глупцы, не понимающие, что это звезды поддельные, видят в них олицетворения высшего шика, и, чтобы втолковать им, почему в г-же Стандиш, [56] о которой они понятия не имеют и которая вдали от света разрисовывает подушки, уж во всяком случае не меньше благородства, чем в герцогине де Дудовиль, [57] потребовалась бы целая лекция.

Обычно взгляд у герцогини Германтской был рассеянный и чуть-чуть печальный; пламенем мысли она зажигала свои глаза, только когда здоровалась с кем-нибудь из друзей, как будто это был не друг, а живая острота, прелестная шутка, изысканное блюдо, вызывающее на лице гурмана, который отведал его, выражение утонченного наслаждения. Но на многолюдных сборищах, где приходилось то и дело здороваться, каждый раз потом гасить в глазах огонь – это ей казалось чересчур утомительным. Знаток художественной литературы, только успев войти в театр, где сегодня идет пьеса известного драматурга, уже выражает уверенность в том, что он недаром потратит вечер: сдавая гардеробщице верхнее платье, он складывает губы в многозначительную улыбку, а своим оживившимся глазам придает лукаво-одобрительное выражение; вот так и герцогиня тотчас по приезде зажигалась уже на весь вечер. Сняв свое вечернее манто дивного красного, как на картинах Тьеполо, [58] цвета, открыв для взоров целую цепь рубинов, стягивавшую ей шею, бросив на платье последний быстрый взгляд, цепкий и все замечающий, как у портнихи, – взгляд светской женщины, – Ориана убедилась, что глаза ее светятся не менее ярко, чем все остальные ее драгоценности. Напрасно «соболезнователи» вроде де Жанвиля загородили герцогу дорогу: «Вы знаете, что бедный Мама при смерти? Его уже соборовали». – «Знаю, знаю, – отвечал герцог Германтский, оттесняя надоедливого господина. – После причастия ему стало гораздо лучше[59]», – добавил он, улыбаясь от удовольствия при мысли о бале, на который он решил непременно поехать прямо от принца. «Мы приехали сюда втайне от всех», – сказала мне герцогиня. Она не подозревала, что принцесса выдала мне ее, сообщив, что мельком видела Ориану и что та обещала сегодня быть у нее. Герцог целых пять минут не отводил от жены докучного взгляда. «Я рассказал Ориане о ваших колебаниях», – наконец проговорил он. Теперь, удостоверившись, что мои сомнения были необоснованны и что ей ничего не нужно предпринимать, чтобы их рассеять, Ориана заметила, что глупо с моей стороны было колебаться, и долго подтрунивала надо мной: «Надо же было вбить себе в голову, что вас не пригласили! Сюда всегда всех приглашают. Ну, а я на что же? Неужели вы думаете, что принцесса отказала бы мне в моей просьбе и не пригласила бы вас? » Должен заметить, что впоследствии Ориана нередко оказывала мне более важные услуги, но сейчас я не решался придать ее словам тот смысл, что я был чересчур деликатен. Я уже более или менее точно знал истинную цену звучащему и немому языку аристократической любезности – любезности, которая бывает рада пролить бальзам на ощущение своей низкости, испытываемое тем, на кого эта любезность распространяется, но которая, однако, не ставит себе целью совершенно избавить человека от этого ощущения, потому что тогда она утратила бы свой смысл. «Вы нам ровня, вы даже выше нас», – казалось, говорили все поступки Германтов, говорили необыкновенно мило – так, чтобы вы полюбили Германтов, восхищались ими, но так, чтобы вы им не верили; различить поддельность этой любезности значило, с точки зрения Германтов, проявить благовоспитанность; верить в то, что это любезность искренняя, значило доказать, что ты дурно воспитан. Вдобавок немного погодя я получил урок, благодаря которому я потом уже безошибочно определял размеры и пределы некоторых форм проявления аристократической любезности. Это было на утреннем приеме, который герцогиня де Монморанси[60] устраивала в честь английской королевы; к буфету двигалось что-то вроде немноголюдного шествия во главе с королевой, которую вел под руку герцог Германтский. В это время вошел я. Свободной рукой герцог на расстоянии по крайней мере сорока метров начал делать мне знаки, выражавшие дружеское расположение, подзывавшие меня и как будто говорившие, что я смело могу подойти, что меня не съедят вместо сандвичей с честером. Но так как я уже начал оказывать успехи в изучении придворного языка, то не сделал ни шагу вперед – на расстоянии сорока метров я низко поклонился, даже не улыбнувшись, точно незнакомому человеку, а затем проследовал в противоположном направлении. Если бы я написал какое-нибудь замечательное произведение, Германта не так высоко оценили бы его, как этот мой поклон. Его запомнил не только герцог, которому в тот вечер пришлось, однако, ответить больше чем на пятьдесят поклонов, но и герцогиня, – встретив потом мою мать, она рассказала ей, как я поклонился, но не сочла нужным заметить, что напрасно – де я не подошел. Напротив: она сообщила, что ее муж в восторге от моего поклона, и добавила от себя, что этим поклоном было сказано все. В нем видели множество достоинств, кроме самого важного – скромности; меня за него долго хвалили, но я воспринимал эти похвалы не столько как награду за прошлое, сколько как указание на будущее, вроде того, какое делают ученикам директора учебных заведений: «Помните, дети, что мы награждаем не столько вас, сколько ваших родителей, для того чтобы они послали вас в школу и на будущий год». Так виконтесса де Марсант, когда у нее появлялся человек не из ее круга, хвалила в его присутствии тактичных людей, которые «тут как тут, когда они нужны, а вообще держатся в тени» так слуге, от которого дурно пахнет, дают это понять, намекая, что ванны очень полезны для здоровья.

Я еще не кончил разговора с герцогиней Германтской, все еще стоявшей в вестибюле, как вдруг услышал один из тех голосов, которые впоследствии я различал без малейшего труда. В данном случае это был голос де Вогубера, беседовавшего с де Шарлю Врачу-клиницисту не нужно даже, чтобы больной, находящийся под его наблюдением, поднял рубашку, не нужно проверять, как он дышит, – ему важен голос больного. Сколько раз потом где-нибудь в гостиной меня поражали чьи-нибудь интонации или смех: так мог говорить и смеяться человек определенного рода занятий, известного круга, напускавший на себя чопорность или, наоборот, разнузданность, но по фальшивому тону этого человека мой слух, чуткий, точно камертон настройщика, мгновенно угадывал: «Это один из Шарлю. [61]». Тут как раз в полном составе, раскланиваясь с де Шарлю, проследовало посольство. Хотя я только в тот самый день открыл для себя особую болезнь (понаблюдав за де Шарлю и Жюпьеном), однако для установления диагноза мне незачем было ни задавать вопросы, ни выслушивать. Но де Вогубер, беседовавший с де Шарлю, казалось, пребывал в нерешительности. А между тем период сомнений, через который проходит молодость, для него уже миновал, и он должен был бы знать, как себя вести. Извращенный сначала думает, что таких, как он, нет больше во всей вселенной, а потом ему представляется, – другая крайность, – что человек нормальный – это единственное исключение. Но де Вогубер, тщеславный и трусоватый, давно уже не предавался тому, от чего прежде получал удовольствие. Дипломатическая карьера имела на него такое же влияние, как монашеский обет. Двадцатилетний Вогубер уже сочетал в себе прилежание ученика Школы политических наук[62] с нравственностью христианина. А так как все органы чувств теряют свою силу и восприимчивость, атрофируются оттого, что ими перестают пользоваться, то и у де Вогубера – подобно тому как у человека цивилизованного уже не та сила и не та тонкость слуха, как у человека пещерного, – не стало той особенной проницательности, которая редко изменяла де Шарлю; на официальных обедах, как в Париже, так и за границей, полномочный посол был уже не способен установить, что люди в форменном платье, по существу, такие же, как он. Имена, которые называл де Шарлю, приходивший в негодование, когда о нем упоминали в связи с его пристрастием, но неизменно получавший удовольствие, когда ему предоставлялась возможность сообщить, что такое же точно пристрастие питает еще кто-нибудь, приводили де Вогубера в отрадное изумление. Не то чтобы ему после стольких лет воздержания хотелось чем-нибудь поживиться. Но эти внезапные откровения, подобные тем, благодаря которым в трагедиях Расина Аталия и Абнер узнают, что Иоад – из племени Давидова, а что у Эсфири, восседающей в пурпуре, родители – жиды, меняли облик…ского посольства или такого-то департамента министерства иностранных дел, задним числом придавали им такую же таинственность, какой полны храм в Иерусалиме или тронный зал в Сузах[63] При виде посольства, молодые сотрудники которого, все до одного, пожимали де Шарлю руку, у де Вогубера появилось выражение восторга, с каким Элиза восклицает в «Эсфири»:

 

О, сколько юных дев! Благие небеса,

Как восхитительна их чистая краса!

Да не коснется их малейшая невзгода!

Благословен оплот избранного народа! [64]

 

Затем де Вогубер, чтобы «привести дело в ясность», глупо-вопросительно и двусмысленно посмотрел на де Шарлю. «Ну конечно», – произнес де Шарлю с видом знатока, просвещающего невежду. После такого ответа де Вогубер (барона это очень раздражало) уже не спускал глаз с молодых чиновников, которых…скнй посол во Франции, старый воробей, подобрал не случайно. [65] Де Вогубер молчал; я ловил только его взгляды. Но, привыкнув с детства переводить даже речь бессловесную на язык классических произведений, я заставлял глаза де Вогубера читать стихи, в которых Эсфирь объясняет Элизе, что Мардохей крепко держится за свою веру, – вот почему он окружил царицу такими девушками, которые эту веру исповедуют:

 

К народу своему приверженный без меры,

Призвал он во дворец тех, кто одной с ним веры,

И эти юные созданья расцвели

Здесь, на чужой земле, от родины вдали;

А он (этот восхитительный посол) их пестует, благого полон рвенья,

Являя им пример, давая наставленья.

 

Наконец де Вогубер заговорил не только взглядами. «Кто знает, – сказал он печально, – может быть, и в той стране, где я нахожусь, такие же нравы». – «Вполне возможно, – подхватил де Шарлю, – начать с короля Феодосия, хотя ничего определенного я о нем сказать не могу». – «Да нет, что вы! » – «Тогда не надо делать такого вида. И эти его ужимочки! Он из той породы людей, которые обращаются к вам: „Дорогуша! “ – а я это терпеть не могу. Мне было бы стыдно показаться с ним на улице. Ну да ведь вам-то он должен быть ясен, его все знают как облупленного». – «Он совсем не такой, каким вы его себе рисуете. Да и потом, он человек совершенно очаровательный. В тот день, когда было подписано соглашение с Францией, он меня обнял. Как я был тронут! » – «Вот тут-то вы бы ему и сказали, чего вам хочется». – «Ах, боже мой, если б он только заподозрил – какой это был бы ужас! Но у меня нет оснований опасаться». Под слиянием разговора, который я слышал, так как находился поблизости, я мысленно продекламировал:

 

Однако до сих пор не знает царь, кто я,

Не выдаст никогда язык мой тайны этой.

 

Этот диалог, наполовину безгласный, наполовину звучащий, был весьма краток. Мы с герцогиней Германтской прошли несколько шагов по гостиной, как вдруг ее остановила маленькая, необыкновенно красивая брюнетка:

– Я бы очень хотела у вас побывать. Д'Аннунцио, [66] видел вас из ложи; принцесса Т. получила от него письмо – он пишет, что никогда не видел такой красивой женщины. Он готов отдать жизнь за десятиминутный разговор с вами. Во всяком случае, даже если вы не можете или не хотите, письмо у меня. Назначьте мне встречу у вас дома. Здесь я всего сказать не могу. Вы меня, должно быть, не узнаёте? – обратилась она ко мне. – Я с вами познакомилась у принцессы Пармской (я у нее никогда не был). Русский император изъявил желание, чтобы вашего отца назначили послом в Петербург. Приезжайте во вторник – там как раз будет Извольский[67] он с вами поговорит. Дорогая! Я вам приготовила подарок, – снова заговорила она с герцогиней, – такого подарка я бы никому, кроме вас, не сделала. Ибсен[68] переслал мне через старика, который ухаживал за ним во время его болезни, рукописи трех своих пьес. Одну из них я оставлю себе, а две подарю вам.

Герцог Германтский был не в восторге от этих даров. Он не был уверен, умерли Ибсен и д'Аннунцио или еще живы, и ему уже чудились прозаики, драматурги, являющиеся с визитами к его жене и выводящие ее в своих произведениях. Светские люди представляют себе книгу в виде куба без одной стороны, куда автор спешит «ввести» людей, которые ему встретились. Конечно, это некрасиво, так могут поступать только дрянные людишки. Впрочем, встречаться с ними «на ходу» небесполезно: благодаря им читаешь книгу или статью – и знаешь «подоплеку», тебе видна «изнанка». А все-таки лучше иметь дело с покойниками. Из всей пишущей братии герцог Германтский считал «вполне приличным» человеком только того, кто писал некрологи для «Голуа». [69] Этот господин по крайней мере ограничивался тем, что называл имя герцога Германтского в числе лиц, достойных «особого упоминания», в отчетах о похоронах – в отчетах, на которых герцог расписывался. В тех случаях, когда герцог предпочитал, чтобы его имя не указывалось, он посылал семье умершего соболезнующее письмо с выражением самых грустных чувств. Если же по просьбе семьи в газете подчеркивалось: «Среди писем, полученных семьею покойного, считаем нужным отметить письмо герцога Германтского» и т. д., то это была вина не хроникера, а, к примеру, сына, брата или отца умершей, и герцог обзывал их за это «подлипалами» и собирался с ними порвать (так как герцог не понимал смысла некоторых выражений, то в таких случаях он говорил, что намерен «быть с ними не в ладах»). Как бы то ни было, при имени Ибсена и при имени д'Аннунцио герцог, не уверенный в том, существуют ли они на свете, нахмурился, хотя находился близко от нас и не мог не слышать, как маркиза Тимолеон д'Амонкур осыпает его жену комплиментами. Это была прелестная женщина – за ум ее можно было любить не меньше, чем за красоту. Родилась она не в той среде, где вращалась теперь, мечтала сперва только о литературном салоне, была в приятельских отношениях – в приятельских, но не в близких, ее строгая нравственность не вызывала сомнений – со всеми большими писателями, а те дарили ей все рукописи, писали для нее, и теперь, когда она по воле судьбы оказалась в Сен-Жерменском предместье, причастность ее к литературе ей пригодилась. Теперь она могла кого угодно осчастливить одним своим присутствием. Но, пройдя в свое время школу светского обхождения с его изворотами, с необходимостью оказывать услуги, она упорно продолжает делать одолжения, хотя надобность в этом отпала. Она всегда была готова открыть вам государственную тайну, познакомить вас с важной особой, подарить вам акварель известного художника. Конечно, во всех этих ненужных приманках заключалась некоторая доля фальши, но они превращали ее жизнь в искрящуюся комедию с хитросплетенной интригой; было точно известно, что от нее зависит назначение префектов и генералов.

Идя рядом со мной, герцогиня Германтская излучала голубой свет своих глаз в пространство, чтобы не смотреть на людей, с которыми ей не хотелось разговаривать и от встреч с которыми она старалась уклоняться заранее, как от столкновения с подводными камнями. Стоявшие в два ряда гости, между которыми мы проходили, знали, что им никогда не представится возможность познакомиться с Орианой, и пределом их мечтаний было показать ее своим женам как некую достопримечательность: «Урсула, скорей, скорей, вон герцогиня Германтская, та, что разговаривает с молодым человеком! » Казалось, чтобы им было лучше видно, они вот-вот вспрыгнут на стулья, как на параде 14 июля или на скачках. Проявляли они такое любопытство совсем не потому, чтобы салоп у герцогини Германтской был аристократичнее, чем у принцессы. Салон герцогини часто посещали люди, которых ни за что бы не позвала принцесса – главным образом из-за своего мужа. Она не пригласила бы к себе г-жу Альфонс де Ротшильд, [70] такую же близкую приятельницу г-жи де ла Тремуй, [71] и г-жи де Саган[72] как и Ориана, постоянно у Орианы бывавшую. Точно так же обстояло дело и с бароном Гиршем, [73] которого принц Уэльский ввел в дом к ней, но не к принцессе, потому что он бы ей не понравился, равно как и с весьма важными лицами из бонапартистских или даже республиканских кругов; герцогиню эти лица интересовали, а вот принц, убежденный роялист, их бы не принял из принципа. Его антисемитизм, тоже строго принципиальный, не делал исключений даже для людей прекрасно воспитанных, влиятельных, и если он принимал у себя старинного своего друга Свана, хотя из всех Германтов только он называл его «Сван», а не «Шарль», то на это у него были особые причины: он слыхал, будто бабушка Свана, протестантка, вышедшая замуж за еврея, была любовницей герцога Беррийского, [74] и время от времени заставлял себя верить легенде, превращавшей отца Свана в незаконного сына принца. Согласно этой гипотезе, кстати сказать – неверной, Сван, сын католика, внук одного из Бурбонов, был чистокровным христианином.

– Как, разве вы не видели всего этого великолепия? – спросила меня герцогиня, имея в виду дом, где мы с ней находились. Но, расхвалив дворец своей родственницы, она поспешила добавить, что ей в тысячу раз милее ее «убогая лачужка». – Здесь все чудно, пока ты в гостях. Но я умерла бы с тоски, если бы мне пришлось остаться ночевать в одной из комнат, где произошло столько исторических событий. У меня было бы такое чувство, будто обо мне забыли и нечаянно заперли в замке Блуа, в Фонтенбло или даже в Лувре и у меня одно утешение – твердить себе, что я нахожусь в той комнате, где был убит Мональдески. [75] Но это плохое успокоительное. А, вот и маркиза де Сент-Эверт! Мы у нее только что ужинали. Завтра у нее тьма-тьмущая гостей, которых она в этот день созывает ежегодно, и я думала, что она рано ляжет спать. Но чтобы она когда-нибудь пропустила хоть один званый вечер! Если б он был за городом, она добралась бы туда любым способом – хоть в фургоне для мебели.

На самом деле маркиза де Сент-Эверт приехала сегодня к Германтам не столько для того, чтобы получить удовольствие от их вечера, сколько для того, чтобы упрочить успех своего, чтобы завербовать еще кое-кого из своих присных и, так сказать, произвести in extremis[76] смотр войскам, которые завтра на ее garden party[77] покажут свое маневренное искусство. Надо заметить, что уже довольно давно общество, собиравшееся у Сент-Эверт, сильно изменилось. Блестящие женщины из окружения Германтов, некогда появлявшиеся у Сент-Эверт в кон веки раз, постепенно – очарованные любезностью маркизы – ввели к ней в дом своих приятельниц. Одновременно, действуя наступательно, но только в противоположном направлении, маркиза де Сент-Эверт год от году сокращала число гостей, не пользовавшихся известностью в высшем свете. Переставала звать то того, то другого. Некоторое время у нее существовала система «для всех прочих», система вечеров, о которых маркиза не распространялась и на которые она приглашала ею отсеянных, – пусть себе варятся в своем соку – это избавляло ее от необходимости объединять их с людьми порядочными. Чего же еще им было надо? Разве им не предлагали (panen et circenses[78]) печенье и превосходные музыкальные номера? Потому-то среди высшего круга у маркизы в наши дни можно было различить всего две чужеродные ему особи, приглашавшиеся как бы для симметрии с двумя герцогинями-изгнанницами, которые в былое время, когда салон де Сент-Эверт только-только еще открывался, поддерживали его ненадежные своды: старую маркизу де Говожо и архитекторшу с красивым голосом, которую часто просили спеть. Но у маркизы де Сент-Эверт они никого уже не знали, оплакивали утраченных своих подруг, чувствовали, что они здесь лишние, и вид у них был, как у вовремя не улетевших, замерзающих ласточек. А на следующий год их перестали приглашать. Г-жа де Франкто попросила за свою родственницу, страстно любившую музыку. Но так как ответ был уклончивый: «Отчего же нет? Музыку всегда можно прийти послушать», то маркиза де Говожо, найдя, что это не слишком любезное приглашение, не пошла.

Коль скоро маркизе де Сент-Эверт удалось совершить такое превращение: салон прокаженных преобразить в салон великосветских дам (такое он теперь производил впечатление – впечатление высшего шика) то, казалось бы, зачем особе, которая завтра устраивает самый роскошный званый вечер в сезоне приезжать накануне, чтобы обратиться с последним' призывом к своим войскам? Дело в том, что салон Сент-Эверт имел преимущество перед всеми только в глазах тех, кто составляет себе представление о светской жизни по отчетам об утренних приемах и вечерах в «Голуа» или в «Фигаро», [79] никогда на них не бывая. Для такого рода светских людей, видевших свет через газетный лист, перечисления имен супруги английского посла, супруги австрийского посла и т. д., герцогинь д'Юзе, [80] де ла Тремуй и т. д., и т. д. было достаточно, чтобы они не задумываясь поставили салон Сент-Эверт на первое место среди парижских салонов, тогда как на самом деле он был одним из последних. Отчеты не лгали. Большинство упомянутых лиц присутствовало на вечерах маркизы. Но каждую из этих особ удавалось туда заманить мольбами, любезностями, услугами, и являлись они к маркизе де Сент-Эверт с таким видом, как будто это для нее великая честь. Такого сорта салоны, скорее избегаемые, чем притягательные, куда ездят, так сказать, по обязанности, пленяли только читательниц «светской хроники». Взор этих читательниц скользит мимо вечеров, где собирается действительно изысканное общество: на такие вечера хозяйка дома могла бы созвать всех герцогинь, жаждущих быть «в числе избранных», а приглашает двух – трех и не называет имен своих гостей в газете. Она не придает гласности того значения, какое гласность приобрела в наше время, или же не считается с нею, и, несмотря на это, испанская королева видит в ней аристократку чистой воды, а толпа не признает ее, потому что королева имеет понятие, что та собой представляет, а толпа не имеет.

Маркиза де Сент-Эверт была другого пошиба: подобно трудолюбивой пчеле, она прилетела к Германтам, чтобы собрать на завтра мед подтверждений со всех приглашенных. Де Шарлю не был приглашен – он всегда отказывался. Но он со столькими перессорился, что маркиза де Сент-Эверт могла объяснить это его плохим характером.

Ради одной Орианы маркиза де Сент-Эверт могла бы не приезжать: маркиза пригласила ее лично, и приглашение было принято с той чарующей обманчивой благосклонностью, в искусстве которой так сильны иные академики, что кандидаты уходят от них растроганные, твердо уверенные, что могут рассчитывать на их голос. Но дело было не только в ней. Приедет ли принц Агригентский? А г-жа де Дюрфор? И вот, чтобы не выпустить из рук своих жертв, маркиза де Сент-Эверт сочла наиболее целесообразным собственной персоной явиться к Германтам; вкрадчивая с одними, властная с другими, она всем намекала на то, что их ожидают неслыханные увеселения, которых в другой раз уже не увидишь, и каждому обещала, что он у нее встретится с тем, с кем ему хотелось или нужно было встретиться. И вот эта обязанность, которую она раз в год возлагала на себя, – так в древнем мире возлагали на себя обязанности судьи, – обязанность устроительницы самого пышного garden party в сезоне, на время прибавляла ей весу в обществе. Список был составлен окончательно; маркиза медленно обходила гостиные принцессы, чтобы шепнуть то тому, то другому на ухо: «Не забудьте обо мне завтра», и ее охватывало чувство гордости, когда она, продолжая улыбаться, внезапно отводила глаза, если замечала дурнушку, встречи с которой следовало избежать, или дворянчика из провинции, которого принимал Жильбер как своего старого товарища по коллежу, но чье присутствие не украсило бы ее garden party. Она предпочитала не заговаривать с ними, чтобы потом иметь возможность сказать: «Я всех приглашала лично, а с вами мы, к сожалению, не встретились». Так, будучи всего-навсего Сент-Эверт, она рыщущими своими глазами производила в составе приглашенных на вечер к принцессе «разборку». И в это время она воображала себя самой настоящей герцогиней Германтской.

Надо заметить, что и герцогиня не так свободно как можно было предполагать, распоряжалась своими приветствиями и улыбками. Разумеется, в иных случаях она отказывала в них добровольно. «Она мне осточертела, – признавалась герцогиня, – стану я битый час толковать с ней о ее вечере! » Зачастую разборчивость герцогини объяснялась опасливостью, боязнью как бы муж, не желавший, чтобы она принимала артистов и т. п., не закатил ей скандала (Мари-Жильбер, напротив, благоволила к артистам, так что у нее надо было быть начеку, чтобы с вами не заговорила какая-нибудь знаменитая немецкая певица), а также страхом перед национализмом, который она, обладавшая, как и де Шарлю, умом Германтов, презирала с точки зрения светской (теперь раболепство перед генеральным штабом доходило до того, что генерала-плебея пропускали вперед, а кое-кто из герцогов шел сзади), но которому, однако, зная, что ее считают вольнодумкой, она делала большие уступки – вплоть до того, что боялась в кругу антисемитов подать руку Свану. Сегодня она была на этот счет спокойна: она знала, что принц увел Свана и вступил с ним в «какие-то пререкания». Она боялась при всех заговаривать с «милым Шарлем» – она предпочитала быть с ним ласковой в домашнем кругу.

– А это кто такая? – воскликнула герцогиня Германтская, увидев, что дама небольшого роста и довольно странного вида, в черном совсем простеньком платьишке, внушавшем подозрение, что она – беднячка, вместе со своим мужем низко ей кланяется. Герцогиня не узнала ее, а так как нрав у нее был заносчивый, то она сейчас же приняла гордый вид, как будто ей нанесли оскорбление, и, не ответив на поклон, окинула даму недоуменным взглядом. «Кто это, Базен? » – с удивлением спросила она герцога, который, чтобы загладить неучтивость Орианы, поклонился даме и пожал руку ее мужу. «Да это госпожа де Шоспьер, вы были с ней очень невежливы». – «Не знаю я никаких Шоспьер». – «Ее муж-племянник старухи Шанливо». – «Я их знать не обязана. Кто эта женщина, с какой стати она мне кланяется? » – «Заладили! Это дочь госпожи де Шарлеваль, Анриетта Монморанси». – «Ах вот что! Я прекрасно знала ее мать – это была прелестная, очень остроумная женщина. Почему же ее дочь породнилась со всеми этими, которых я в глаза не знаю? Вы говорите, ее фамилия – де Шоспьер? » – спросила герцогиня, произнося фамилию по слогам и неуверенно глядя на мужа, словно боялась ошибиться. Герцог сердито посмотрел на нее. «Носить фамилию Шоспьер – это совсем не так смешно, как вам, видимо, кажется! Старик Шоспьер – брат Шарлеваль, которую я уже упоминал, брат госпожи де Сен-кур и виконтессы дю Мерлеро. Все это люди почтенные». – «Ну, довольно, довольно! – воскликнула герцогиня, – подобно укротительнице, она всегда старалась не показать вида, что ее пугают кровожадные взгляды хищников. – Вы приводите меня в восторг, Базен. Не знаю, где вы откопали эти фамилии, но я не могу не отдать вам должное. Я понятия не имела о Шоспьере, но зато я читала Бальзака – не вы один его читали, – я даже читала Лабиша. [81] Я с уважением отношусь к Шанливо, я ничего не имею против Шарлеваля, но верх совершенства – это, по-моему, дю Мерлеро. А впрочем, надо сознаться, что и Шоспьер – тоже недурно. Вы все это нарочно подобрали, в жизни так не бывает. Раз вы собираетесь писать книгу, – обратилась она ко мне, – вам не мешает запомнить Шарлеваля и дю Мерлеро. Лучше не придумаете». – «Против него возбудят судебное дело, только и всего, и он сядет в тюрьму; вы очень плохая советчица, Ориана». – «Я за него спокойна: если у него есть охота выслушивать дурные советы, а главное – следовать им, то он всегда найдет кого-нибудь помоложе меня. Книга – это еще далеко не самое страшное! » На некотором расстоянии от нас мягко выделялась фигура прелестной, горделивой молодой женщины в белом тюлевом, усыпанном брильянтами платье. Герцогиня Германтская обратила на нес внимание в то время когда она разговаривала с целой группой гостей поддавшихся ее обаянию.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.