Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Иван Спиридонович Рахилло 4 страница



Этим конем, а также позолоченной шашкой и был награжден в годовщину пограничных войск за свою храбрость наш любимый командир.

Бойцы любили Ивана Максимыча за простоту и уважительность.

Иван Максимыч первым охранял в Кремле Владимира Ильича Ленина. Об этом рассказал нам прежний его ординарец, ныне командир взвода Остапчук, прошедший с командиром всю гражданскую войну.

Партизанский отряд сибирских стрелков, которым командовал Иван Максимыч, прямо с фронта, из-под Пскова, весной 1918 года по распоряжению Ленина был срочно переброшен в Москву для охраны Кремля.

— Из вагона мы выгрузились утром, — вспоминал Остапчук. — Построились: впереди пехота, сзади — конники и пулемётная команда. Москва нас встретила с музыкой. Ну и мы, конечно, молодец к молодцу! В Кремль вошли через Троицкие ворота. Комендант Кремля, товарищ Мальков, поздравил нас с прибытием и порадовал — сейчас придёт сам товарищ Ленин знакомиться. Заволновались мы. Подтянули пояса, построились по струнке. Ждём. И вот видим, в конце площади показалась невысокая фигура товарища Ленина. Что нас особенно поразило — это его небольшой рост. В чёрном простом пальто, в шапке. Обыкновенный такой. И оттого очень всем близкий. Оркестр грянул марш. Иван Максимыч отдал Ленину рапорт. Ильич поздоровался с ним за руку и сердечно поприветствовал друзей-сибиряков. Голос у него звонкий, высокий, отовсюду слышный. Мы, конечно, в ответ гаркнули на всю Кремлевскую площадь свое партизанское «ура».

Вместе с Иваном Максимычем Ленин обошёл строй. То и дело он останавливался, расспрашивал каждого о жизни, о родных, как ушёл в партизаны, доволен ли, что попал в Москву. Со всеми перезнакомился. И со мной побеседовал. Вот так напротив стоял. Одного роста мы с ним. А глаза — быстрые, живые, так и посверкивают… Всё оружие и обмундирование наше осмотрел. И лошадей не забыл — такой, братец ты мой, доскональный, поискать. Во всём разбирается!

Я завидовал Остапчуку. Мне давно хотелось написать для нашего красноармейского клуба картину. С Лениным. Да всё не складывалось: война мешала. В горах шалили банды, наш дивизион днём и ночью нёс службу, то и дело эскадрон выезжал на операции. Вместо убитого полковника Гуляева банду возглавил Чануков, хитрый и жестокий человек. Среднего роста, с бородкой, тонкий в поясе, отличный стрелок и наездник, Чануков был неуловим. Каждый его налёт сопровождался грабежами и убийствами. Недавно банда Чанукова из-под самого города угнала стадо баранов, зарубив четырех пастухов.

Иван Максимыч получил боевое задание — во что бы то ни стало поймать Чанукова, а банду уничтожить.

Однако Чануков ускользал из рук — у него отлично работали осведомители. Любой мальчишка сразу узнавал Ивана Максимыча по его рыжим усам и знаменитому коню.

Вот и сегодня напрасно мы проскакали до самых гор. Ущелье, куда скрылась банда, уже затянуло густым зелёным туманом. Полуголодные кони заметно пристали. Бойцы возвращались домой угрюмые, без песен. Белёсый пепел сожжённой кукурузы, с чёрными подпалинами сухой травы, застилал безжизненную лощину. Эту кукурузу красноармейцы посеяли на воскресниках. Наш эскадрон добровольно взял на содержание семьдесят голодающих детей- татарчат, привезенных из-за Волги. Под приют отвели здание бывшего атаманского особняка. Голые, худые, черноглазые ребятишки спали прямо на полу, на огромном мохнатом ковре, снятом со стены в мечети. Одеть их было не во что.

Бандиты сожгли кукурузу, засеянную для этих детей. Иван Максимыч молча ехал вдоль сожжённого поля, задумчиво сбивая плетью почернелые головки дикого татарника. И, видно желая хоть на время отвлечься от своих невесёлых дум, обратился ко мне:

— Ну как, Снегирёв, дела, как подвигается твоя картина?

Иван Максимыч много внимания уделял нашей красноармейской самодеятельности. Ему самому не пришлось в юности учиться. Он собрал в клубе замечательную библиотеку. Духовой оркестр дивизиона славился на весь город. Наш драматический кружок ставил пьесы Чехова и Островского.

Я занимался в художественной студии и уже начал готовить эскизы большой картины — Ильич в кругу красноармейцев. Но Ленина в жизни я не видел, снимки его в печати появлялись редко, не четкие — газеты выпускались на серой бумаге, и поэтому Ивана Максимыча я всегда слушал с жадностью: он-то с Ильичём встречался запросто. А мне хотелось знать о Ленине всё, увидеть каждую его черточку, какие у него глаза, манеры, выражение лица, цвет волос, походка. Зная об этом, Иван Максймыч раза два рассказывал нам о своих встречах с Ильичём, о том, как Ленин мечтал преобразовать старую жизнь и дать счастье всем людям на земле.

— А в чём счастье человека? — спрашивал Иван Максимыч. — В свободном труде. При коммунизме все люди на земле будут образованными и развитыми. Вот уничтожим последних бандитов и тогда, Снегирёв, пошлём тебя в Москву, в академию. Станешь ты знаменитым художником и зарисуешь всю нашу жизнь и борьбу за будущее общество.

И Иван Максимыч снова заговорил о Ленине.

— Первый раз с глазу на глаз мне пришлось повидаться и говорить с Ильичём на следующий день по прибытии нашего отряда в Москву. Владимир Ильич пригласил меня к себе. Когда я вошел в кабинет и громко представился, он стоял возле окна и глядел на Кремлёвскую площадь. Обернувшись на голос, Ильич пошел ко мне навстречу и, поздоровавшись за руку, пригласил присесть. А сам сел напротив…

И, вспоминая о встрече, Иван Максимыч деловито сдвинул свою синюю фуражку с крутого лба на затылок.

«Как устроились люди, как у них с питанием? — первым долгом осведомился Ильич. — Не нуждаются ли они в чем-нибудь? »

Я, конечно, доложил, что мы, «серая скотинка», никогда и мечтать не могли жить в таких роскошных хоромах. На это Ильич возразил, что раньше в этих дворцах, созданных руками рабочих и крестьян, жили цари да их челядь, а сейчас наша армия не «серая скотинка», а свободная, революционная армия — краса и гордость народа. Кому ж и жить здесь!

Верхушки гор уже погасли, лёгкий ветерок потянул из ущелья. Кони шли рядом, мотая головами. Иван Максимыч покачивался в седле, отдыхая, задумчивая улыбка раздвигала его пушистые рыжие усы.

— Ильич всегда бывал в хорошем настроении, с бойцами обычно подшучивал. Однажды апрельским утром я стоял со своими командирами на Дворцовой площади. Шли строевые занятия. И вдруг кто-то сзади закрыл мне глаза большими мягкими ладонями. По размеру и силе рук мне показалось, что надо мной решил подшутить мой приятель Панюшкин. «Лукич, брось шутить! » Я стал выкручиваться.

Стоявшие со мной командиры засмеялись:

— Не пускайте, не пускайте, пусть догадается сам!

Наконец я вывернулся из сильных; рук и обомлел: передо мной стоял, улыбаясь, Владимир Ильич, а несколько в стороне — Надежда Константиновна и Мария Ильинична. Они совершали утреннюю прогулку по Кремлю. Заметив мою растерянность, Ленин подбодрил:

— Так и не угадали, кто на вас покушался.

Я никогда не видел Ленина хмурым, суровым или скучным. Он всегда был весел и жизнерадостен…

В дымных сумерках уже замаячили редкие огоньки далекого города.

 

* * *

 

Между тем банда Чанукова продолжала совершать набеги на мирные селения и аулы, грабила и убивала проезжих. На поимку её высылались отряды ЧОН и милиция, но Чануков, всегда кем-то предупреждённый, уходил в горы.

И вот тогда-то Иван Максимыч придумал одну хитрость: он сбрил свои знаменитые табачные усы и стал сразу неузнаваем — круглолиц и моложав. Аскольда поставил на конюшню и пересел на гнедую кобылу из эскадрона. По донесениям разведки, Чанукова в ближайшие дни ожидали в одном из предгорных аулов на свадьбу. Наутро наш эскадрон выехал по направлению к аулу на полевые занятия. Командный состав сменил пограничную форму на обыкновенную, красноармейскую. Бойцы получили строгий наказ — распространять среди населения слух, что часть прибыла на учения из-под Ростова.

В поле разбили палатки и приступили к двусторонним учениям. На стогах сена были установлены телефоны, и наши разведчики несли неусыпное наблюдение за дорогами, ведущими к аулу. По ряду признаков можно было догадаться, что в аул ожидаются знатные гости: туда пригнали баранов, над саклями вился сизый кизячный дымок.

Бойцы по первому сигналу были готовы схватиться за оружие. Состояние у всех было напряжённое, хотя внешне и виду не подавали — пели песни, плясали, играли в чехарду. В общем часть демонстрировала свою полную «беспечность».

Иван Максимыч, как обыкновенный рядовой телефонист, лежал с нами на копне.

Я зарисовывал в походный альбомчик дальние горы, портреты товарищей, а Иван Максимыч, надвинув от солнца на глаза широкий козырек фуражки и не сводя глаз с дороги, рассказывал о Ленине.

— На мой вопрос, откуда он узнал о существовании нашего партизанского отряда, — вспоминал Иван Максимыч, — Ильич улыбнулся, взял меня за локоть и подвёл к карте России, утыканной красными и синими флажками. Он взял флажок с обозначением нашего отряда и перенес его из точки «Тверь» в точку «Московский Кремль». И, лукаво поглядев на меня, сказал: «Вчера завтракали в Твери, а сегодня уже завтракаем в Москве. Вот, батенька, как быстро мы перекочевываем с места на место. Вчера вы прощались с тверскими девушками, а сегодня уже малиновым звоном своих шпор будете покорять сердца москвичек». Ильич весело рассмеялся. «Военным не скучно живётся, всё время новая обстановка, новые знакомства. Говорят, что военных девушки очень любят. Да оно и понятно, глядишь на вас и завидуешь вашей молодости, энергии, красоте вашей жизни. Сразу чувствуются лихие командиры. Народ гордится вашим мужеством и отвагой».

Последние слова Иван Максимыч не без умысла произнёс погромче, зная, что под копной его слушают связные.

— Расскажу напоследок ещё один характерный эпизод, — заметил он, поглядывая на небо, где начинали собираться пухлые предгрозовые облака. — В одно из посещений наших казарм Ленин заинтересовался георгиевскими кавалерами — в каких боях и за какой подвиг они удостоены награды. Каждый с гордостью рассказывал ему о своих ратных подвигах. Ленин выразил свое уважение всем георгиевским кавалерам.

Один наш боец, сибиряк Белостоцкий, высоченный такой, спрашивает:

— Товарищ Ленин, вот у нас портрет тут висит — Карл Маркс. Кто он — большой ученый или святой какой? Уж больно вид у него благородный.

Ильич дружелюбно похлопал Белостоцкого по плечу:

— Вы правы, товарищ Белостоцкий, это действительно большой, святой человек для рабочих и крестьян. Карл Маркс посвятил всю свою жизнь мировому пролетариату. Он основоположник научного коммунизма…

С четверть часа рассказывал нам Ленин о Марксе, о том, как ещё в гимназии начал изучать его труды и как всегда в трудные моменты обращается к нему за советом.

— Так он же умер, — хором возразили мы.

Ильич громко рассмеялся, засмеялись и мы.

— Верно, умер. Но в науке своей он живет. Сейчас вам тяжело: война, разруха, недостатки, все не устроено. А вот кончим войну, пойдёте в институты и будете изучать его труды, они вам многое подскажут в работе…

Повернувшись на спину и задумчиво грызя травинку, Иван Максимыч мечтательно вздохнул:

— Как жаль, что я уже не такой молодой. Поздно мне учиться, А вот ты, Снегирёв, ты ещё успеешь. Как кончим гражданскую войну, так и отправим тебя в Москву, к Ленину. И мандат тебе дадим такой… Ильич ведь любит искусство. Наш отряд в Кремле по его указанию был богато оснащён музыкальными инструментами. Для бойцов всегда устраивались лекции и концерты. У нас были и свои хорошие музыканты, песенники и танцоры. Ленин бывал на наших вечерах самодеятельности и сам принимал участие в хоровом кружке. Петь он любил.

Неужели обещание Ивана Максимыча когда-нибудь сбудется, и я поеду в Москву учиться? Неужели? Мне просто не верилось…

Неожиданно запищал зуммер телефона, Иван Максимыч снял трубку и приложил её к уху. Что-то услышав, он с любопытством повернул голову в сторону ущелья: тачанка, запряжённая тройкой вороных коней, мчалась, пыля, по степной дороге. Сзади и по бокам её гарцевали конные джигиты. На тачанке, рядом с кучером, примостился юноша с гармошкой, в белой папахе. На заднем сиденье, положив руку на кинжал и молодцевато подбоченясь, в подвёрнутой черкеске и низко надвинутой на брови папахе, сидел горец с небольшой бородкой.

— Чануков, — негромко обронил Иван Максимыч, быстро отдавая по телефону приказ. Сразу всё пришло в незаметное движение: бойцы, не бросая играть в чехарду, быстро развернули пулеметы в сторону дороги, за дальним леском седлали коней кавалеристы. Вскочив на свою кобылу, Иван Максимыч не спеша тронулся к дороге, наперерез кавалькаде, направлявшейся в аул. У сидевших в тачанке на газырях алели огромные банты, алыми ленточками были украшены не только черкески всадников, но даже и уздечки лошадей. Иван Максимыч вежливо поздоровался со всей группой и поинтересовался: что за праздник они отмечают?

— Едем на свадьбу, — ответил сидевший с Чануковым широкоплечий горец с кирпичным загаром лица. Они оба были увешаны оружием. Заметив взгляд Ивана Максимыча, устремленный на его маузер, горец пояснил: — Мы все — комсомол. — И он гордо показал на свой бант, приколотый к черкеске.

Наивная уловка горца объяснялась просто — оружие по приказу разрешалось носить только коммунистам и комсомольцам.

Ивану Максимычу он предъявил какую-то бумажку. А бойцы в это время незаметно окружали тачанку. У каждого из них было своё точное задание. Я делал вид, будто любуюсь тройкой, а кони действительно были на диво! (В мою задачу входило удержать лошадей на месте).

Чануков, настороженно разглядывавший из-под насупленных бровей Ивана Максимыча, видимо, опознал его. Иван же Максимыч, как ни в чем не бывало, спокойно продолжал читать документ.

Выхватив револьвер, Чануков хотел выстрелить в Ивана Максимыча, однако не дремавший Остапчук сбоку рубанул его плетью по руке. Кучер ударил вожжами, но я, схватившись за уздечку, повис на ней вместе со вздыбившимся коренником. Бойцы набрасывались на всадников и стаскивали их за ноги на землю. Банда была обезоружена и связана без единого выстрела.

Чануков и его спутник с заведенными за спину руками стояли перед Иваном Максимычем, с ненавистью разглядывая его. В бешенстве Чануков прокусил губу: обильная кровь полилась по его подбородку, на газыри, на черкеску, запекаясь чёрными пятнами в дорожной пыли.

— Вот и окончена гражданская война, — спокойно заметил Иван Максимыч. — Снегирёв! — приказал он. — Немедленно в город с донесением. Аллюр — три креста!

 

МАНДАТ

 

«Предъявитель сего, боец кавэскадрона отдельного дивизиона погранвойск охраны границ Кавказа, тов. Снегирёв Константин во время добровольной службы в частях Красной Армии показал себя как дисциплинированный боец, неоднократно принимавший участие в боях с белыми бандами, а также как нарождающийся талант нового пролетарского искусства.

Занимаясь после несения службы в красноармейском клубе, Снегирёв К. проявил свои способности в различных областях, как-то: хорового пения (запевала эскадрона), живописи, а также и на поприще сцены.

Тов. Снегирёв К., несомненно, займёт своё определённое место в строю передовых бойцов новой, пролетарской культуры.

Для выполнения вышеуказанной ответственной задачи ему и вручён сей мандат.

Командование и бойцы кавдивизиона уверены, что т. Снегирёв К. оправдает их товарищеское доверие».

Всё это удостоверялось печатью и личной подписью Ивана Максимыча.

По разверстке Политического управления республики нашей части выделено одно место в московский вуз, куда «надлежит направить бойца, имеющего законченное среднее образование, сверстники коего в данное время не призваны на службу в ряды Красной Армии». Я доброволец и подхожу под приказ. Но у меня нет среднего образования.

— Это неважно, что среднего образования нет, — поддерживает мой дух Иван Максимыч. — Нам некогда было в гимназиях-прогимназиях учиться. Мы белых били. Так и скажи там. А для верности мы тебе и даём сей мандат с подписями и печатями нашей воинской части. Он понадобится тебе. А в случае — иди прямо к товарищу Ленину. От меня привет передашь. Он-то уж наверняка поможет. Ну, а зараз, как говорят запорожцы, давай, брат, почеломкаемся на твою путь-дорогу и молодую удачу! — И Иван Максимыч по-отцовски обнимает меня и, обтеревшись ладонью, трижды крест-накрест целует в щёки.

«Выучусь и обязательно напишу его портрет в этой выгоревшей фуражке», — думаю я. Шея у Ивана Максимыча укутана синим башлыком: во время последней операции под Базоркином он простыл и потерял голос.

Из штаба захожу на конюшню, достаю из кармана кусок сахару, облепленный махоркой, и кладу на ладонь: конь осторожно подбирает его добрыми бархатными губами. Оглядываюсь по сторонам — не видит ли кто — и целую его в теплые ноздри. Прощай, дружище!

Во дворе меня встречает комиссар эскадрона Зверев.

Наш комиссар! Никогда не забуду его приезда к нам в эскадрон. Он преподал нам урок на всю жизнь.

Штаб эскадрона располагался в роскошном особняке на Мариинской улице. Помещение было запущено — ни водопровод, ни канализация не работали. В сумраке темной уборной тускло поблескивала стоячая лужа по колено, распространяя зловоние на весь этаж.

Зверев приехал из Иваново-Вознесенска. У него были большие рабочие руки и бледное чахоточное лицо.

Сняв сапоги и кожаную куртку, засучив по локоть рукава гимнастерки, комиссар, никому не говоря ни слова, самолично вычерпал ведром всю лужу и навёл в уборной образцовый порядок. И лишь после этого принялся за комиссарские дела.

А вечером все сотрудники штаба с удивлением разглядывали неузнаваемо чистое помещение туалета, где под потолком уже горела электрическая лампочка и на стене висел написанный от руки плакатик: «Уважайте труд человека! »

С того дня слава о новом комиссаре пролетела по всему гарнизону.

А уж о нашем эскадроне и говорить нечего — мы гордились своим комиссаром!

И хотя на лошади он сидел ещё не очень умело, но в бою показал себя не трусом.

Это Зверев выхлопотал через штаб к нам в клуб руководителей художественной самодеятельности: актёр Поль, художник Федорченко, редактор газеты Артюхов — лучшие силы города вели кружки в нашем красноармейском клубе.

Спрятав мандат за обшлаг шинели, спешу в редакцию городской газеты к Артюхову поделиться своей радостью.

Артюхов первый опубликовал мой небольшой очерк о ночной операции эскадрона с моими же рисунками, вырезанными на линолеуме сапожным ножом. Я был рад и бесконечно счастлив, когда увидел в газете, отпечатанной на серой оберточной бумаге, свою фамилию: красноармеец К. Снегирёв.

Когда, поскрипывая костылями, на одной ноге, в просторном морском клёше, редактор шагал по улицам города, ветер, постоянно дувший с гор, развевал за его спиной чёрно-жёлтые, вылинявшие от дождей и непогоды ленточки флотской бескозырки с золотыми буквами: «Три святителя».

Артюхов носил пенсне и длинные волосы. Ногу он потерял в бою с белыми под Одессой. Бывший матрос представлял в одном лице всю редакцию городской газеты: он писал передовые, очерки, научные и антирелигиозные статьи, фельетоны, сам обрабатывал рабкоровские заметки, читал и правил гранки.

Газета выходила нерегулярно, к выпуску очередного номера специально нанимались типографские рабочие, облюбовавшие для деловых встреч и дружеских свиданий небольшой кабачок «Индия», за мостками, на той стороне Терека.

Войдя в парадное, я услышал на лестнице стук редакторских костылей. Артюхов направлялся в столовую. Немного приотставая и уступая ему дорогу, с ним спускался невысокий человек в кожаной куртке и в защитной фуражке с суконным козырьком. Большелобая голова была несколько крупна для его коренастой, кряжистой фигуры. Веселое, улыбчатое лицо с ямочками на щеках освещалось жизнерадостным светом синевато-серых глаз.

Увидев меня, Артюхов остановился на нижней ступеньке.

— Вот он, тот самый пограничник Снегирёв, которым вы так интересовались. И пишет и рисует.

— Видел, видел, — посверкивая живыми глазами, дружелюбно улыбнулся незнакомец, — очень даже обещающе…

Я густо покраснел от смущения и невыразимого удовольствия. Незнакомец расспросил меня о службе, о занятиях в клубе, о товарищах и, повернувшись к Артюхову, заметил:

— Не взять ли в газету? Молодой талант надо поддержать…

— Опоздали. Он уже едет в Москву учиться. Мне только что звонили. Вот что, браток, айда-ка бегом в «Индию», — обратился ко мне Артюхов. — Волоки ко мне печатника Ивана Шабанова, будем номер выпускать. Ты ведь теперь тоже сотрудник газеты.

Боже, какой музыкой звучат эти слова: сотрудник газеты! Я — сотрудник газеты. Глядите, кто это? Это — сотрудник газеты Снегирёв. Неужели? Да, да. Гоп-ля, тру-ля-ля!

По, широким аллеям парка мчусь в «Индию». Длинные суконные уши расстёгнутой будёновки с синей звездой бесшабашно разлетаются по сторонам.

Через бурный Терек перебираюсь на ту сторону, и вот она передо мной — та самая таинственная «Индия», где собираются люди, печатающие газету. Возможно, кто-нибудь из них набирал и мою заметку. Теперь это самые близкие мне люди.

В кабачке накурено и жарко. Шабанова нет, он скоро должен прийти. Сажусь на скамейку. У крайнего столика вокруг — безработный люд. Наборщик с нездоровым румянцем на ввалившихся небритых щеках рассказывает товарищам о своей поездке из Москвы на Кавказ с Кировым. Он называет его запросто — Мироныч.

По поручению Ленина Киров выехал на Северный Кавказ для организации борьбы против белых. Ему на это выдали пять миллионов рублей николаевскими деньгами. Деньги упаковали в три ящика, а ящики наглухо скрепили треногой от пулемета.

— На Кавказ мы пробирались окружным путем, с большими сложностями, — глухо покашливая, басил наборщик. — Наконец достигли Волги. Надо перебираться на другой берег, весна, того и гляди тронется лёд. Как быть?

Для пробы Киров приказал загрузить машину камнями. Дважды она пересекала Волгу туда и обратно, не провалилась. Но только лишь мы стали переправлять деньги, случилась беда: лёд треснул, и машина вместе с ящиками скользнула в полынью. Водитель чудом спасся.

Что делать? Пропали ящики. Стоим растерянные.

«Поднимем» — уверенно заявляет Мироныч. И сразу кинулся в Реввоенсовет, оттуда — в штаб флота, где стал добиваться присылки водолазной партии.

Наконец водолазы прибыли. У проруби поставили брезентовую палатку. Первый водолаз опускается на дно: ждем-пождем, и вот из воды показывается круглый металлический шлем с окошечком. Руки у водолаза пусты! Мимо!

Лезет второй. Снова неудача. По очереди уходят водолазы под лед, обшаривают дно, а ящиков с деньгами нет как нет…

— Что же Мироныч? — заинтересованно спросил старик в солдатской стеганке.

— Мироныч дежурит у проруби. Не отходит. Волнуется. Виду, однако, не подает. Крепится. Ещё и нас подбадривает. Сидит, песню напевает, придумал: «Эх ты, Волга, мать родная, Волга, русская река, не видала ль ты подарка от терского казака». На Терек-то деньги вез…

Поет, шутит, а в глазах беспокойство. Оно и понятно! На другой день, под вечер, водолаз поднял со дна два чемодана: оказалось, один личный Кирова и ещё одного нашего товарища. А ящики с деньгами не нашёл.

Тут Мироныч не выдержал: надевает водолазный костюм, скафандр на голову — и на дно!

— Сам?

— То-то и оно! Вот как он понимал приказ Ленина. А мы у проруби ждём. Все глаза проглядели ожидаючи. Наконец со дна сигнал — подымай! Подняли. Пустой номер. Не разыскал.

Снова полезли водолазы. А Киров от проруби ни на шаг. Ветер, пурга, а он сидит. Глаза воспалились, осунулся, оброс, но не отступает.

На одиннадцатые лишь сутки разыскали. Течением на сорок саженей в сторону от проруби отнесло. Подняли. Киров сияет.

— А деньги-то небось намокли?

— Отвезли ящики в деревенскую баню. Натопили её пожарче. Поперёк веревки протянули. Мироныч разделся, деньги, как бельё, по всей бане развесил и давай просушивать. А сам песню поет: «Эх, Волга, Волга дорогая, не увидала ты подарка от терского казака»… Вот, братцы, каков он, Мироныч-то!

И рабочие завели разговор на тему: почему это народ из всех наших руководителей только двоих так уважительно величает — Ильич и Мироныч? Но объяснить не сумели.

Дождавшись Шабанова и передав ему наказ редактора, я тут же помчался обратно. Меня волновала одна догадка.

Одним духом взбежал я по лестнице в редакцию.

— Да, — подтвердил Артюхов, — это был действительно Сергей Миронович Киров, ты не ошибся. Это он интересовался тобой.

И как это я сразу не сообразил! А теперь Киров уехал. Какая досада!..

Артюхов успокаивает меня:

— Самое важное сейчас — это попасть тебе в Москву. И я думаю, что с таким знатным мандатом, как у тебя, ты не пропадёшь. И всех увидишь…

Мне хочется сфотографироваться на память. По дороге к вокзалу захожу на базар. Здесь многолюдно, за столами продают чай с сахарином, меняют разное старьё. Под забором валяется неубранный труп подростка с исхудалым от голода землистым лицом. На нём мухи. Возле чайной колдует у своего чёрного ящика знаменитый по всем аулам и станицам одноглазый фотограф Калантар.

— Деньги, как голуби, — громко выкрикивает он, — прилетают и тут же улетают. А фотография — на всю жизнь. Далекие внуки и правнуки будут спрашивать: «Кто это? » — «Это снят наш дедушка, герой-джигит! » — «А это кто? » — «Это наша любимая бабушка, первая красавица аула. В неё были влюблены Шамиль и сам наместник Кавказа князь Воронцов-Дашков. Из-за бабушки началась кавказская война! » Подходите, не стесняйтесь! Бедный становится богатым, простой человек — храбрым джигитом! Надо только сняться верхом на скакуне. Эй, смотрите сюда! — И веселый фотограф демонстрирует своих нарисованных скакунов. — Есть конь кабардинский. Есть осетинский. А вот золотой Карабах. А это чистопородный араб, специально для любителей. Есть рысаки в яблоках, а есть и в грушах, — шутит Калантар.

Я не знаю, на каком остановиться.

— Кабардинский конь — самый лучший, — нахваливает Калантар, — я знаю. Я жил в Кабарде.

Пусть будет кабардинский. Захожу за экран, становлюсь на табуретку и просовываю голову в вырезанное отверстие. За мной наблюдает весь базар. Это похоже на спектакль. Внимание!

Через четверть часа Калантар вручает мне два влажных снимка.

— Один тебе, другой — невесте!

С удивлением разглядываю снятого на фоне снежных гор всадника с короткими ножками и огромной, не по туловищу, неестественно повернутой головой, в красноармейском шлеме и черкеске с газырями. Одной рукой всадник сдерживает вздыбленного над пропастью скакуна, другой рассекает шашкой надвое вражескую пушку.

Долго вглядываюсь в снимок, и мне почему-то вспоминаются слова Ивана Максимыча: гражданская война окончена.

Война окончена! Я еду в Москву.

 

ГДЕ-ТО В МАЛЕНЬКОМ ГОРОДЕ

 

В пыльных сумерках за окнами поезда медленно тянутся выжженные дотла безрадостные степи кавказских предгорий. Гора Столовая укутана плотным фиолетовым туманом, и особенно нежными кажутся чуть окрашенные робкой киноварью снежные вершины Главного хребта.

Это Шестибратов научил меня видеть красоту там, где обыкновенные люди её не замечают. Яркий закат, бурный океан, лунную дорожку на море видит всякий. А вот увидеть цвет в серой дороге, в тени — совсем другое. Эта особенность свойственна глазу художника, привыкшему наблюдать природу и любящему не контрастирующую резкость примитива красок, а мягкую, неуловимую, нежную красоту сближенных, серовских и левитановеких, тонов. «Учись видеть красоту в обыкновенном, — учил Шестибратов, — в цвете, пейзаже, людях».

Мне жаль расставаться с этими местами, где протекла моя боевая юность. Как-то сложится теперь дальнейшая судьба?

Укладываю под голову вещевой мешок с хлебом и сухим пайком, выданным на дорогу, расстилаю на полке шинель, скручиваю цигарку и под однообразный, усыпляющий перестук колес быстро засыпаю.

Разбудил меня гулкий пугающий грохот: поезд пересекал железнодорожный мост.

— Кубань, — доложил снизу жердястый большеротый парень с кривыми жёлтыми зубами, выгрызая до зелени полосатые корки арбуза и швыряя их через окно в мутную воду.

Через Кубань пришлось нам отступать вместе с Шестибратовым. Окопы были на той стороне реки.

Где он сейчас? Как его студия? Сияют ли ему синие глаза Раисы Арсентьевны? А Любаша?

Знакомое здание вокзала показалось мне каким-то жалким, придавленным. На перроне, за железнодорожным мостом, у водокачки, под забором, на пропитанной мазутом земле грудились люди с бледными, опухшими от голода лицами, с оплывшими, как у догорающих свечей, восковыми полукружьями тёмных глазниц.

Все это — и люди, и кирпичная водокачка, и тёмные железнодорожные пакгаузы, заносимые мохнатой пылью, — рождало в душе глухую, тревожную тоску.

Лишь из раскрытых освещённых окон вокзального агитпункта, несколько оживляя унылую картину, рвались на простор звуки баяна в сопровождении рояля, и чей-то голос запевал:

 

Вихри враждебные веют над нами…

 

Голос мне показался удивительно знакомым. С трудом протиснулся я сквозь толпу к подоконнику: в синем чаду махорочного дыма я увидел широкую спину Никиты Шалаева, нашего знаменитого гармониста, а рядом с ним — боже мой, я не поверил своим глазам! — Любашу. Это она запевала «Варшавянку». Над ней косо взлетало поднятое лакированное крыло рояля. Я разглядел и Раису Арсеньевну, когда она, привстав из-за рояля, повелительно взмахнула правой рукой (левой она продолжала аккомпанировать), и мужские голоса в зале, подчиняясь ей, нестройно и не в лад подхватили:



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.