Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Иван Спиридонович Рахилло 3 страница



— И все дороги раскрашены в различные тона, — добавляет Шестибратов, — в голубые, синие, розовые…

— Да, — подтверждает Любаша, — а по этим дорогам мчатся электрические коляски и кареты. И в них полно людей. Это в воскресный день они едут на юг, к теплому морю… И всё, всё тогда будет делаться машинами: и свет, и тепло, и еда. В каждой квартире будет водопровод с холодной и горячей водой…

— Ну, это ты уже чересчур, — возражаю я.

— Да, да, — продолжает свой рассказ Любаша. — И не будет ни керосиновых ламп, ни печек с дровами. Человек будет управлять погодой. Скажет — и засветится солнце. Захочет — и пойдёт дождик…

Откуда у неё берутся эти удивительные картины, как они рождаются и возникают в её мозгу, мне непонятно. Хотя я и сам часто мечтаю о будущем, но моя мечта всегда почему-то более расплывчата. А вот у неё…

Глаза Любаши задумчиво-строги.

— Люди будут уважать друг друга. И весь мир станет одной страной. Исчезнут границы. Захочет человек — и может поехать в Индию, или Китай, или в Южную Америку, или куда вздумает, и жить там, где ему будет нравиться…

— Ну, а буржуазия?

— Люди везде будут трудиться, и буржуазии на земле не будет, — убежденно говорит Любаша, как бы пробуждаясь от сна и возвращаясь из своей Вообразилии в наше общество и действительность, где нет ни раскрашенных дорог, ни фруктовых садов, ни музыки, ни даже чёрного хлеба…

Я с тревогой гляжу в большие запавшие глаза Любаши. Её бледное личико осунулось и посинело от холода. По безмолвному уговору мы уже не называем её Свечкой (она в самом деле стала похожа на свечку).

Раиса Арсентьевна, укутавшись в платок, дремлет. Ходко бегут кони, обмахиваясь хвостами, кованые колёса тачанки стучат по степной утрамбованной дороге, вздымая за собой сухую пыль. По степи навстречу нам ветер несёт высохшие кусты курая, дорога взбегает на татарский курган и отлого падает вниз, в небольшой лесок, и оттуда — к берегу уже сверкнувшей вдалеке мутной Кубани.

Нас обгоняет тачанка Жукевича. Поравнявшись с нами, Кирилл театральным жестом приветствует Раису Арсентьевну:

— И ску, и гру, и некому ру?..

Бегло взглянув на хмурого Шестибратова, он насмешливо добавляет:

— А знаете, почему в Индии у слонов такое долголетие и весёлый нрав? Потому что они живут, не стараясь выяснять своих отношений друг с другом. Эй, Оладько, пошел!

Широколицый, как подсолнух, Оладько подстегивает кнутом правую, припадающую на переднюю ногу раскованную лошадь, и их тачанка, обдав нас пылью, исчезает за курганом.

«Как всё на свете необъяснимо устроено, — думаю я, глядя на печальную Раису Арсентьевну. — Вот её так глубоко любит Шестибратов. Он талантлив, трудолюбив, ради неё готов на любые испытания. Он страдает молча, мужественно вынося все насмешки Кирилла. Казалось бы, всё есть для счастья двух существ, но её почему-то влечет к этому влюбленному в себя позёру Жукевичу. Чем он завлек, чем приворожил её сердце, непонятно…

Вот Любаша. Она мне ближе, чем сестра. Я даже не могу представить, чтобы она с кем-нибудь разговаривала с таким доверием, как со мной. Ну, а если бы ей вдруг понравился кто-нибудь другой? Например, Кирилл? Нет, этого никогда не может случиться, ей такие хлыщи не могут нравиться. Она умна. Ну, а разве Раиса Арсентьевна глупа? В чём же дело? »

Да, многое на свете пока необъяснимо и непонятно.

Однако любопытно: будет ли в коммунистическом обществе существовать чувство ревности, или оно отомрет? Навряд ли… Надо поговорить на эту тему с Любашей.

Колёса тачанки шуршат в глубоком песке, мы въезжаем в рыжий осенний лесок. На всякий случай кладу обрез на колени. В этом лесу как раз и зарубили Неровного.

 

* * *

 

У здания школы, где мы будем давать свои концерты, уже давно толпятся люди с узелками, кувшинами, банками и небольшими горшочками в руках. Приезд «артистов» из города в глухую станицу — событие. У кассы толкучка.

Самое главное в нашем спектакле — продажа билетов. Они обмениваются на продукты. Принимается всё: мука, масло, мёд, мясо, кукуруза, семечки, жмыхи.

— Еленка, — зовёт молодая казачка в цветастом платье подругу, держащую в стороне под уздцы двух верховых лошадей, — в первый чи во второй пойдем?

— А что там за первый требуют? — интересуется подруга, подтягивая за собой длинные повода; кони испуганно пятятся от собственных теней.

— Первый, — громко читает на афише казачка в цветастом платье, — четыре стакана муки. Два стакана масла. Десяток яиц. Или стакан мёду.

— А второй?

— Второй. Три стакана муки. Полтора стакана масла. Восемь яиц. Или фунт мяса.

— Бери первый, — распоряжается та, что держит коней. — Зараз обернёмся на хутор и как раз успеем.

В кассе, напоминавшей помещение небольшой бакалейной лавки, орудовали Оладько и Коля Калиткин. Коля принимает через небольшое окошечко продукты, тут же их перекладывая в бочки, мешки, кастрюли и другую тару, привезённую нами из города. А Оладько выдает билеты.

У Калиткина чёткие командирские решения. По общественной линии литейщик завода «Армалит» Николай Калиткин выделен в самую высокую инстанцию — рабоче-крестьянскую инспекцию. Она решает все важнейшие вопросы. Её решения не обсуждаются и не обжалуются.

Коля — наш комиссар. У него близорукие, с поволокой глаза и решительный рот. Я никогда не видел его усталым или в плохом настроении, он всегда свеж, бодр, подвижен, полон энергии.

Оладько сияет от удовольствия.

— Муки уже полтора мешка собрали, — радостно докладывает он Любаше.

Боже, как она худа и бледна, почти прозрачна рядом с этими молодыми румяными казачками! Как я не замечал этого раньше!

Мы не ели уже целые сутки.

 

СПЕКТАКЛЬ

 

Я выхожу на авансцену первым. На фоне занавеса, где изображен на скале маяк, отбрасывающий золотой луч в коммунизм (нарисован Шестибратовым и мной), стоит с маузером в руке загорелый моряк (так я вижу себя со стороны). На нем флотская полосатая тельняшка, грудь перепоясана патронными лентами, чёрная шестибратовская бурка словно вырублена из одного куска гранита. На бурке пылает небрежно закинутый за спину алый башлык.

Освещённый снизу тревожным пламенем задыхающихся от духоты мигающих керосиновых ламп, я долго и нахмуренно гляжу в зрительный зал. Недоумённые окаменевшие лица старух и напудренные оживлённые лица молодых казачек полны жгучего, сосредоточенного любопытства.

Угрожающе пошевеливаю приклеенными усами (проклятый клей стянул верхнюю губу).

Выдержав паузу, напряженно вглядываюсь в темноту зала и низким, приглушенным голосом читаю беспощадный приговор старому миру:

 

Ешь ананасы,

рябчиков жуй!

День твой последний

приходит,

буржуй!

 

С последними моими словами за занавесом раздается оглушительный залп из трёх обрезов. В зале сразу наступает мёртвая тишина. Эффект достигнут!

Публика с опаской ждёт дальнейших событий, подумывая, видимо: а не начнут ли палить хлопцы в зрительный зал? Пусть думает! Нам как раз и нужно это «беспокойство душ», как говорит Шестибратов, новое, революционное искусство должно волновать.

 

Разворачивайтесь в марше.

Словесной не место кляузе.

Тише, ораторы!

Ваше

слово,

товарищ маузер.

 

Грозно взмахиваю над головой маузером, в наступившей тишине слышу, как в лампах жалобно потрескивают фитили. Я полностью ощущаю свою неограниченную власть над душами зрителей. Они притихли, затаились. Но я зову их покинуть затхлые хаты, заставленные мещанской рухлядью, вещами, опутывающими человека по рукам:

 

Довольно жить законом,

данным Адамом и Евой…

 

Я зову их туда, в ту сияющую страну, где все люди — поэты, где живут художники и мечтатели:

 

Там

за горами горя

солнечный край непочатый.

 

Почти зримо и весомо я ощущаю то, о чём говорится в стихах.

Перед моим взорози возникает моряк с плаката, который висит на дверях агитпункта. Я влюблён в этот образ.

 

Левой!

Левой!..

 

— Молодец, Костя! — Раиса Арсентьевна крепко сжимает моё плечо.

Затем меня переодевали и перегримировывали для чеховского «Медведя»: я играл старика Луку.

Вот я, уже с веником в руках, появляюсь в господской гостиной. Входит моя барыня. Более, как божественно хороша сегодня Любаша, она слегка подгримирована, у неё чуть-чуть краской тронуты губы, а на щеках светится лёгкий лихорадочный румянец. Но вдруг она смертельно бледнеет — это видно даже под гримом — и почти теряет сознание. Это от голода. Кое-как (будто так полагается по пьесе! ) отпаиваю её водой, и спектакль продолжается.

Всё удалось на славу, но Плюшкин, секретарь станичной молодежной организации, с тревогой сообщает, что недалеко от реки, в Волчьем логу, замечено несколько верховых, проскакавших в сторону хутора Лебяжьего. Плюшкин советует держаться всем вместе, но сосущий, непереносимый голод толкает на любое безрассудство. Нас поодиночке распределяют на постой к зажиточным казакам, где каждого обязаны накормить и дать ему ночлег.

Несмотря на то, что мы собрали полную тачанку продуктов — муки, сала, мёда, масла, сухарей, сушёных груш и яблок, — никто из нас не позволил себе взять из этого богатства даже маленькой корочки хлеба.

Меня определили на постой к молодой вдовушке. Пока я переодевался, хозяйка ожидала меня у выхода. Я вложил в маузер обойму с патронами и перебросил через плечо обрез.

— Гляди не проспи, — предупредил Шестибратов. — Выезжаем на рассвете. Задерживаться нам нельзя ни часу.

Ночь полна ветра и звезд. Я спотыкаюсь в темноте.

«До нас тут рукой подать», — успокаивала хозяйка. Но эта «рука» оказалась длиной вёрсты в четыре. По двору на цепи металась огромная кубанская овчарка ростом с доброго теленка. Хозяйка закрыла калитку на засов и провела меня мимо рычащей собаки в хату. Засветила лампу и пригласила раздеться. Я снял шлем и шинель, а обрез на всякий случай положил рядом с собой на лавку. Хозяйка подняла в полу крышку и, взяв лампу, полезла в погреб. Я огляделся по сторонам. Зеркальный шкаф. Комод. В полумраке на буфете медно поблескивал самовар. На стенах фотографии. Осторожно, чтобы не зашуметь, я поднялся и стал рассматривать снимки. Молодой казак в черкеске, молодцевато подбоченясь, стоял у тумбочки на фоне нарисованной пальмы. Вот он, уже с усами и георгиевским крестом, снят с кривой обнажённой шашкой в руке. «Видно, хозяин, — определил я. — Но где он сейчас? »

Какое-то томительное предчувствие невольно заставило меня обернуться. Я даже вздрогнул от неожиданности: из мрака за мной наблюдал злой одинокий глаз старухи, сидевшей на печи. Я смущённо поздоровался, но она даже не пошевелилась. Её молчание показалось мне зловещим.

Освещённый квадрат на потолке стал расширяться: из люка появилась лампа и вслед за нею гладко причёсанная голова хозяйки. & #8195;

— Тут у меня трошки сальца сбереглось, — улыбнулась она, сверкнув крепкими влажными зубами, близко освещёнными светом лампы. — А как мы насчёт этого? — И, открыв дверцу буфета, хозяйка взяла с полки графинчик. — С дороги. Сама варила… — похвалилась она. — Да что это вдруг с вами? — забеспокоилась она, внимательно вглядываясь в меня. — Что это вы молчите? — И, обернувшись на печку, зло сказала: — Опять не спите, мамо! Какое вам дело до моей жизни? — И, стукнув графином о стол, хозяйка истерически выкрикнула: — Навязались на мою голову, проклятые! Вот полюбуйтесь, никак бог не приберёт… Полтора года, как разбил паралич. Не говорит ни слова, а знаю — осуждает меня. Я уже боюсь с ней оставаться. Давайте лучше выпьем!

Пить я отказался.

— Вот оно, мужички пошли, — махнула рукой хозяйка и, не ожидая приглашения, лихо опрокинула в рот полстакана самогонки.

Я ел сало с жадностью, но без удовольствия. Меня томил, тревожил немигающий колючий глаз старухи, горевший на печке, как семафорный огонь. Мне почему-то казалось, что старуха хотела меня о чем-то предупредить.

Минут через десять хозяйка стала разбирать постель и взбивать перины. Дунув в лампу, она стала раздеваться.

Вдруг на улице щёлкнул винтовочный выстрел и громко залаяли собаки. Я настороженно вслушался в заливистый собачий лай: как по эстафете, он передавался от собаки к собаке, приближаясь к нашему дому. В этом лае слышалась угроза. Зажав в руках обрез, я выбежал во двор.

Привязанный пес, как бешеный, заметался по двору, гремя по проволоке кольцом.

Снова выстрел, уже совсем недалеко. Не теряя времени, я перелез через забор и, прижимаясь к плетням, перебежками бросился к зданию исполкома.

Позапрягав лошадей, мы тронулись по тёмным станичным улицам в обратный путь, провожаемые остервенелым лаем кубанских овчарок.

Впереди с пулеметом следовали Калиткин, Жукевич, Шестибратов и Любаша. На тачанке с драгоценным грузом — Раиса Арсентьевна и я. Лошадьми управлял Максим Оладько. Так распределил нас Калиткин.

 

НАПАДЕНИЕ БАНДЫ

 

Кони, словно предчувствуя беду, тревожно прядали ушами. Стук копыт, чудилось, раздавался над всей степью. Молча, напряжённо всматривались мы в серую рассветную мглу, поминутно оглядываясь в ожидании погони.

Всё вокруг дышало угрозой, всё подстерегало — и эта тишина, и мрак, и глубокие балки, откуда в любую минуту могли выскочить верховые, и лесок, где так удобно было зажать нас на узкой, перехваченной кривыми поперечными корнями дороге. И одинокая низкая звезда над горизонтом странного пурпурно-кровавого оттенка зловеще помаргивала, напоминая сверкавший с печки угрюмый глаз парализованной старухи. Уж не об этой ли опасности хотела предупредить она?

Когда мы въехали в лесок, стало совсем темно, лишь по зыбкому тусклому свету еле видимых звезд угадывалось бесконечное пространство мглистого предутреннего неба.

Несмотря на довольно прохладный воздух, ладони, крепко сжимающие обрез, были влажны.

Миновали небольшую прогалину и снова въехали в лес. Справа под обрывом шумела река.

Предчувствие опасности так обострилось, что первый неожиданный выстрел, взорвавший тишину, сразу освободил меня от внутреннего напряжения, будто отпустили туго сжатую пружину.

Выстрел прогрохотал где-то впереди, всё было непонятно и необъяснимо. Кони понесли по лесной ухабистой дороге, я едва успевал прикрывать поднятым обрезом себя и Раису Арсентьевну от веток, немилосердно хлеставших по звенящим крыльям тачанки. Нас швыряло из стороны в сторону, как в штормовую качку.

Где-то у реки возникла беспорядочная стрельба из винтовок, и в ответ коротко простучала пулеметная очередь, видно, с нашей головной тачанки.

Трудно было определить — откуда и в кого стреляли. Тачанка мчалась, подпрыгивая на ухабах.

— Эй, держись! — предупреждающе выкрикнул Оладько. Не успел я ухватиться за мешок, как под оглушительный залп справа тачанку резко кинуло в сторону, и я вылетел куда-то в темноту, успев увидеть, как падает на грудь наша подстреленная лошадь. Я ударился обо что-то головой и потерял сознание, будто провалился в яму.

— А ну, вставай, собачий сын!

Чей-то сапог больно ударил меня под ребро. Я с трудом сел, опершись руками о землю, голова гудела, как телеграфный столб в сильный ветер. Откуда-то издалека доносилась непрерывная винтовочная перестрелка.

Тачанка стояла боком, вломившись передними колёсами в кусты боярышника. Мёртвая кобыла лежала на боку, оскалив желтые крупные зубы.

Вторая лошадь, запутавшись в постромках, беспокойно топталась на месте.

Прямо перед глазами я увидел сдвоенную казацкую плеть и край лохматой, с сухими репейниками бурки.

— Очухался?

Худой, словно сошедший со староверской иконы, бородатый казак с нескрываемой ненавистью разглядывал меня в упор.

— У, нечистая сила! — Он больно ткнул меня плетью в висок.

И только тут я увидел Раису Арсентьевну, у неё было разбито лицо.

— Не смей трогать хлеб! — кричала она на казака, выпрягавшего убитую лошадь. Даже не оглянувшись, он молча лягнул её ногой.

Не знаю, какая сила подбросила меня с земли, я готов был разорвать этого бандита! Но бородатый ловко свалил меня подножкой.

Казаки спешили, перестрелка у реки не утихала. Схватив лошадь под уздцы, мордастый казак свирепо ткнул ей кулаком в ноздри и стал выворачивать тачанку на дорогу. Вскочив на облучок, он крикнул бородатому:

— Сидай швыдче!

Я ухватился за край бурки. Обернувшись, старик два раза крест-накрест полоснул меня плетью по лицу.

Раиса Арсентьевна кинулась к тачанке.

— Не смейте увозить хлеб! — негодующе кричала она. — В городе дети умирают с голоду…

Вцепившись руками в мешок, она попыталась стащить его на землю; казак с облучка ударил её ногой в лицо. Бородатый, взобравшись на тачанку, угрожающе клацнул затвором карабина.

— А ну-ка, выдам я ей гостинца!

Он поднял карабин к плечу, прицеливаясь в Раису Арсентьевну.

— Cтой, куркуль! — заорал я не своим голосом, бросаясь наперерез, но уже грохнул выстрел, и Раиса Арсентьевна, схватившись за грудь, упала ничком на землю.

Отстреливаясь, бандиты погнали тачанку с хлебом в сторону станицы. Над головой с визгом пролетали пули, срезая ветки и впиваясь в стволы деревьев, но я не обращал на них внимания, стараясь оттащить Раису Арсентьевну в кусты. Она стонала. Мимо нас, по дороге, проскакало несколько верховых.

Заметно стало светать.

Первым к нам подоспел Шестибратов. Никогда в жизни не представлял я, что человек за несколько минут может так сильно измениться.

Примчались на тачанке Калиткин, Жукевич и Любаша. Все были сильно взволнованы.

Когда Любаша расстегнула плюшевое пальтецо Раисы Арсентьевны, мы увидели на её кофте тёмно-вишнёвое пятно размером с ладонь. Пуля прошла под лопатку. Пока Любаша с Шестибратовым перевязывали Раису Арсентьевну, я отошел в сторону. Дико болела голова. От плетей опухли подглазья.

Откуда-то из кустов, испуганно озираясь по сторонам, выполз пропавший Максим Оладько. На него сразу набросился Кирилл.

— Жалкий трус! Тебя расстрелять мало…

Максим стоял у дороги, виновато отводя глаза.

Никто из нас не предполагал, что он бросит тачанку и оставит товарищей одних отбиваться от бандитов. Так позорно дезертировать! Мне было стыдно за Максима, быть может потому, что мы жили с ним на одной улице и я как бы нёс ответственность за его поступки.

На нашей улице сурово соблюдали неписаные законы товарищества и не прощали друг другу даже, казалось бы, незначительной лжи. Взаимная непримиримость к проступкам закаляла наши сердца и характеры.

По серому, осунувшемуся лицу я видел, как жестоко страдает Максим. Видно, не сумел он перебороть в первом боевом испытании страха, что так унижает достоинство и самолюбие молодой души.

Раису Арсентьевну везли домой на тачанке. Копыта коней вразнобой выстукивали по твёрдой накатанной дороге однообразную печальную мелодию.

В этой унылой и безлюдной степи было слишком много пустынного неба, оно подавляло своими серыми безрадостными просторами.

Шестибратов в расстегнутой блузе, запачканной красками, с карабином на плече шёл рядом с тачанкой, бережно поддерживая её за крыло и стараясь смягчить толчки на неровностях дороги.

Свою бурку он подстелил на сено, чтобы уменьшить страдания раненой Раисы Арсентьевны. Чёрная бурка резко подчеркивала и без того восковую бледность её бескровного лица. С суровой и молчаливой отчужденностью глядела она в степное небо, словно видела там что-то очень важное и понятное только ей одной.

Особенно меня пугало несвойственное её живому и всегда подвижному, улыбающемуся лицу выражение какой-то неземной отрешённости.

«Неужели мы не довезем её до города? » — горестно думалось мне.

Где-то далеко-далеко, на самом краю степи, нежно вспыхнула розовая вершина Эльбруса.

И мне вспомнилось, как Раиса Арсентьевна перед отъездом в станицу читала нам вслух стихи Лермонтова «Ночевала тучка золотая…» Неужели она умрёт? Нет, этого не может быть.

Любаша заботливо оберегала её голову, ни на секунду не спуская встревоженных глаз с безжизненного лица сестры.

Я поддерживал крыло тачанки с другой стороны. И мне невольно припомнился тот пыльный вечер, когда мы с Максимом Оладько вот так же сопровождали по дороге подводу с реквизированным роялем. А теперь Максим понуро брел позади тачанки, а Кирилл без всякой пощады унижал его.

— Шкура, — едко кривился он, — так подло бросить товарищей, слабую девушку, да это карается даже по кодексам буржуазной морали. Ты, как клоп, забившийся в щель, думал только о спасении собственной шкуры. Тысячелетия прошли над нашей планетой, зарождались и исчезали племена, мир потрясали войны и катастрофы, а такие, как ты, отсиживались в своих щелях. Тусклый мещанин, никогда ты не станешь ни поэтом, ни открывателем, ни полководцем. И нам ты тоже не нужен. Мы не возьмем тебя в наше чистое, светлое завтра, отвратительная сороконожка!

И все-таки в этих словах было что-то глубоко несправедливое и жестокое. Конечно, Максим провинился, и его необходимо крепко наказать, судить товарищеским судом. Но приписывать ему несвойственное и чуждое не следовало.

Рабочий-подмастерье, выросший в рабочей семье, он никогда не был ни мещанином, ни шкурником. Я хорошо знал его отца, мать, сестер и братьев. Все они честно трудились, но жили всегда бедно, впроголодь.

И Кирилл, вероятно, об этом тоже знал. Зачем же он добивает и без того страдающего хлопца? В этом отношении Жукевича к проступку Максима Оладько, в его злой беспощадности к товарищу, попавшему в тяжелую беду, мне почудился облик недоброго человека.

Ах, Максим, Максим, и зачем ты позволил поставить под удар свою рабочую комсомольскую честь! Теперь любой гимназист имеет право унизить тебя, оскорбить, а ты должен терпеть и молчать. А всё лишь из-за минутной растерянности, подлого чувства страха, который надо было преодолеть. Один только раз взглянул на меня Максим: в его глазах дрожали слезы, и я понял, какую нечеловеческую муку переживал он сейчас.

Я высказал Максиму вслух всё, что думал о его дезертирстве. Но я не пощадил и Жукевича. Не знаю, откуда и слова брались.

Жукевич от моих слов совсем рассвирепел:

— Я думаю, что здесь не место для споров. А Оладьку всё равно мы будем судить!

 

УЧИТЕЛЯ ЖИЗНИ

 

Сегодня в первый раз нас с Шестибратовым пропустили на свидание к Раисе Арсентьевне. В больничном садике высохшие, пожелтевшие листья акации покрыты серой мохнатой пылью. В палатах и коридорах казарменного здания, переполненного больными и умирающими, стойко держится отвратительный тошнотворный запах карболки. Шестибратов растерянно оглядывается по сторонам, он страдает за Раису Арсентьевну.

Мы находим её в крайней палате у окна. Боже, как изменилась она за эту неделю! На бледном, бескровном лице ярко-синим лихорадочным огнем полыхают огромные глаза. Раисе Арсентьевне не разрешено разговаривать: у неё прострелено левое легкое. Мы молча стоим у койки. Я мысленно даю клятву беспощадно уничтожать всех белых и куркулей.

Взглядом она просит наклониться к ней и одними губами тихо шепчет:

— Любашу не оставляйте…

И вот теперь, стоя с обрезом в темноте, на углу, возле здания Народной консерватории, я вспоминаю наше утреннее посещение больницы. Как верный оруженосец, я провожаю Любашу на вечерние занятия и с занятий домой. То и дело в разных концах города настороженную тишину ночи рвут одинокие винтовочные выстрелы.

Я думаю о Раисе Арсентьевне, о своих «учителях жизни».

Помимо школьных учителей, у каждого человека имеются свои «учителя жизни», и они в формировании нашей личности и характера нередко играют решающую роль. «Учителя жизни» в моём понимании — это те, кому ты стремишься в чем-либо подражать. Они могут быть твоими товарищами, знакомыми, героями книг или кинофильмов.

На нашей улице жил один парень, кузнец — весёлый, бесшабашный, по кличке Филька Жиган. Жиган прекрасно подражал свисту соловья. Мы, мальчишки, обожали его за отвагу и решительность. Однажды на спор Филька вспрыгнул на подножку летящего на полной скорости пассажирского экспресса. Ухватившись за поручни вагона, он повис в пространстве почти параллельно мчавшемуся поезду и сразу исчез в клубах удушливой пыли.

Всю жизнь с мальчишеской восторженностью я буду вспоминать этот бесстрашный прыжок Жигана.

Я вырос на берегу Кубани. Река Кубань, мутная, стремительная, дико бросается из стороны в сторону и беспощадно подмывает берега. Там, где ещё вчера стояли деревья, сегодня уже случился обвал, с деревьев, упавших против течения, бурной рекой сорваны листья, а упруго дрожащие, оголённые ветки торчат под водой, как острые пики. Горе тому пловцу, кто доверится коварной реке!

Однажды вечером Филька пришёл на берег Кубани. Сбросив одежду, он взобрался на самую верхушку дерева и прыгнул оттуда вниз головой, пролетев в воздухе, как ласточка, с широко раскинутыми руками.

Тем, что я стал отлично плавать и прыгать с любой вышки в воду, я всецело обязан Фильке Жигану. Он один из первых моих «учителей жизни».

Жиган вступил в партизанский отряд, и, когда в городе стояли казачьи части, он на коне — один — прорвался через заставу и проскакал в развевающейся бурке до самого базара, обстреливая на скаку белых. Увидев во дворе аптеки казачий обоз, он швырнул туда ручную гранату и на глазах оторопевших обозников безнаказанно ускакал в степь.

Жиган геройски погиб в боях за Невинку, так и не узнав, что некий неизвестный парнишка на всю жизнь с благодарностью сохранит в своём сердце его героический образ.

Когда-нибудь я напишу картину на тему об «учителях жизни», простых людях, мудрых стариках, о тех, кто вырастил и воспитал нас, вложив нам в души неписаные законы и понятия о чести, верности, совестливости и беззаветной преданности правде.

Вспомнилась мне и наша партизанская сестра милосердия Катюша. На всю жизнь преподала она всем нам урок находчивости и благородства.

Я вижу, как она выбегает из ворот походного госпиталя с санитарной сумкой на боку.

На город наступают белые. Отстреливаясь, оставляют заставы наши усталые, измождённые бойцы. И вдруг с выгона, из-за старой бойни, взрывая копытами жёлтую пыль, по дороге мчится вскачь, звенькая пустыми стременами, одинокий скакун. Из его раненой шеи хлестала кровь. Вытянув стрелой сухую красивую голову, конь трубно ржал на всю улицу, жалуясь на страшную свою беду. Бойцы пытались задержать коня, но он летел напролом.

Неожиданно из ворот госпиталя выскочила Катя Большова — работница табачной фабрики и сестра милосердия нашего отряда. Бесстрашно раскинув в стороны руки, она на полном скаку остановила коня.

Озираясь на неё выпученным от ужаса огненным глазом, скакун продолжал испуганно ржать, нервно дрожа всем своим сверкающим телом. Привязав коня к дереву, Катя обмыла ему шею, смазала рану йодом и обвязала белоснежным бинтом. Увидев вдалеке наступающие цепи белых, она отпустила коня, и он кинулся вскачь вслед за степным ветром, похожий на романтическое видение из старой цыганской песни…

Так учили меня знакомые и незнакомые люди — Катя, Жиган, Раиса Арсентьевна, художник Шестибратов.

Шестибратов учил меня не только живописи…

 

ИВАН МАКСИМЫЧ

 

Я решил уйти добровольцем в Красную Армию. К этому призывал нас красноармеец с плаката. Усталый, с измученным лицом и строгим взглядом требовательных глаз, он указывал на всех прохожих пальцем и спрашивал: «Ты записался добровольцем в Красную Армию? »

Строгие его глаза глядели отовсюду — со стен, с заборов, с афишных тумб, и куда бы ни отходил — влево или вправо, глаза неумолимо поворачивались вслед за тобой, будоража и тревожа совесть.

Такова была удивительная сила воздействия изобразительного искусства! Я твердо решил стать художником.

Но сперва надо было покончить с Врангелем, и я вступил добровольцем в пограничные войска.

Мне хочется поскорее познакомить вас с Иваном Максимычем, другом Ленина и командиром моей части; к нему я был прикомандирован конным ординарцем-порученцем.

Во многих боевых переделках побывал на своём веку Иван Максимыч. Расскажу о нашей последней операции по ликвидации знаменитой банды Чанукова.

Уходя от погони, банда Чанукова подожгла кукурузное поле. Расчёт был простой: пока наш эскадрон будет огибать по осыпи охваченную огнём лощину, бандиты успеют оторваться и до наступления темноты скрыться в горах. Но наш командир, не сворачивая, бросился на своём скакуне прямо в жаркое облако дыма, простегиваемое острым посвистом пуль. Спасать кукурузу уже было поздно, сухие её листья и стебли, раздуваемые ветром, трещали, взметая к небу высокие башни огненных вихрей. Я старался не отставать от Ивана Максимыча, помня наказ Остапчука, что ординарец первый отвечает за жизнь командира в бою. Однако догнать его знаменитого на весь Кавказ скакуна было немыслимо: он летел через дым, как птица. Конь принадлежал белогвардейскому полковнику Гуляеву. В прошлом месяце банда Гуляева напала в горах на хозяйственную команду нашего дивизиона, семерых изрубили, но обстрелянные подоспевшими конниками бандиты бросились наутёк. В темноте конь полковника наскочил с маху на спиленный пень и до крови подсек обе передние ноги. Завязалась перестрелка. Полковник был убит, а перепуганного коня привели в эскадрон. Под казачьим седлом была обнаружена записка, где излагалась родословная скакуна по кличке Аскольд и содержалась просьба — беречь его.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.