Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Иван Спиридонович Рахилло 2 страница



 

Чтоб труд владыкой мира стал

И всех в одну семью спаял, —

В бой, молодая гвардия

Рабочих и крестьян…

 

Казалось, на всей земле не было в ту минуту человека счастливее меня, и всё оттого, что я сумел устоять и не пойти на спевку, что мне совсем не жаль было новых кремовых брюк, а главное, что мне впервые удалось так необыкновенно встретить пролетарский Май — доказать своим трудом, что и я не последний человек в нашем союзе молодежи.

Ну, конечно же, ещё и оттого, что у своего плеча я видел милое, обсыпанное угольной пудрой черномазое лицо улыбающейся Любаши.

 

БУЛЬБАНЮК И ДАНТОН

 

Экстренное заседание городского комитета комсомола посвящено разбору дела Павла Бульбанюка. Бывший боец железнодорожного батальона, Бульбанюк недавно демобилизовался по ранению. Ходил он без шапки, с лобастой, будто бурьяном заросшей, круглой головой, на голом теле — дырявый овчинный кожух. Голос низкий, утробный, пугающий.

В каждом городе, селе, местечке имеются свои местные чудаки. Таким чудаком у нас в комсомоле был Павло Бульбанюк. Самые досужие и невероятные замыслы, как он называл их — задумки, непрерывно осеняли его фантазию. Задумку он с бычьим упрямством немедленно стремился провести в жизнь.

Вместе с Оладькой Бульбанюк работал в депо маляром, красил вагоны и по наложенному трафарету выводил краской цифры и надписи.

На спор с Оладькой Павло вызвал на бой ни больше, ни меньше, как самого господа — бога Саваофа. Бой должен быть проведен публично, на глазах у верующих, на церковной паперти. Это была очередная задумка Бульбанюка.

В ту пасхальную ночь, когда я отказался идти в церковь и готовился к воскреснику, Бульбанюк с Оладькой заглянули на церковный двор, где при пляшущих огоньках восковых свечей верующие, в ожидании выхода причта и хора, стояли вокруг церкви, разложив на земле, на раскрытых платках и салфетках, куличи и крашеные яйца. По сторонам паперти, у входа в храм, возвышались два огромных гранитных шара, отшлифованных до скользкого зеркального блеска. Шары были причудой архитектора.

Тёплая весенняя ночь дышала безмятежным покоем и тихим сиянием сотен трепетных огоньков. Старики и старухи с благостными лицами стояли широким полукружием, изредка крестясь и поглядывая на колокольню, откуда вот- вот должен был грянуть весёлый праздничный трезвон колоколов, возвещающий о том, что воскрес Христос и что, поправ своею смертью смерть, он приобрёл бессмертие и вечную жизнь.

Дождавшись той минуты, когда внутри храма послышалось пение хора и над головами столпившихся на паперти людей заколыхались прошитые серебром и золотом парчовые хоругви, Бульбанюк взобрался на один из гранитных шаров и, с трудом удерживаясь на его глянцевой поверхности, обратился к верующим с агитационной речью. Его могучий бас покрыл голоса певчих.

— Граждане верующие! — по-дьяконски гаркнул Бульбанюк, уравновешиваясь в воздухе одной рукой. — Одумайтесь! Попы закидали ваши мозги тёмными сказками. Это же все брехня и миф. Никакого бога нема. И в доказательство того, что бога нема, я на ваших глазах делаю ему вызов. Если он есть, то пусть покарает меня! — И, погрозив кулаком небу, Бульбанюк выкрикнул: — Эй, боже, а ну, докажи, что ты существуешь!

В ту же минуту, потеряв от излишнего усердия равновесие, оратор на глазах у всех верующих внезапно поскользнулся и нелепо, как мельница, взмахнув раскинутыми руками, с грохотом повалился на паперть.

Все православные расценили это событие, как небесное знамение и несомненное подтверждение того, что бог есть и что он карает своей всемогущей десницей всех нехристей и отступников.

Слухи об этом удивительном явлении, разрастаясь до невероятных размеров, уже приукрашенные и видоизменённые («архангел Гавриил огненным мечом коснулся груди богохульника и выпустил его грешную душеньку вон, своими глазами, матушка, видела, вот те Христос, свят господь на небеси! »), разнеслись не только по городу, но и полетели по всем дальним предгорным станицам, как божественная весть о пасхальном чуде.

И вот теперь нам предстояло решать эту проблему: как наказать Бульбашока за его непростительную оплошность и что делать со всей этой дурацкой историей?

Бульбанюк, окружённый ребятами, сидел в коридоре, в широком бархатном кресле, в ожидании начала собрания и бесшабашно скрёб пятернёй в затылке. Всё событие он воспринимал юмористически. А ребята уже приставали к нему, просили рассказать, как он работал с пионерами. Эту историю они слышали неоднократно, но им доставляло удовольствие послушать её ещё раз. Видно было, что и Бульбанюк рассказывал её с удовольствием.

— Да оно совсем и неинтересно, — для виду ломался Павло.

— Очень даже интересно. Давай! — наседали хором хлопцы, озорно потирая ладони и приятельски подмигивая друг другу.

Бульбанюк не торопясь свернул цигарку.

— Демобилизовался, значит, я… И приезжаю на село. Приезжаю и захожу в комсомольскую ячейку, на учёт встать. «Какая, — спрашиваю, — будет работа? » Обрадовался секретарь. «Вот добре, шо у нас такой товарищ заявился! Как раз не хватало. К детям мы тебя поставим. К пионерам». — «Да бог с вами, — возражаю, — я сроду с ними дела не имел. Не разбираюсь я в этом вопросе». — «Ничего, — отвечает он, — я тебе руководство дам. По работе в лагерях». И суёт мне какую-то старую книжонку с оторванной обложкой. Взял я книжку, пришёл домой. Думаю, как быть?

С простодушным видом Бульбанюк оглядел ребят из-под своих рыжеватых недоумённых бровей и удивлённо повёл широким плечом.

— Прихожу к пионерам. Шум, гам невозможный, в барабаны бьют. А я, откровенно, после контузии не могу такого гвалта выносить. Для начала заехал барабанщику по шее, заплакал он. «Чего, — говорю, — дурак, плачешь? У нас на фронте одному голову оторвало, и то не плакал. А тут пальцем его тронули, и уже нюни пустил. Пионер ко всему должен быть готов…»

Затянувшись поглубже, Павло сплюнул на пол.

— Пошли в поход. Читаю по книжке, а там написано: «Кухня следует сзади». Вот, — думаю, — заковыка! А де ж кухню взять? На всякий случай велел пяти пионерам по пятку кирпичей с собой прихватить. На кухню. Идём. Дождь хлещет. А нам хоть бы что. В первый день километров тридцать с гаком отмахали, хотя в книжке сказано, что «переходы можно и по сорок делать». Ладно, думаю, потренируемся, будем и по пятьдесят ходить.

— Ну а как же с кирпичами? — допытывались ребята, хватая Бульбанюка за рукав его рыжего кожуха.

— По очереди несли. Но к вечеру уставать что-то пионеры стали. Стали жаловаться. «Эх, — говорю, — нытики вы, эпилептики. Маменькины сыночки холёные. На фронт бы вас, сразу узнали бы, где раки зимуют! » В общем, держу их, не распускаю. А они как упали на землю, так тут же и позасыпали. И вечерять никому неохота. «Да, — думаю, — вот оно, поколенье новое растёт. Цветы жизни! Слабачки пошли. Нет, — думаю, — надо покруче с ними. В коммунизм должны сильные прийти». Беру справочник, читаю: «Лошадей чистить с утра». Тю, чертовщина, а где ж, — думаю, — лошадей брать? Побежал на хутор. Обращаюсь к одному хозяину, дивлюсь, хозяйство у него подходящее: и коровки, и лошадки добрые. Овцы-поросятки. «Разрешите, — прошу, — у вас коней почистить! » — «А мне, — отвечает, — это ни к чему. У мене работник есть». — «Так мы ж бесплатно. Нам по инструкции так указано». — «Ну, раз по инструкции, тогда, — ответил он, — не возражаю! » Пригнал я пионеров. К вечеру всю конюшню до соломинки вычистили. Пошли обратно в лагерь. Хозяин вслед кричит: «Спасибо, хлопцы! Приходите и завтра: свинарник будете чистить! » — «Придём, — отвечаю, — спасибо, папаша, за гостеприимство! » — И Бульбанюк прощально помахал в воздухе своей огромной медвежьей лапой.

В действительности Павло был далеко не такой простак, каким казался, и где в его рассказе была правда, где выдумка, отличить было трудно, но он с запорожской хитрецой поддерживал за собой славу чудака. Чудаку многое прощалось. И Бульбанюк это отлично знал.

— Устроил я с пионерами спортивные соревнования по бегу. Кто первый прибежит — коробку шоколадных конфет получит. Бежим. Я, конечно, как взрослый, первым примчался к финишу… Ну, и заработал награду… В общем, живём, не тужим, в лесу закаляемся. Утром лошадей чистим, а вечером под дождём у костра беседуем. Настоящая походная жизнь. Все ничего, да что-то мои пионеры заболевать стали. «Эх, — думаю, — маменькины сыночки. Слабачки. Куда только вы и годитесь? » И пошёл с ними обратно домой. По грязи.

Вызывают меня на другой день на заседание. «Чем ты, — спрашивают, — руководствовался? » — «Вот, — говорю, — пожалуйста, инструкция. По работе в лагерях». Читают они и головами покачивают. «А ты обложку читал? » — «Читал». — «А ну, прочитай ещё раз! » Читаю — и очам не верю… А там чёрным по белому написано: «Инструкция по работе в лагерях… кавалерийских частей». «Ну и ну! » — думаю. Вот, братцы, какая со мной хреновина приключилась! А всё секретарь напутал…

Последние слова Бульбанюка тонут в неудержимом хохоте всей собравшейся компании. А Павло, увидев проходящего по коридору Жукевича с нахмуренным лбом и сердитыми бровями, сразу умолк и сосредоточенно стал затаптывать окурок.

Наш городской комитет комсомола разместился в старинном особняке крупных мануфактуристов Тарасовых. Заседание проводится в зеркальном зале. Высокие бемские зеркала вделаны в стены и, неоднократно повторяя отражения слепящих огнями хрусталей многоярусных бронзовых люстр и похудевшие, серые лица комсомольцев, усиливают и без того многосветную, нарядную и чуждую нам праздничность высокого зала.

Жукевич беспощадно клеймит возмутительный, недостойный поступок Бульбанюка. Такими негодными средствами мы не только не завоюем сердца молодежи и верующих, но и оттолкнем их на недосягаемую дистанцию. С подобной махаевщиной надо кончать. И здесь уместен только хирургический метод. Гангрену не лечат, её удаляют. Бульбанюка надо из комсомола выгнать.

Я гляжу на Бульбанюка. Расстегнув кожух до пояса и обнажив могучую крутую грудь, Павло с наивным простодушием улыбается Жукевичу, в лад его словам покачивая своей заросшей лобастой головой, словно это говорится совсем не о нём, о Бульбанюке, а о ком-то постороннем.

Жукевич говорит горячо и доказательно, но ребята на стороне Бульбанюка. Павла любят. Сюрприз для всех — выступление Любаши. Её только что приняли в комсомол, но наша Свечка бесстрашно вступила в схватку с Жукевичем. С нежно-розовыми лихорадочными пятнами на бледных щеках, в сбившейся на сторону голубой полинялой косынке, она необыкновенно красива. Именно в эту минуту я с какой-то странной и необъяснимой ясностью разглядел тихую, проникновенную (и, как мне казалось, одному мне видимую) её расцветшую девичью красоту. Нет, не подросток, передо мной стояла стройная, уже вполне сформировавшаяся девушка, в той поре первой весны, когда сердце сладостно сжимается от неясных предчувствий, когда мир кажется прекрасным, небо чистым и воздух дышит ароматами свисающей через забор белой влажной сирени. Чёрт знает, какие сравнения, желания и мысли в тот миг зажглись и промчались в моей разгорячённой голове и радостно застучавшем сердце! Я боялся назвать это незнакомое мне чувство каким-нибудь неточным словом и сидел, присмирев, вслушиваясь не в смысл, а в музыку Любашиного голоса. Он звенел возмущением и искренностью. Да, Бульбанюк провинился. Но ведь его поступок был продиктован добрыми побуждениями. Он хотел выступить против языческих обрядов. И чисто по глупой случайности с ним произошел этот конфуз. Разумеется, это не метод антирелигиозной пропаганды, но исключать из комсомола за эту провинность, как ей кажется, было бы большой и недопустимой ошибкой.

Дальше я ничего не слышу, я лишь вижу перед собой лицо Любаши, прекрасное в своей взволнованности, такое милое и озабоченное, вижу сияющие глаза Бульбанюка и вместе со всеми от души аплодирую предложению, внесенному Свечкой, — ограничиться выговором и организовать при клубе антирелигиозный кружок. Как это умно и справедливо!

 

* * *

 

Сегодня я сделал невероятное открытие. Перед вечером мы шли с Любашей на очередное занятие кружка политграмоты. Впервые овладевали мы азбукой коммунизма, знакомясь с тем, что такое труд, прибавочная стоимость, стачка, локаут. Занятия в кружке проводил Жукевич, он поражал нас своей эрудицией.

Идем мы со Свечкой по улице Ленина (бывшей Почтовой) и ведём разговор о Жукевиче. В небе ни облачка. Воробьи, взъерошив крылья, купаются в пыли. Иду я рядом с Любашей, восторженно разглядываю её и вдруг обнаруживаю, что у нее неодинакового цвета глаза. Непостижимо! Один — голубовато-серый, а второй — с нежной, едва уловимой золотинкой. По-видимому, это и придает её взору ту неизъяснимую и притягательную таинственность, почти загадочность, которые всегда так поражали меня. Любаша искренне огорчена моим открытием.

— Но неужели ты не замечал этого раньше? Так давно знаем друг друга…

На самом деле, так давно мы с ней знакомы, и вот, пожалуйста, такой неожиданный сюрприз!

Глупая, она, вероятно, предполагает, что этот её милый недостаток может как-то повлиять и отразиться на наших отношениях. Мне её тревога почему-то приятна, значит, ей моё мнение не совсем безразлично. Иду, молчу, а в башке ни с того ни с сего — Пушкин: «Цветы последние милей роскошных первенцев полей. Они унылые мечтанья живее пробуждают в нас: так иногда разлуки час живее самого свиданья»… При чём, думаю, тут «унылые мечтанья» и «разлуки час»?.. Никакой разлуки! Так хорошо жить на свете, шагать по этой выщербленной мостовой, через базар, где так сладко пахнет арбузами и свежеиспечёнными чуреками.

С хлебом и продуктами всё хуже и хуже. Недород. В полях всё выгорело. Вот почему ноздри за полквартала слышат этот непередаваемый, волнующий запах пропечённого хлеба. Пока нас выручает кукурузная мамалыга и тыква. Но подходит осень, а там и зима… Голод глядит на нас с плакатов, да он и вокруг. У базарных лотков как тени бродят полуголые скелеты, обтянутые дряблой кожей. Они подбирают и жадно грызут арбузные корки, роются в мусорных ящиках, своими огромными, замученными глазами, робко, будто с того света, глядят на прохожих. Сердце разрывается от жалости.

Невольно я оглядываю Любашу. За последние дни она тоже сильно сдала. Хлебный паёк урезан до четверти фунта. Изредка нам удаётся проникнуть в вокзальный агитпункт и по комсомольским билетам получить кружку кофейного суррогата из пережжённых хлебных корок, таблетку сахарина или кусочек засохшей глюкозы.

Молчание становится неприличным, и Любаша первая затевает разговор. Она говорит, что Жукевич — настоящий Дантон. Я не знаю, кто такой Дантон…

Сколько раз я давал себе зарок — никогда не стесняться и спрашивать, если чего не знаешь. Из-за ложного желания показаться начитанным промолчишь или как-нибудь выйдешь из положения, а в сущности так и остаешься неучем. Дантон, Робеспьер, Парижская коммуна — слышал звон, а кто, что, к чему, так и не знаешь! Нет, надо сходить в библиотеку и взять что-нибудь о Парижской коммуне. Так жить нельзя. Во всем надо быть передовым и образованным.

Шагаю и мучительно думаю: кто же такой был этот неизвестный мне Дантон и чем он похож на нашего трепача Жукевича?

Нет, сегодня же обязательно сбегаю в библиотеку…

 

НЕЗАРЯЖЕННОЕ ОРУЖИЕ СТРЕЛЯЕТ

 

— Поглядим на эту карту!

Командир отряда ЧОН литейщик завода «Армалит» Николай Калиткин проводит с нами очередные занятия.

— Четырнадцать империалистических держав навалились на нас со всех сторон. «Ребёнка надо задушить в колыбели! » Кто это сказал? Это сказал Черчилль. О ком он сказал? О нас. Нашей республике пошёл лишь второй годочек…

У Коли своеобразная манера разговаривать. Он задаёт вопросы и тут же сам на них отвечает. Эта простая разговорная форма всем понятна и доходчива. Ребята с большой охотой ходят на его занятия. Некоторые впервые видят карту военных действий, на ней расставлены иностранные флажки. Они связаны между собой шнурком.

— Как видите, в Сибири Колчак и белочехословаки. Во Владивостоке японцы. В Баку англичане. В Тифлисе грузинские меньшевики. Украина занята немцами. В Одессе французы. В Белоруссии польские паны. В Архангельске американцы. Деникин подошёл к самой Москве. В тылу банды белых и анархистов — Махно, Антонов, Маруся. У нас на Кубани — генерал Хвостиков…

Калиткин делает паузу: пусть бойцы отряда воочию представят себе безвыходное положение молодой республики рабочих и крестьян.

— Так было вчера, — помедлив, говорит он. — Но все интервенты летят к чёртовой бабушке! — Лихим и беспощадным сабельным взмахом Коля рвёт в сторону шнур и все иностранные флажки одновременно сыплются на пол. Мы в восторге.

— Кто же совершил этот невиданный в истории легендарный подвиг? — не дав нам одуматься, продолжает Калиткин. И отвечает: — Его совершили необученные бойцы нашей молодой Рабоче-Крестьянской Красной Армии. А организовал её?

— Владимир Ильич Ленин, — произносим мы хором.

В своей неизменной кожаной куртке, перехваченной крест-накрест командирской портупеей, на фоне военной карты, Калиткин удивительно похож на молодого рабочего комиссара с тех плакатов, что вывешиваются в витринах агитпунктов. Я зарисовываю его в свой походный карманный альбомчик.

— Молодёжь должна владеть оружием. Мы обязаны пролагать пути в будущее и освободить угнетённых всех стран. Боец ЧОНа — это гордое звание. Оно не должно быть запятнано ничем. Мы должны твердо соблюдать устав воинской службы. Бережно обращаться с оружием. Каждый пункт устава написан кровью…

Большинство ребят впервые держит в руках винтовку, хотя мечта каждого — иметь личное оружие. Успехом пользуются обрезы — спиленная, укороченная с обеих сторон винтовка. Удобна и, хотя неприцельна, бьёт с невиданным пушечным грохотом. Калиткин предупреждает — оружием не баловаться.

Мы изучаем винтовку. Разбираем и собираем её. У нас на вооружении также пулемет «максим».

На отряд ЧОН возложена задача охраны отдельского комитета партии. В городе действуют белогвардейцы. Начальник караула — Мухо Мукоян, по профессии ученик парикмахера. По натуре он весёлый и общительный товарищ, любит пошутить и разыграть приятеля, убедить его в чём-нибудь нелепом.

Старая бабушка принесла Мухо в горшочке еду и большой арбуз. Поужинав, мы проводили бабушку домой.

Ночь полна покоя. Пахнет подвядшим бурьяном. Круглая луна над собором похожа на мишень. По дороге бегают босиком мальчишки и взбаламучивают пыль, над улицей недвижно висит серый удушливый полог.

Мы с Мухо сидим в палисаднике отдельского комитета верхом на длинной скамье, друг против друга и, расколов надвое жаркий арбуз, с упоением вгрызаемся в его огненно-сахаристую хрустящую сладость, так приятно охлаждающую и утоляющую жажду. Я гляжу в чёрные, озорные, смешливые, широко расставленные глаза Мухо, на его влажный подбородок, с которого ручьями стекает сладкий и липкий сок; мы торопимся, сейчас на соборной колокольне пробьют часы — пора расставлять караулы.

Мухо из нас самый старший, ему уже стукнуло семнадцать. Построив караул, он каждому лично вручает винтовку и пять патронов. Одну обойму в запас.

Мой пост в глубине двора, здесь густо разрослись акации. Тень от луны чернильно очерчивает на земле прямоугольный квадрат здания бывшего атамана отдела. Накинув на плечо ремень винтовки, неторопливо прохаживаюсь — туда и обратно, туда и обратно… Позиция удобная: я в тени, передо мной освещённый луной двор, но дальше, чудится, в зарослях акаций притаился кто-то чужой и недобрый. Но это только чудится, хотя рука крепче сжимает ремень, готовая в любую секунду сорвать с плеча винтовку и окликнуть пароль.

По городу уже ходить запрещено: военное положение. Тень от колокольни становится короче, луна взбирается выше, время приближается к полночи. На горе, за Кубанью, в поселке Фортштадт, одиноко мигает огонёк: кто-то там не спит, бодрствует. Город постепенно цепенеет и впадает в сон. Впереди вся ночь, можно и поразмышлять… Мысли возникают и уходят, цепляясь друг за дружку, самые разные и неопределённые. Я думаю о том, как удивительно и неправдоподобно луна преображает и видоизменяет окружающий мир, при солнечном свете наполненный живыми и яркими красками: жёлто-зелёных акаций, заросших поздними астрами тёмно-фиолетовых клумб, белоснежных стен здания отделкома, голубых решёток палисадника. Я вижу, что деревья вовсе и не зелёные, а синие, светло-серый телеграфный столб сейчас иссиня-оливковый. Я вижу цвет и предметы по-своему, и меня интересует вопрос: а так ли видят это другие люди? Поймут ли они меня, если я напишу дерево не зелёной краской, а синей? С большим волнением вглядываюсь я в воздух, в освещённые крыши, в полусумрак теней и вижу, явственно вижу, что тени совсем не чёрные, как это кажется с первого взгляда, а какие-то иные, с полутонами и переходами, и даже прозрачные. Никак не подберу подходящих слов для определения своего странного состояния…

Увлёкся лунным колоритом и чуть было не пропустил Мухо, тихо подошедшего для проверки поста из-за угла.

Всё нормально. Сменяемся через два часа.

Целомудренная тонкость лунных полутонов и нежных цветовых сочетаний вызывает у меня непреодолимое желание по возвращении домой схватиться за кисти и краски. Написать эту ночь или, по крайней мере, запомнить главное из увиденного и запечатлеть потом в картине. Я заметил, что ночью, в одиночестве, острее и выразительнее понимаешь красоту. Несение караульной службы для меня радость.

Прошлый раз на занятиях отряда мы овладевали ходьбой по узкому бревну и преодолению препятствий. С винтовкой влезали в окно, перебирались через забор, ползли по-пластунски под проволочным заграждением: два дня потом болели мышцы спины и ног от непривычной работы. Но мы полны боевого задора и желания как можно скорей постигнуть военные науки.

Мысли мои постепенно, как намагниченная стрелка компаса, с неизменным постоянством устремляются к тому дому на пустыре, где я учился три года и где живет Раиса Арсентьевна со своей младшей сестрёнкой Любашей, нашей тоненькой Свечкой. Она принята в комсомол и сегодня с большим скандалом ушла домой, возмущенная тем, что её не взяли в караул по охране города. Подумать только, сколько перцу в этой худенькой девчонке! Я так ясно вижу её беловолосую головку, серьёзные, нахмуренные брови, даже слышу её шаги, что невольно оборачиваюсь, обманутый своим воображением. Втайне я давно уже в неё влюблён, но пусть меня живым зароют в землю, режут на куски, если я хоть единым словом или движением выдам кому-либо эту свою самую сокровенную тайну! Всё мне в ней мило — и эта её кажущаяся хрупкость, хотя я отлично знаю её стойкий и неуступчивый характер, её серьёзное лицо, эти странно необъяснимые в своей завораживающей силе светлые глаза, её манера разговаривать, смеяться, наконец, читать стихи любимых поэтов, выражающих её настроение и состояние.

Я с интересом наблюдаю, как рождается утро. Остро сверкнуло, будто вскрикнуло, солнце на золоте соборного креста. Ничто не предвещало той страшной трагедии, что случилась у нас через два часа.

В шесть утра караулы были сняты. Мухо отобрал у нас винтовки и, лично их разрядив, поставил с открытыми затворами в угол комнаты.

Двенадцать винтовок.

Ребята курили во дворе на скамейке, а Мухо, в ожидании прихода Калиткина, затеял с тринадцатилетним рассыльным отделкома игру в дуэль. Нацеливаясь друг в друга из незаряженных винтовок, они по команде спускали курки — кто раньше.

В это время в караульное помещение вошёл гимназист Лезгинцев. Он был толстощёк и пузат. Из-за одного лишь внешнего вида его не хотели принимать в комсомол. Желая выслужиться, Лезгинцев раньше всех приходил на занятия, выполнял любое задание ребят. Войдя в комнату, он тоже подключился в игру и, схватив из угла разряженную винтовку, прицелился в голову Мухо.

— Эх вы, — весело выкрикнул он, — разве так стреляют! Вот как надо стрелять!

Лезгинцев нажал на спуск. Раздался неожиданный грохот, и комната сразу заполнилась кислым пороховым дымом. Когда мы вбежали в комнату, то увидели бледного, трясущегося Лезгинцева, а на полу — распростёртое, безжизненное тело Мухо, его широкоглазое лицо пыталось ещё улыбаться…

 

ПО ПРИКАЗУ РЕВОЛЮЦИИ

 

С глубоким уважением и гордостью рассматриваю я свой новый мандат.

Мандат! В первые годы революции это слово звучало грозно, как слова «граната», «маузер», «приказ». В моём мандате говорилось: «Член Городского Комитета Российского Коммунистического Союза Молодежи (каждое слово для значительности напечатано с большой буквы) товарищ Снегирёв Константин командируется по важнейшему революционному спецзаданию — сбору хлеба и других дефицитных продуктов для фронта и всего голодающего населения страны, по всем станицам и сёлам Северного Кавказа» и поэтому «всем партийным, военным, железнодорожным и профсоюзным властям и организациям предлагается (да, да, именно предлагается, и каждая буква отдельно! ) оказывать товарищу Снегирёву К. всяческое содействие в беспрекословном выполнении всех возложенных на него чрезвычайных революционных заданий».

Особое восхищение вызывала у меня заключительная часть мандата, где указывалось, что «товарищ Снегирёв Константин имеет право беспрепятственного проезда как в штабных, депутатских, делегатских и командировочных вагонах, а также, в случае экстренной необходимости, на паровозах и бронепоездах и бесплатного пользования гужевым транспортом всех станичных исполкомов».

Все вышеизложенное удостоверялось и подтверждалось приложением печати и подписью (за секретаря Отдельского комитета Российского Коммунистического Союза Молодежи) управделами А. Бобыря.

Теперь я нёс ответственность не только перед своей страной, но и перед всеми угнетенными народами, входящими в III, Коммунистический Интернационал, перед Африкой, Индией, Китаем и другими странами и континентами.

Так понимал я высокое назначение, возложенное на меня мандатом. В любой час я был готов подняться на штурм ещё не освобожденных материков и океанов, на последний и решительный бой со всей мировой буржуазией — и, конечно же, победить её!

В этом никто из нас не сомневался ни одной минуты.

С постоялого двора, где расположен транспортный отдел коммунхоза, выезжают две тачанки. Две тачанки, один пулемет. Пятеро парней и две девушки, у каждого револьвер и винтовка. Наш небольшой агитотряд ЧОНа выезжает в станицу за хлебом.

В городе голод. Умирают дети. По булыжникам мостовой стучат кованые колёса. Навстречу нам на подводе везут на кладбище покойников. Они навалены, как брёвна. Землистые лица, полуоткрытые, остекленевшие глаза.

Я на тачанке вместе с Раисой Арсентьевной и Свечкой, Шестибратов на облучке. На второй тачанке — реквизит и свёрнутый театральный занавес. Мы будем давать представления. До станицы сорок с лишним километров. Дорога идёт степью, но у самой станицы надо пересечь реку и полтора километра проехать лесом. В лесу бандиты. Месяц назад здесь был зарублен наш комсомолец Неровный, выезжавший в станицу по хлебной продразверстке.

Станица тянется по берегу Кубани на десять вёрст. Много казаков отступило с войсками Деникина.

Погоняя лошадей, Шестибратов всю дорогу влюблённо придумывает слова и рифмы на имя Рая.

 

И даже в битве умирая,

Я буду помнить имя…

 

— Рая! — заканчиваем мы в два голоса с Любашей.

Раиса Арсентьевна снисходительно усмехается. Шестибратов оглядывается с надеждой.

— Наступит ли когда-нибудь райская жизнь на земле?

Мы с Любашей понимаем Шестибратова.

— Вряд ли, — шутливо отвечает Раиса Арсентьевна и будто невзначай оглядывается назад, на тачанку, где сидит Жукевич. Раскованная лошадь у него хромает.

— А отчего бы ей не наступить? — убеждённо возражаю я. — Очень даже и просто! Сковырнём мировую буржуазию, тут и наступит для хороших людей рай на земле. Ничего невозможного нет. Мечта вполне осуществима!

И мы начинаем мечтать.

Ветер засыпает нас густой пылью, но нам он нипочём. Мы мечтаем о будущем. Какими станут люди? Останутся ли у людей такие чувства, как жадность и ревность? (В те годы мы верили, что коммунизм настанет на земле через два, самое большее — через три года. Необходимо только уничтожить буржуазию).

Мечта, наш добрый и светлый друг, дорогая и постоянная наша спутница в опасных и далёких дорогах! Ты согревала нас в пути, поднимала на подвиги, вливала в наши юные и неокрепшие души огонь и дерзкую силу, шла рядом с нами на штурм любых препятствий. Мечта соединяла наши сердца и руки, она вела в бой и помогала бесстрашно встречать смерть. Наша комсомольская мечта о будущем всего человечества бессмертна и вечна, как вечна сама жизнь!

И пусть мы погибнем, на смену нам придут новые поколения комсомольцев, тех, которых даже ещё и нет на свете, они ещё — солнечный свет и цветы, ветер и дождевые капли. О них, ещё не рожденных, мечтали мы в те далекие годы, за их счастье шли в последний бой со старым миром и гибли с оружием в руках за их судьбу!

Наша мечта всегда была связана с жизнью, она не была эгоистичной — мы мечтали о счастье всех людей на земле…

И лучше всех у нас могла мечтать Люба. Её мечта звала в будущее, уводила в выдуманную страну — Вообразилию.

— Настанет райская жизнь на земле, — негромко начинает Любаша, и мы сразу умолкаем. — Люди будут работать не более четырёх часов в сутки. Всё за них будут делать машины. Своё свободное время люди будут отдавать самоусовершенствованию и занятиям различными искусствами. Каждый станет художником и поэтом. Всюду звучит музыка. Она летит вместе с облаками. Необыкновенно хорошо станет на земле. Вдоль дорог рассажены фруктовые сады…



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.