Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Разговор. Эксперимент



Разговор

 

На следующий день, вернувшись с обеда, я нашёл на столе под окном записку от Снаута. Он сообщал, что Сарториус пока прекратил работу над аннигилятором и пытается в последний раз воздействовать на океан пучком жёсткого излучения.

— Дорогая, — сказал я Хари, — мне нужно сходить к Снауту.

Красный восход горел в океане и делил комнату на две части. Мы стояли в тени. За её пределами всё казалось сделанным из меди, можно было подумать, что любая книжка, упав с полки, зазвенит.

— Речь идёт о том эксперименте. Только не знаю, как это сделать. Я хотел бы, понимаешь…

— Не объясняй, Крис. Мне так хочется… Если бы это не длилось долго…

— Ну, немного поговорить придётся. Слушай, а если бы ты пошла со мной и подождала в коридоре?

— Хорошо. Но если я не выдержу?

— Как это происходит? — спросил я и быстро добавил: — Я спрашиваю не из любопытства, понимаешь? Но, может быть, разобравшись, ты смогла бы с этим справиться.

— Это страх, — ответила она, немного побледнев. — Я даже не могу сказать, чего боюсь, потому что, собственно, не боюсь, а только… как бы исчезаю. В последний момент чувствую такой стыд, не могу объяснить. А потом уже ничего нет. Поэтому я и думала, что это такая болезнь… — кончила она тихо и вздрогнула.

— Может быть, так только здесь, на этой проклятой Станции, — заметил я. — Что касается меня, то сделаю всё, чтобы мы её как можно быстрее покинули.

— Думаешь, это возможно?

— Почему бы нет? В конце концов я не прикован к ней… Впрочем, это будет зависеть также от того, что мы решим со Снаутом. Как ты думаешь, ты долго сможешь быть одна?

— Это зависит… — проговорила она медленно и опустила голову. — Если буду слышать твой голос, то, пожалуй, справлюсь с собой.

— Предпочёл бы, чтобы ты не слышала нашего разговора. Не то чтобы хотел от тебя что-нибудь скрыть, просто не знаю, что скажет Снаут…

— Можешь не кончать. Поняла. Хорошо. Встану так, чтобы слышать только звук твоего голоса. Этого мне достаточно.

— Тогда я позвоню ему сейчас из лаборатории. Двери я оставляю открытыми.

Она кивнула. Я вышел сквозь стену красного света в коридор, который мне показался почти чёрным, хотя там горели лампы. Дверь маленькой лаборатории была открыта. Блестящие осколки сосуда Дьюара, лежащие на полу под большими резервуарами жидкого кислорода, были последними следами ночного происшествия. Когда я снял трубку и набрал номер радиостанции, маленький экран засветился. Потом синеватая плёнка света, как бы покрывающая матовое стекло, лопнула, и Снаут, перегнувшись боком через ручку высокого кресла, заглянул мне прямо в глаза.

— Приветствую, — услышал я.

— Я прочитал записку. Мне хотелось бы поговорить с тобой. Могу я прийти?

— Можешь. Сейчас?

— Да.

— Прошу. Будешь с… не один?

— Один.

Его бронзовое от ожога худое лицо с резкими поперечными морщинами на лбу, наклонённое в выпуклом стекле набок (он был похож на какую-то удивительную рыбу, живущую в аквариуме), приобрело многозначительное выражение:

— Ну, ну. Итак, жду.

— Можем идти, дорогая, — начал я с не совсем естественным оживлением, входя в кабину сквозь красные полосы света, за которыми видел только силуэт Хари.

Голос у меня оборвался. Она сидела, забившись в кресло, вцепившись в него руками. Либо она слишком поздно услышала мои шаги, либо не могла ослабить этой страшной хватки и принять нормальное положение. Мне было достаточно, что я секунду видел её борющейся с этой непонятной силой, которая в ней крылась, и моё сердце сдавил слепой сумасшедший гнев, перемешанный с жалостью. Мы молча пошли по длинному коридору, минуя его секции, покрытые разноцветной эмалью, которая должна была — по замыслу архитекторов — разнообразить пребывание в этой бронированной скорлупе. Уже издалека я увидел приоткрытую дверь радиостанции. Из неё в глубину коридора падала длинная красная полоса света, солнце добралось и сюда. Я посмотрел на Хари, которая даже не пыталась улыбаться. Я видел, как всю дорогу она сосредоточенно готовилась к борьбе с собой. Приближающееся напряжение уже сейчас изменило её лицо, которое побледнело и словно стало меньше. Не дойдя до двери несколько шагов, она остановилась. Я обернулся, но она легонько подтолкнула меня кончиками пальцев. В этот момент мои планы, Снаут, эксперимент, Станция — всё показалось мне ничтожным по сравнению с той мукой, которую ей предстояло пережить. Я почувствовал себя палачом и уже хотел вернуться, когда широкую полосу солнечного света заслонила тень человека. Ускорив шаги, я вошёл в кабину. Снаут стоял у самого порога, как будто шёл мне навстречу. Красное солнце пылало прямо за ним, и пурпурное сияние, казалось, исходило от его седых волос. Некоторое время мы смотрели друг на друга молча. Он словно изучал моё лицо. Его лица я не видел, ослеплённый блеском. Я обошёл Снаута и остановился у высокого пульта, из которого торчали гибкие стебли микрофонов. Он медленно повернулся, спокойно следя за мной, по обыкновению слегка скривив рот в гримасе, которая иногда казалась улыбкой, а иногда выражением усталости. Не спуская с меня глаз, подошёл к занимавшему всю стену металлическому шкафу, по обеим сторонам которого громоздились сваленные кое-как груды запасных деталей радиоаппаратуры, термоаккумуляторы и инструменты, подтащил туда кресло и сел, опершись спиной об эмалированную дверцу.

Молчание, которое мы по-прежнему хранили, становилось по меньшей мере странным. Я вслушивался, сосредоточив внимание на тишине, наполнявшей коридор, где осталась Хари, но оттуда не доносилось ни звука.

— Когда будете готовы? — спросил я.

— Могли бы начать даже сегодня, но запись займёт ещё немного времени.

— Запись? Ты имеешь в виду энцефалограмму?

— Ну да, ты ведь согласился. А что?

— Нет, ничего.

— Слушаю, — заговорил Снаут, когда молчание стало угнетающим.

— Она уже знает… о себе. — Я понизил голос до шёпота.

Он поднял брови.

— Да?

У меня было впечатление, что он не был удивлён по-настоящему. Зачем же он притворялся? Мне сразу же расхотелось говорить, но я превозмог себя. «Пусть это будет лояльность, — подумал я, — если ничего больше».

— Начала догадываться с момента нашей беседы в библиотеке, наблюдала за мной, сопоставляла одно с другим, потом нашла магнитофон Гибаряна и прослушала плёнку…

Он не изменил позы, по-прежнему опершись о шкаф, но в его глазах зажглись маленькие искорки. Стоя у пульта, я видел дверь, открытую в коридор. Я заговорил ещё тише:

— Этой ночью, когда я спал, пыталась себя убить. Жидкий кислород.

Что-то зашелестело, легче, чем бумага от сквозняка. Я застыл, прислушиваясь к тому, что происходило в коридоре, но источник звука находился ближе. Что-то заскреблось, как мышь. Мышь! Чушь. Не было тут никаких мышей. Я исподлобья посмотрел на Снаута.

— Слушаю, — сказал он спокойно.

— Разумеется, ей это не удалось… во всяком случае она знает, кто она.

— Зачем ты мне это говоришь? — спросил он быстро.

Я не сразу сообразил, что ответить.

— Хочу, чтобы ты ориентировался… чтобы знал, какое положение…

— Я тебя предостерегал.

— Хочешь сказать, что ты знал. — Я невольно повысил голос.

— Нет. Конечно, нет. Но я объяснял тебе, как это выглядит. Каждый «гость», когда появляется, действительно только фантом и вне хаотической мешанины воспоминаний и образов, почерпнутых из своего… Адама… совершенно пуст. Чем дольше он с тобой, тем больше очеловечивается. Приобретает самостоятельность, до определённых границ, конечно. Поэтому чем дольше это продолжается, тем труднее…

Он не договорил. Посмотрел на меня исподлобья и нехотя бросил:

— Она всё знает?

— Да, я уже сказал.

— Всё? И то, что раз уже здесь была и что ты…

— Нет!

Он усмехнулся.

— Кельвин, слушай, если до такой степени… что ты собираешься делать? Покинуть Станцию?

— Да.

— С ней?

— Да.

Он молчал, как бы задумавшись над моим ответом, но в его молчании было ещё что-то… Что? Снова этот неуловимый шелест тут, прямо за тонкой стенкой. Он пошевелился в кресле.

— Отлично. Что ты так смотришь? Думаешь, что встану у тебя на пути? Сделаешь, как захочешь, мой милый. Хорошо бы мы выглядели, если бы вдобавок ко всему начали ещё применять принуждение! Не собираюсь тебе мешать, только скажу: ты пытаешься в нечеловеческой ситуации поступать как человек. Может, это красиво, но бесполезно. Впрочем, в красоте я тоже не уверен, разве глупость может быть красивой? Но не в этом дело. Ты отказываешься от дальнейших экспериментов, хочешь уйти, забрав её. Так?

— Так.

— Но это тоже эксперимент. Ты подумал об этом?

— Как ты это понимаешь? Разве она… сможет? … Если вместе со мной, то не вижу…

Я говорил всё медленней, потом остановился. Снаут легко вздохнул.

— Мы все ведём здесь страусиную политику, Кельвин, но по крайней мере знаем об этом и не демонстрируем своего благородства.

— Я ничего не демонстрирую.

— Ладно. Я не хотел тебя обидеть. Беру назад то, что сказал о благородстве, но страусиная политика остаётся в силе. Ты проводишь её в особенно опасной форме. Обманываешь себя, и её, и снова себя. Ты знаешь условия стабилизации системы, построенной из нейтринной материи?

— Нет. И ты не знаешь. Этого никто не знает.

— Разумеется. Но известно одно: такая система неустойчива и может существовать только благодаря непрекращающемуся притоку энергии. Мне объяснил Сарториус. Эта энергия создаёт вихревое стабилизирующее поле. Так вот: является ли это поле наружным по отношению к «гостю»? Или же источник поля находится в его теле? Понимаешь разницу?

— Да. Если оно наружное, то… она, то… такая…

— То, удалившись от Соляриса, такая система распадается, — докончил он за меня. — Утверждать этого мы не можем, но ты ведь уже проделал эксперимент. Та ракета, которую ты запустил… она всё ещё на орбите. В свободное время я даже определил элементы её движения. Можешь полететь, выйти на орбиту, приблизиться и проверить, что стало с… пассажиркой.

— Ты ошалел! — крикнул я.

— Ты думаешь? Ну… а если бы… стащить сюда эту ракету? Это можно сделать. Есть дистанционное управление. Сними её с орбиты…

— Перестань!

— Тоже нет? Что ж, есть ещё один способ, очень простой. Не нужно даже сажать её на Станции. Зачем? Пусть кружится дальше. Мы только свяжемся с ней по радио, если она жива, то ответит…

— Но… но там давно кончился кислород! — выдавил я из себя.

— Может обходиться без кислорода. Ну, попробуем!

— Снаут… Снаут…

— Кельвин… Кельвин… — передразнил он меня сердито. — Подумай, что ты за человек. Кого хочешь осчастливить? Спасти? Себя? Её? Которую? Эту или ту? На обеих смелости уже не хватает? Сам видишь, к чему приводит это! Говорю тебе последний раз: здесь ситуация вне морали.

Вдруг я снова услышал тот же звук, как будто кто-то царапал ногтями по стене. Не знаю, почему меня охватил такой пассивный, безразличный покой. Я чувствовал себя так, будто всю эту ситуацию, нас обоих, всё рассматривал с огромного расстояния в перевёрнутый бинокль: маленькое, немного смешное, неважное.

— Ну, хорошо, — сказал я. — И что, по-твоему, я должен сделать? Устранить её? Завтра явится такая же самая, правда? И ещё раз? И так ежедневно? Как долго? Зачем? Какая мне от этого польза? А тебе? Сарториусу? Станции?

— Нет, сначала ты мне ответь. Улетишь с ней и, скажем, будешь свидетелем наступающей перемены. Через пару минут увидишь перед собой…

— Ну что? — спросил я кисло. — Чудовище? Чёрта? Что?

— Нет. Самую обыкновенную агонию. Ты действительно поверил в её бессмертие? Уверяю тебя, что умирают… Что сделаешь тогда? Вернёшься за… резервной?

— Перестань!!! — я стиснул кулаки.

Он смотрел на меня со снисходительной насмешкой в прищуренных глазах.

— А, это я должен перестать? Знаешь, на твоём месте я бы прекратил этот разговор. Лучше уж делай что-нибудь другое, можешь, например, из мести высечь океан розгами. Что тебя мучает? Если… — он сделал рукой утрированный прощальный жест, одновременно поднял глаза к потолку, как будто следил за каким-то улетающим предметом, — то будешь подлецом? А так нет? Улыбаться, когда хочется выть, изображать радость и спокойствие, когда хочется кусать пальцы, тогда не подлец? А что если здесь нельзя не быть? Что тогда? Будешь бросаться на Снаута, который во всём виноват, да? Ну, так вдобавок ты ещё и идиот, мой милый…

— Ты говоришь о себе, — проговорил я, опустив голову. — Я… люблю её.

— Кого? Своё воспоминание?

— Нет. Её. Я сказал тебе, что она хотела сделать. Так не поступил бы ни один… настоящий человек.

— Сам признаёшь…

— Не лови меня на слове.

— Хорошо. Итак, она тебя любит. А ты хочешь её любить. Это не одно и то же.

— Ошибаешься.

— Кельвин, мне очень неприятно, но ты сам заговорил об этих своих интимных делах. Не любишь. Любишь. Она готова отдать жизнь. Ты тоже. Очень трогательно, очень красиво, возвышенно, всё, что хочешь. Но всему этому здесь нет места. Нет. Понимаешь? Нет, ты этого не хочешь понять. Ты впутался в дела сил, над которыми мы не властны, в кольцевой процесс, в котором она частица. Фаза. Повторяющийся ритм. Если бы она была… если бы тебя преследовало готовое сделать для тебя всё чудовище, ты бы ни секунды не колебался, чтобы устранить его. Правда?

— Правда.

— А может… может, она именно потому не выглядит таким чудовищем! Это связывает тебе руки? Да ведь о том-то и идёт речь, чтобы они были связаны!

— Это ещё одна гипотеза к миллиону тех, в библиотеке. Снаут, оставь это, она… Нет. Не хочу об этом с тобой говорить.

— Хорошо. Сам начал. Но подумай только, что в сущности она зеркало, в котором отражается часть твоего мозга. Если она прекрасна, то только потому, что прекрасно было твоё воспоминание. Ты дал рецепт. Кольцевой процесс, не забывай.

— Ну и чего же ты хочешь от меня? Чтобы я… чтобы я её… устранил? Я уже спрашивал тебя: зачем? Ты не ответил.

— Сейчас отвечу. Я не напрашивался на этот разговор. Не лез в твои дела. Ничего тебе не приказывал и не запрещал, и не сделал бы этого, если бы даже мог. Это ты сам пришёл сюда и выложил мне всё, а знаешь зачем? Нет? Затем, чтобы снять это с себя. Свалить. Я знаю эту тяжесть, мой дорогой! Да, да, не прерывай меня. Я тебе не мешаю ни в чём, но ты хочешь, чтобы помешал. Если бы я стоял у тебя на пути, может, ты бы мне голову разбил. Тогда имел бы дело со мной, с кем-то, слепленным из той же крови и плоти, что и ты, и сам бы чувствовал как человек. А так… не можешь с этим справиться и поэтому споришь со мной… а по сути дела с самим собой! Скажи мне ещё, что страдание согнуло бы тебя, если бы она вдруг исчезла… нет, ничего не говори.

— Ну, знаешь! Я пришёл, чтобы сообщить просто из чувства лояльности, что собираюсь покинуть с ней Станцию, — отбивал я его атаку, но для меня самого это прозвучало неубедительно.

Снаут пожал плечами.

— Очень может быть, что ты останешься при своём мнении. Если я высказался по этому поводу, то только потому, что ты лезешь всё выше, а падать с высоты, сам понимаешь… Приходи завтра утром около девяти наверх, к Сарториусу… Придёшь?

— К Сарториусу? — удивился я. — Но ведь он никого не впускает. Ты говорил, что даже позвонить нельзя.

— Теперь он как-то справился. Мы об этом не говорим, знаешь. Ты… совсем другое дело. Ну, это неважно. Придёшь завтра?

— Приду.

Я смотрел на Снаута. Его левая рука будто случайно скрылась за дверцей шкафа. Когда они открылись? Пожалуй, уже давно, но в пылу неприятного для меня разговора я не обратил на это внимания. Как неестественно это выглядело… Как будто… что-то там прятал. Или кто-то держал его за руку. Я облизал губы.

— Снаут, что ты? …

— Выйди, — сказал он тихо и очень спокойно. — Выйди.

Я вышел и закрыл за собой дверь, освещённую догорающим красным заревом. Хари сидела на полу в каких-нибудь десяти шагах от двери, у самой стены. Увидев меня, вскочила.

— Видишь? — сказала, глядя на меня блестящими глазами. — Удалось, Крис… Я так рада, Может… может, будет всё лучше…

— О, наверняка, — ответил я рассеянно.

Мы возвращались к себе, а я ломал голову над загадкой этого идиотского шкафа. Значит, значит, спрятал там? … И весь этот разговор? … Щёки у меня начали гореть так, что я невольно потёр их. Что за сумасшествие. И до чего мы договорились? Ни до чего. Правда, завтра утром…

И вдруг меня охватил страх, почти такой же, как в последнюю ночь. Моя энцефалограмма. Полная запись всех мозговых процессов, переведённых в колебания пучка лучей, будет послана вниз. В глубины этого необъятного безбрежного чудовища. Как он сказал: «Если бы она исчезла, ты бы ужасно страдал, а? » Энцефалограмма — это полная запись. Подсознательных процессов тоже. А если я хочу, чтобы она исчезла, умерла? Разве иначе меня удивило бы так, что она пережила это ужасное покушение? Можно ли отвечать за собственное подсознание? Если я не отвечаю за него, то кто? … Что за идиотизм? За каким чёртом я согласился, чтобы именно мою… мою… Могу, конечно, заучить предварительно эту запись, но ведь прочитать не сумею. Этого никто не может. Специалисты в состоянии лишь определить, о чём думал подопытный, но только в самых общих чертах: что решал, например, математическую задачу, но сказать, какую, они уже не в состоянии. Утверждают, что это невозможно, так как энцефалограмма — случайная смесь огромного множества одновременно протекающих процессов и только часть их имеет психическую «подкладку». А подсознание? … О нём вообще не хотят говорить, а где уж им читать чьи-то воспоминания, подавленные или неподавленные… Но почему я так боюсь? Сам ведь говорил утром Хари, что этот эксперимент ничего не даст. Уж если наши нейрофизиологи не умеют читать записи, то как же этот страшно чужой, чёрный, жидкий гигант…

Но он вошёл неизвестно как, чтобы измерить всю мою память и найти самую болезненную её частичку. Как же в этом сомневаться? И если без всякой помощи, без какой-либо «лучевой передачи», вторгаясь через дважды герметизированный панцирь, сквозь тяжёлую броню Станции, нашёл в ней меня и ушёл с добычей…

— Крис? … — тихо позвала Хари.

Я стоял у окна, уставившись невидящими глазами в начинающуюся ночь.

Если она потом исчезнет, то это будет означать, что я хотел… Что убил её. Не ходить туда? Они не могут меня заставить. Но что я скажу им? Это — нет. Не могу. Значит, нужно притворяться, нужно врать снова и всегда. И это потому, что, может быть, во мне есть мысли, намерения, надежды, страшные, преступные, а я ничего о них не знаю. Человек отправился познавать иные миры, иные цивилизации, не познав до конца собственных тайников, закоулков, колодцев, забаррикадированных тёмных дверей. Выдать им её… от стыда? Выдать только потому, что у меня недостаёт отваги?

— Крис… — ещё тише, чем до этого, шепнула Хари.

Я скорее почувствовал, чем услышал, как она бесшумно подошла ко мне, и притворился, что ничего не заметил. В этот момент я хотел быть один. Я ещё ни на что не решился, ни к чему не пришёл… Глядя в темнеющее небо, в звёзды, которые были только прозрачной тенью земных звёзд, я стоял без движения, а в пустоте, пришедшей на смену бешеной гонке мыслей, росла без слов мёртвая, равнодушная уверенность, что там, в недостижимых для меня глубинах сознания, там я уже выбрал и, притворяясь, что ничего не случилось, не имел даже силы, чтобы презирать себя.

 

Эксперимент

 

— Крис, это из-за того эксперимента?

От звука её голоса я вздрогнул. Я уже несколько часов лежал без сна, погрузившись в темноту, совсем один. Я не слышал даже её дыхания и в запутанном лабиринте ночных мыслей, призрачных, наполовину бессмысленных и приобретающих от этого новое значение, забыл о ней.

— Что… откуда ты знаешь, что я не сплю? … — Мой голос звучал испуганно.

— По тому, как ты дышишь… — ответила она тихо и как-то виновато. — Не хотела тебе мешать… Если не можешь, не говори…

— Нет, почему же. Да, это тот эксперимент. Угадала.

— Чего они от него ждут?

— Сами не знают. Чего-то. Чего-нибудь. Эта операция называется не «Мысль», а «Отчаяние». Теперь нужно только одно: человек, у которого хватило бы смелости взять на себя ответственность за решение, но этот вид смелости большинство считает обычной трусостью, потому что это отступление, понимаешь, примирение, бегство, недостойное человека. Как будто достойно человека вязнуть, захлёбываться и тонуть в чём-то, чего он не понимает и никогда не поймёт.

Я остановился, но, прежде чем моё учащённое дыхание успокоилось, новая волна гнева захлестнула меня:

— Разумеется, никогда нет недостатка в людях с практическим взглядом. Они говорили, что если даже контакт не удастся, то, изучая эту плазму — все эти шальные живые создания, которые выскакивают из неё на сутки, чтобы снова исчезнуть, — мы познаём тайну материи, будто не знали, что это ложь, что это равносильно посещению библиотеки, где книги написаны на неизвестном языке, так что можно только рассматривать цветные переплёты… А как же!

— А есть ещё такие планеты?

— Неизвестно. Может, и есть, но мы знаем только одну. Во всяком случае это что-то очень редкое, не так, как Земля. Мы… мы обычны, мы трава Вселенной и гордимся этой нашей обыкновенностью, которая так всеобща, и думаем, что в ней всё можно уместить. Это была такая схема, с которой отправлялись смело и радостно вдаль, в иные миры! Но что же это такое, иные миры? Покорим их или будем покорены, ничего другого не было в этих несчастных мозгах… А, ладно. Не стоит.

Я встал и на ощупь нашёл в аптечке коробочку со снотворным.

— Буду спать, дорогая, — сказал я, отворачиваясь в темноту, в которой высоко шумел вентилятор. — Должен спать. Или сам не знаю…

Утром, когда я проснулся свежим и отдохнувшим, эксперимент показался мне чем-то совсем незначительным. Я не понимал, как мог придавать ему такое значение. То, что Хари должна пойти со мной в лабораторию, тоже мало меня волновало. Все её усилия становились напрасны после того, как я на несколько минут уходил из комнаты. Я отказался от дальнейших попыток, на которых она настаивала (готовая даже позволить запереть себя), и посоветовал ей взять с собой какую-нибудь книжку.

Больше самой процедуры меня интересовало, что я увижу в лаборатории. Кроме больших дыр в стеллажах и шкафах (в некоторых шкафах ещё недоставало стенок, а плита одной двери была в звездообразных трещинах, словно здесь недавно происходила борьба и её следы были поспешно, но аккуратно ликвидированы), в этом светло-голубом зале не было ничего примечательного.

Снаут, хлопотавший возле аппаратуры, вёл себя весьма удачно, приняв появление Хари как нечто совершенно обыкновенное, и слегка поклонился ей издали. Когда он смачивал мне виски и лоб физиологическим раствором, появился Сарториус. Он вошёл в маленькую дверь, ведущую куда-то в темноту. На нём был белый халат и чёрный защитный фартук, достававший до щиколоток. Он поздоровался со мной так, будто мы были сотрудниками большого земного института и расстались только вчера. Лишь теперь я заметил, что мёртвое выражение его лицу придают контактные стёкла, которые он носил под веками вместо очков.

Скрестив на груди руки, Сарториус смотрел, как Снаут обматывает бинтом приложенные к моей голове электроды. Он несколько раз оглядел зал, как бы вообще не замечая Хари, которая сидела на маленькой скамеечке, у стены, съёжившаяся, несчастная, и притворялась, что читает книгу. Снаут отошёл от моего кресла. Я пошевелил тяжёлой от металла и проводов головой, чтобы видеть, как он включает аппаратуру, но Сарториус неожиданно поднял руки и заговорил с воодушевлением:

— Доктор Кельвин, прошу вас быть внимательным. Я не намерен ничего вам приказывать, так как это не дало бы результата, но прошу прекратить думать о себе, обо мне, о коллеге Снауте, о каких-либо других лицах, чтобы исключить все случайности и сосредоточиться на деле, для которого мы здесь находимся. Земля и Солярис, поколения исследователей, составляющих единое целое, хотя отдельные люди имеют начало и конец, наша настойчивость в стремлении установить интеллектуальный контакт, длина исторического пути, пройденного человечеством, уверенность в том, что он будет продолжен, готовность к любым жертвам и трудностям, к подчинению всех личных чувств этой нашей миссии — вот темы, которые должны заполнить ваше сознание. Правда, течение мыслей не зависит целиком от вашего желания, но то, что вы здесь находитесь, подтверждает подлинность представленной мной последовательности. Если вы не будете уверены, что справитесь с задачей, прошу сообщить об этом, коллега Снаут повторит запись. Времени у нас достаточно.

Последние слова он проговорил с бледной сухой улыбкой, которая не сделала его взгляд менее пронзительным.

У меня внутри всё переворачивалось от потока этих серьёзных, с такой значительностью провозглашённых фраз. К счастью, Снаут прервал продолжительную паузу.

— Можно, Крис? — спросил он, опершись локтем о высокий пульт электроэнцефалографа небрежно и фамильярно, словно опирался на спинку кресла. Я был благодарен ему за то, что он назвал меня по имени.

— Можно, — ответил я, закрывая глаза.

Волнение, которое опустошило мой мозг, исчезло, как только Снаут кончил крепить электроды и положил пальцы на кнопки. Сквозь ресницы я увидел розоватый свет контрольных лампочек на чёрной панели прибора. Постепенно пропадало неприятное ощущение от прикосновения влажных, холодных электродов. Я был как серая неосвещённая арена. Эту пустоту наблюдала толпа зрителей, возвышающаяся амфитеатром вокруг молчания, в котором нарастало ироническое презрение к Сарториусу и Миссии. Напряжение внутренних наблюдателей ослабевало. «Хари? » — я подумал это слово на пробу, с бессознательным беспокойством, готовый сразу же отступить. Но моя бдительная, слепая аудитория не протестовала. Некоторое время я был сплошной чувствительностью, искренней жалостью, готовый к мучительным долгим жертвам. Хари наполняла меня без форм, без силуэта, без лица, и вдруг сквозь безличный, отчаянно сентиментальный образ во всём авторитете своего профессорского обличья привиделся мне в серой тьме Гезе, отец соляристики и соляристов. Но не о грязевом извержении, не о зловонной пучине, поглотившей его золотые очки и аккуратно расчёсанные седые усы, думал я. Я видел только гравюру на титульном листе монографии, густо заштрихованный фон, которым художник окружил его голову, так что она оказалась в ореоле. Его лицо было так похоже, не чертами, а добросовестной старомодной рассудительностью, на лицо моего отца, что в конце концов я уже не знал, кто из них смотрит на меня. У них обоих не было могилы, вещь в наше время настолько обычная и частая, что не вызывала никаких особенных переживаний.

Образ уже пропадал, а я на одно, не знаю, какое долгое мгновение забыл о Станции, об эксперименте, о Хари, о чёрном океане, обо всём, наполненный быстрой, как молния, уверенностью, что те двое, уже не существующие, страшно маленькие, превращённые в засохшее болото люди справились со всем, что их встретило, и исходящий от этого открытия покой уничтожил бесформенную толпу, которая окружала серую арену в немом ожидании моего поражения.

Одновременно с двойным щелчком, выключившим аппаратуру, по глазам ударил свет. Сарториус, стоявший всё в той же позе, смотрел на меня изучающе. Снаут, повернувшись к нему спиной, возился с приборами, будто умышленно шлёпая сваливающимися с ног сандалиями.

— Как вы считаете, доктор Кельвин, удалось? — прозвучал носовой, отталкивающий голос Сарториуса.

— Да, — ответил я.

— Вы в этом уверены? — с оттенком удивления и даже подозрительности спросил Сарториус.

— Да.

Моя уверенность и резкий тон сбили с него на мгновение холодную важность.

— Это… хорошо, — пробурчал он и осмотрелся, как бы не зная, что теперь со мной делать.

Снаут подошёл ко мне и начал снимать повязку.

Я встал и прошёлся по залу, и в это время Сарториус, который исчез в темноте, вернулся с уже проявленной и высохшей плёнкой. На полутора десятках метров записи тянулись дрожащие линии со светлыми зубцами, какая-то плесень или паутина, растянутая на чёрной скользкой целлулоидной плёнке.

Мне больше нечего было делать, но я не ушёл. Те двое вставили в оксидированную кассету модулятора запись, конец которой Сарториус просмотрел ещё раз, недоверчиво насупившись, словно пытался расшифровать заключённый в этих трепещущих линиях смысл.

Остальная часть эксперимента была невидима. Я видел только, что делается, когда они подошли к пультам управления и привели аппаратуру в действие. Ток проснулся со слабыми басовитым мурлыканьем в обмотках катушек под стальным полом, и только потом огоньки на вертикальных остеклённых трубках указателей побежали вниз, показывая, что большой тубус рентгеновского аппарата опускается в вертикальный колодец, чтобы остановиться в его открытой горловине. Огоньки застыли на самых нижних делениях шкалы, и Сарториус начал увеличивать напряжение, пока стрелки, точнее, белые просветы, которые их заменяли, не сделали, покачиваясь, полного оборота. Гудение стало едва слышным, ничего больше не происходило, бобины с плёнкой вращались под кожухом, так что даже этого нельзя было увидеть, счётчик метража тихонько постукивал, как часовой механизм.

Хари смотрела поверх книги то на меня, то на них. Я подошёл к ней. Она взглянула испытующе. Эксперимент уже кончился. Сарториус медленно подошёл к большой конусной головке аппарата.

— Идём? … — одними губами спросила Хари.

Я кивнул головой. Она встала. Не прощаясь ни с кем — это выглядело бы слишком бессмысленным, — я прошёл мимо Сарториуса.

Высокие окна верхнего коридора заполнял закат исключительной красоты. Это был не обычный, унылый, распухший багрянец, а все оттенки затуманенного, как бы обсыпанного мельчайшим серебром розового цвета. Тяжёлая, неподвижно всхолмлённая чернь бесконечной равнины океана, казалось, отвечая на это тёплое сияние, искрилась мягким буро-фиолетовым отблеском. Только у самого горизонта небо упорно оставалось рыжим.

Внезапно я остановился посредине нижнего коридора. Я просто не мог думать о том, что снова, как в тюремной камере, мы закроемся в кабине, из которой виден только океан.

— Хари, — сказал я, — знаешь… я заглянул бы в библиотеку… Ты ничего не имеешь против?

— О, с удовольствием, поищу что-нибудь почитать, — ответила она с немного искусственным оживлением.

Я чувствовал, что со вчерашнего дня между нами образовалась трещина и что я должен быть с ней добрее, но меня охватила полная апатия. Не знаю, что могло бы меня из неё вывести.

Мы вернулись обратно и вошли в маленький тамбур. Здесь было три двери, а между ними цветы, словно в каких-то витринах за большими кристаллическими стёклами.

Средняя дверь, ведущая в библиотеку, была с обеих сторон покрыта выпуклой искусственной кожей, до которой я почему-то всегда старался не дотрагиваться. В большом круглом зале с потолком, разрисованным стилизованными солнцами, было немного прохладней.

Я провёл рукой по корешкам томов солярианской классики и уже хотел взять Гезе, когда неожиданно обнаружил незамеченный в прошлый раз потрёпанный томик Гравинского.

Я уселся в мягкое кресло. Было совсем тихо. За моей спиной Хари перелистывала какую-то книжку, я слышал лёгкий шелест страниц под её пальцами. Справочник Гравинского был сборником расположенных в алфавитном порядке соляристических гипотез. Компилятор, который ни разу даже не видел Соляриса, перерыл все монографии, протоколы экспедиций, отдельные статьи и предварительные сообщения, использовал работы планетологов, изучающих другие планеты, и создал каталог, несколько пугающий лапидарностью формулировок, которые становились тривиальными, убивая утончённую сложность породивших эти гипотезы мыслей. Впрочем, в смысле энциклопедичности это произведение представляло скорее ценность курьёза; оно было издано двадцать лет назад, и за это время выросла гора новых гипотез, которые не вместились бы ни в одну книгу. Из авторов, представленных в справочнике, в живых остались немногие, и, пожалуй, никто из них уже не занимался соляристикой активно. Всё это охватывающее самые разнообразные направления интеллектуальное богатство создавало впечатление, что какая-нибудь гипотеза просто обязана быть истинной, казалось невозможным, чтобы действительность была совершенно от них отличной, иной, чем мириады выдвинутых предположений. В предисловии к справочнику Гравинский поделил известные ему шестьдесят лет соляристики на периоды. Во время первого, начинающегося с момента открытия Соляриса, никто не предлагал гипотез сознательно. Тогда как-то интуитивно, с точки зрения, «здравого смысла», было принято, что океан является мёртвым химическим конгломератом, который обладает способностью создавать удивительные формы благодаря своей квазивулканической деятельности и своеобразному автоматизму процессов, стабилизирующих неустойчивую орбиту, подобно тому, как маятник удерживается в однажды заданной плоскости колебаний. Правда, уже через три года Мажино высказался за живую природу «студенистой машины», но Гравинский период биологических гипотез датировал лишь на девять лет позднее, когда предположение Мажино, находившегося до этого в полном одиночестве, стало завоёвывать многочисленных сторонников. Последующие годы изобиловали очень сложными, подкреплёнными биоматематическим анализом, подробными моделями теоретически живого океана.

Третий период был отмечен распадом почти монолитного единства соляристики и появлением большого количества яростно соперничающих школ. Это было время деятельности Панмаллера, Страбли, Фрейхауза, Легрейе, Осиповича. Всё наследство Гезе было подвёрнуто тогда уничтожающей критике. Были созданы первые атласы, каталоги, стереофотографии симметриад, которые до тех пор считались формами, не поддающимися изучению; перелом наступил благодаря новым, дистанционно управляемым аппаратам, которые посылались в бурлящие бездны ежесекундно угрожающих взрывом колоссов. Тогда же появились гипотезы минималистов, гласящие, что если даже пресловутого «контакта» с «разумным чудовищем» установить не удастся, то и в этом случае изучение мимоидов и шарообразных гор, которые океан выбрасывает, чтобы затем вновь поглотить, принесёт весьма ценные химические и физикохимические знания, новые сведении о структуре гигантских молекул и т. д. Но со сторонниками подобных идей никто даже не вступал в полемику. Это был период, когда появились до сих пор не потерявшие своего значения каталоги типовых метаморфоз или биоплазматическая теория мимоидов Франка, которая, хоть и была отвергнута как ложная, всё же осталась великолепным примером интеллектуального размаха и логики.

Эти «периоды Гравинского» были наивной молодостью, стихийным оптимистическим романтизмом, наконец — отмеченной первыми скептическими голосами — зрелостью соляристики. Уже к концу двадцатипятилетия появились — как возрождение первых, коллоидно-механических — гипотезы, бывшие их запоздалым потомством, об апсихичности соляристического океана. Всяческие поиски проявления сознательной воли, целесообразности процессов, действий, мотивированных внутренними потребностями океана, были почти всеми признаны каким-то вывихом целого поколения учёных. Яростное стремление опровергнуть их утверждения подготовило почву для трезвых, разработанных аналитически, базирующихся на огромном количестве, старательно подобранных фактов исследований группы Холдена, Эонидаса, Столивы. Это было время стремительного разбухания и разрастания архивов, картотек микрофильмов. Одна за другой отправлялись экспедиции, оснащённые всевозможной техникой — самопишущими регистраторами, отметчиками, зондами, какую только могла дать Земля. В некоторые годы в исследованиях одновременно участвовало более тысячи человек. Однако уже в то время, когда темп неустанного накопления материалов всё ещё увеличивался, идея, воодушевившая учёных, становилась всё более бесплодной. Начинался период (который трудно точно определить по времени) упадка соляристики.

История изучения Соляриса была отмечена прежде всего большими, яркими индивидуальностями, сильными характерами — Гезе, Штробл, Севда, который был последним из великих соляристов. Он погиб при загадочных обстоятельствах в районе южного полюса планеты, так глупо, как не мог бы погибнуть даже новичок. На глазах у сотни наблюдателей он направил свою летящую над самым океаном машину в глубь «быстренника», который, это было отчётливо видно, пытался уступить ему дорогу. Говорили о какой-то внезапной слабости, обмороке, неисправности управления… В действительности же это, по моему мнению, было первое самоубийство, первый внезапный взрыв отчаяния. Первый, но не последний.

Постепенно в соляристике оставалось всё меньше великих индивидуальностей. Люди больших способностей и большой силы характеры рождаются с более или менее постоянной частотой, но неодинаков их выбор. Их присутствие или нехватку в определённой области науки можно, пожалуй, объяснить перспективами, какие она открывает. Различно оценивая классиков соляристики, нельзя отказать им в таланте, может быть, даже в гениальности. Лучших математиков, физиков, известнейших специалистов в области биофизики, теории информации, электрофизиологии притягивал к себе молчащий гигант в течение десятилетий. Потом год от года армия исследователей теряла своих вождей. Осталась серая безымянная толпа терпеливых собирателей фактов, создателей многих оригинальных экспериментов, но не было уже массовых экспедиций в масштабе целой планеты, смелых, объединяющих разнообразные факты и явления гипотез.

Соляристика начинала разваливаться, и как бы аккомпанементом параллельно её снижающемуся полёту, массово расплодились разнящиеся друг от друга лишь второстепенными деталями гипотезы о дегенерации, инволюции, умирании соляристических морей. Время от времени появлялись более смелые, более интересные мысли, но в общем океан был признан конечным продуктом развития, который давно, тысячелетия назад, пережил период наивысшей организации, а теперь, цельный только физически, уже распадался на многочисленные ненужные, бессмысленные агонизирующие создания.

Я был знаком с оригинальными работами нескольких европейских психологов, которые на протяжении длительного времени изучали реакцию общественного мнения, собирая самые заурядные высказывания, голоса неспециалистов, и показали таким образом удивительно тесную связь между изменениями этого мнения и процессами, происходившими одновременно в научной среде.

Так, в кругах координационной группы Планетологического института, там, где решался вопрос о материальной поддержке исследований, происходили перемены, выражавшиеся в непрерывном, хотя и ступенчатом, уменьшении бюджета соляристических институтов и баз, а также дотаций для экспедиций, отправляющихся на планету.

Голоса, настаивавшие на необходимости свёртывания исследований, перемешивались с выступлениями тех, кто требовал применения сильнодействующих средств. Но, пожалуй, никто не зашёл дальше административного директора Всемирного Космологического института, который упорно говорил, что живой океан вовсе не игнорирует людей, а просто их не замечает, как слон — муравья, гуляющего по его спине, и, для того чтобы привлечь внимание океана и сконцентрировать его на нас, необходимо применить более мощные импульсы и машины-гиганты в масштабе всей планеты. Пикантной деталью было здесь то, как подчёркивала пресса, что таких дорогостоящих начинаний требовал директор Космологического, а не Планетологического института, который финансировал исследования Соляриса. Это была щедрость за счёт чужого кармана.

И снова коловорот новых гипотез, оживление старых, введение в них несущественных изменений…

В результате соляристика оказалась загнанной во всё более разветвляющийся, полный тупиков лабиринт. В атмосфере всеобщего равнодушия, застоя и обескураженности другой, бесплодный, никому не нужный бумажный океан сопутствовал океану Соляриса.

«Возможно, мы дошли до поворотного пункта», — думал я. Мнение об отказе, об отступлении сейчас или в недалёком будущем могло взять верх. Даже ликвидацию Станции я не считал невозможной или маловероятной. Но я не верил, чтобы таким способом удалось спасти что-нибудь. Само существование мыслящего колосса никогда уже не даст людям покоя. Пусть мы исходим галактики, пусть свяжемся с иными цивилизациями похожих на нас существ. Солярис будет вечным вызовом, брошенным человеку.

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.