Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Часть вторая 4 страница



Левшин слышит вокруг себя какой‑ то непонятный шепот; все теснятся, спешат к церковным дверям, а он стоит, как прикованный, и не может пошевелиться ни бдним членом. Вот тухнут все свечи, но вместо темноты разливается кругом кровавый свет, похожий на зарево отдаленного пожара; церковный помост начинает колебаться. По всем углам, вдоль стен, везде подымаются надгробные плиты, и сотни мертвецов в белых саванах начинают показываться из своих могил. Покойник окидывает бездушным ледяным взором всю церковь. Глаза его встречаются с глазами Лсвшипа: он подымает свою иссохшую руку, указывает на него пальцем – и вот вся толпа мертвецов, заскрежетав зубами, бросается прямо к нему, один из них хватает его за грудь… Он вскрикивает, и в ту же самую минуту подле него раздается знакомый голос: «Что ты, что ты, молодец?.. Это я! »

Левшин очнулся и вскочил.

– Эк ты как заспался! – продолжал поддьяк. – Не прогневайся, раненько я тебя бужу, да делать нечего; меня – прах бы их взял – еще ранее твоего разбудили, а теперь‑ то самый лучший сон и есть!.. За тобой, молодец, пришли от князя Ивана Андреевича.

– От князя Хованского?

– Ну, да! Там в прихожей дожидается тебя пятидесятник с двумя стрельцами! Пойдем, любезный!

Поддьяк сдал пятидесятнику своего арестанта, и когда вышел вслед за ним на крыльцо, то сказал: «Взгляни‑ ка, брат, сюда, налево! » Левшин обернулся. Почти рядом с земским приказом, на высоких подмостках, лежал труп человека, одетого в черное платье; подле, на окровавленной плахе, стояла отрубленная голова его. Это бледное, обезображенное лицо, на котором замерло судорожное выражение нестерпимой муки и отчаяния, было до того ужасно, что Левшин невольно отвернулся.

– Кто это? – спросил он вполголоса.

– Да вот этот расстрига, что так вчера храбровал, – отвечал поддьяк.

– Никита?

– Да! Никита Пустосвят.

«Боже мой! – подумал Левшин. – Давно ли этот мятежник, окруженный бесчисленной толпой народа, шел в Кремль, как торжествующий победитель, а теперь!.. Куда девались все его защитники?.. Он умер один – и труп его, выставленный на позор, брошен, покинут всеми! »

В самом деле, вся площадь была пуста; в нескольких шагах от места казни стояли вооруженные стрельцы; по временам останавливались прохожие и, взглянув издалека на казненного преступника, продолжали спокойно идти своею дорогою. Один только нищий в изорванном рубище, с распущенными по плечам волосами и непокрытой головой, стоял на подмостках подле казненного преступника; склонив над ним свою седую голову, он тихим голосом творил молитву, и слезы его капали на окровавленный труп. Этот нищий был Гриша.

– Ну, прощай, любезный! – сказал поддьяк, облобызав Левшина. – Дай Господи, чтоб все кончилось благополучно!.. Жаль мне тебя – видит Бог жаль?.. Парень ты добрый, а коли правду говорят, что ты изменник…

– Мне нечего бояться, – прервал Левшин, – совесть моя чиста.

– Совесть?.. Что совесть, любезный… Коли у тебя другой заступы нет, так дело‑ то плоховато!.. Конечно, Бог не без милости, – почем знать, может статься, пожалеют твою молодость… Только смотри, любезный, коли тебя не казнят, так не забудь, заверни опять сюда.

– Зачем?

– А вот зачем: ты говорил, что тебе давали за перстень пятнадцать рублей; ну, хочешь ли, друг сердечный… так и быть! Я тебе этот перстень за четырнадцать рублей уступлю?

– Хорошо, хорошо! – сказал Левшин, уходя вслед за своими провожатыми. Они вышли из Китай‑ города Каретными воротами и повернули налево.

– Куда вы меня ведете? – спросил Левшин.

– Куда велено, – отвечал пятидесятник.

– Да ведь, кажется, дом князя Ивана Андреевича Хованского не в этой стороне?

– Вестимо, не в этой. Он живет на Знаменке.

– Так мы идем не к нему?

– Нет.

– Куда же?

– А вот как придешь, так узнаешь.

Левшин замолчал. Дойдя до того места, где речка Неглинная впадает в Москву‑ реку, они поворотили направо, и когда, миновав церковь Ильи Обыденного и Зачатьевский монастырь, переправились Крымским бро‑ Дом на ту сторону реки, то Левшину не трудно было догадаться, что его ведут к боярину Кирилле Андреевичу Буйносову: он жил недалеко от Калужских ворот и, вероятно, один из всех ближних бояр не имел дома в Кремле, или, по крайней мере, в его окрестностях Подходя к этим брусяным хоромам, которые стояли в глубине обширного двора, Левшин увидел, что у ворот дожидается дворецкий боярина Буйносова. Пятидесятник сдал ему с рук в руки Левшина и отправился со своими стрельцами в обратный путь.

– Милости просим, Дмитрий Афанасьевич! – сказал дворецкий, отпирая калитку. – Боярин давно уже тебя дожидается. – Все твои пожитки, – продолжал он, идучи с Левшиным по двору, – перевезли сегодня к нам Уж не изволь опасаться, батюшка: синего пороха не пропадет!.. У нас, слава Богу, кладовых довольно.

– Да это, кажется, Ферапонт? – спросил Левшин.

– Вон что там у конюшни держит двух оседланных коней?.. Да, батюшка, это твой служитель.

Войдя по широкому крыльцу в обширные сени, в которых толпились человек двадцать боярских холопов, дворецкий отворил двери в первый покой и сказал:

– Пожалуй сюда, батюшка! Я пойду доложу о тебе боярину, а ты побеседуй покамест с его милостью, – прибавил он, указывая на Колобова, который кинулся на шею к своему приятелю и закричал:

– Здравствуй, Дмитрий Афанасьевич! Ну, слава тебе, Господи! Не чаял я видеть тебя живым.

– И ты здесь, Артемий Никифорович?

– Как же! Ты помнишь, мы вчера с тобой уговорились прийти сюда попозднее вечерком?.. Вот я этак в сумерки и отправился за тобой на Мещовское подворье; лишь только дошел до Зарядья, глядь – навстречу мне Архиповна бежит бегом, шушун нараспашку, – в попы‑ хах. «Куда бабушка? » – «В земский приказ». – «Зачем? »– «Управы просить!.. Душегубцы этакие! разбойники!., кнутобойцы!.. » – «Да что такое? » – «Ограбили, батюшка, прибили до полусмерти моего Федотку! » – «Да кто? » – «А вот эти живодеры, кровопийцы, земские ярыжки!.. Ни за что, ни про что изувечили у меня парня!.. Да его же, за то, что он кричал, в земский приказ оттащили., воры этакие, висельники!.. » – «А я, Архиповна, иду к тебе на подворье». – «Уж не к твоему ли крестовому братцу? »– «К нему». – «Ах, родной ты мой, да ведь его захватили стрельцы! » – «Как так? – «А вот как: пришли прежде него ко мне на подворье, засели по углам, и как твой крестовый братец вошел на двор – они его и цап‑ царап! » – «И увели с собой? » – «Увели, батюшка!.. Ну, узк перепуталась я!.. Экий денек! И стрельцы, и земские ярыжки!.. Да с ними‑ то я справлюсь! Слыханное ли дело: дневной грабеж!.. Нет, батюшка, я их доеду!.. Ударю на них челом боярину князю Львову; а коли он суда не даст, так я закричу «слово и дело»!., до царей дойду!.. Прощай, батюшка, прощай! » Я было хотел ее порасспросить хорошенько– куда! Моя старуха пустилась благим матом по улице, а я кинулся к боярину Кирилле Андреевичу, рассказал ему все; он отправился к князю Хованскому, а мне приказал перевести сюда все твои пожитки. Ну, брат Левшин, истинно Господь тебя помиловал! Вчера у нас в слободе один молодец, сотник полка Лопухина, сболтнул по‑ твоему, так его тут же уходили. Нет, брат, что Бог даст вперед, а теперь держи ухо востро!..

– Дмитрий Афанасьевич, пожалуй, батюшка, к боярину! – сказал дворецкий, входя из соседнего покоя.

В этом покое, в котором обыкновенно хозяин трапезничал со своими гостями, вся домашняя утварь состояла из большого дубового стола, лавок, покрытых коврами, и двух огромных поставцов, наполненных серебряной посудой. Разумеется, в переднем углу стояли на полке святые иконы в великолепных окладах; но голые стены комнаты не были ничем украшены, и только на одной из них висел, весьма дурно написанный масляными красками, портрет царя Алексея Михайловича. Пройдя этой комнатой, Левшин вошел в угольный покой, убранный по тогдашнему времени весьма роскошно: стены в нем были обтянуты кожаными позолоченными обоями, которые вывозились тогда из Голландии, а пол обит красным сукном. В одном углу подымалась до самого потолка расписанная крупными узорами изразцовая печь, на ножках или столбиках, также изразцовых. Вдоль стен стояло несколько стульев с высокими спинками; посреди комнаты, за столом, сидел в креслах, обитых малиновым рытым бархатом, человек пожилых лет; на нем был шелковый ходильный зипун, а сверх него камлотовый опашень. Это был боярин Кирилла Андреевич Буйносов. Несмотря на грустное выражение его взора, который изобличал какую‑ то глубокую душевную скорбь, он вовсе не казался ли угрюмым, ни суровым. Его бледное и худое лицо, на котором были еще заметны остатки прежней красоты, исполнено было благородства, без всякой примеси этой смешной боярской спеси, которая и в старину, и в нынешний век, и вероятно в будущие времена всегда останется верным признаком или грубого невежества, или природной глупости, слегка прикрытой европейским просвещением.

– Здравствуй, Дмитрий Афанасьевич! – сказал ласковым голосом Буйносов. – Садись, голубчик!

Левшин с низким поклоном отказался от предложенной чести.

– Ну, полно, без чинов!.. Садись, любезный!.. Ты я чаю, больно умаялся!

– Я не знаю, как мне тебя благодарить, боярин… – промолвил Левшин.

– Что я, Дмитрий Афанасьевич? – прервал Буйносов. – Я тут ни при чем!.. Благодари, во‑ первых, Бога, а во‑ вторых, князя Ивана Хованского. Что я хлопотал о тебе, так это не большое диво: ты сын задушевного моего приятеля – дай Бог ему царство небесное!.. И тебя самого я люблю, почитай, как родного, а все бы мне не удалось вырвать тебя из злодейских рук, кабы не князь Иван Андреевич. Да и ты, молодец, охота же тебе дразнить этих бешеных собак!

– Что ж делать, боярин, не утерпел… Когда я услышал и увидел сам, до чего дошло буйство этих богоотступных мятежников, так сердце во мне заговорило.

– Сердце?.. Да неужели ты думаешь, что мы, старики, смотрим на это, как на потеху?.. Нет, Дмитрий Афанасьевич, и наше сердце обливается кровью, и мы, называя это мятежное войско православным и христолюбивым, скорбим и сокрушаемся душою; да делать‑ то нечего: пришлось мирволить, коли сила не берет.

– Власть твоя, боярин, а по мне лучше погибнуть, чем мирволить злодеям. Ведь за правд} умереть не беда.

– Кто говорит… Дай Господи и мне умереть за правду, лишь только бы смерть‑ то моя пошла впрок; а коли я умру только для того, чтоб убавилось число верных слуг царских, которых и без того немного остается, так что в этом толку? Князья Долгорукие, Ромода‑ новские, боярин Матвеев попытались стать грудью против крамольников – что же вышло?.. Они погибли, а мятежники унялись ли злодействовать?.. Нет, они еще больше ожесточились. Когда дикий зверь сорвется с цепи, да отведает крови человеческой, так не присмиреет а сделается еще злее.

– Так что же, боярин, неужели давать волю этому зверю?..

– Коли сила есть, так не давай; а коли тебе одолеть его нельзя, так не лучше ли до поры до времени прикармливать его, да втихомолку обкладывать тенетами, чем дразнить и гибнуть понапрасну?.. Эх, Дмитрий Афанасьевич! и я был молод, как ты, и у меня также кровь кипела в жилах – да уходился! Не даром говорят: «Век пережить, не поле перейти», чего не увидишь, чего не натерпишься!.. А горя‑ то, горя!.. – промолвил боярин, и на глазах его навернулись слезы. – Да, Дмитрий Афанасьевич, – продолжал он, – и тебе грустно жить в одиночестве, но ты еще молод: Бог даст, у тебя будет своя семья, добрая жена, милые дети; а каково быть круглым сиротой тому, кто смотрит уж в могилу?.. Как подумаешь: умереть на руках челядинцев, не оставить после себя ни роду, ни племени… Да что говорить об этом! Коли Господь послал крест, так неси его без ропота и покоряйся… Поговорим‑ ка лучше о другом. Тебе, Дмитрий Афанасьевич, нельзя в Москве оставаться, и чем скорее ты отсюда уедешь, тем лучше. Я на будущей неделе хочу отправиться в мою Брянскую вотчину, так возьму тебя с собой, а теперь поезж‑ ай в мою подмосковную; она на Серпуховской дороге и только в пяти верстах от Коломенского, да зато в стороне, кругом лесная дача, проезжей большой дороги нет, так ты, покамест, можешь там жить без всякого опасения. Только смотри – в Коломенское ни ногой! Туда часто изволит наезжать государь Петр Алексеевич, так иногда бывает очень людно. Неравно еще с кем ни есть повстречаешься, а на первых порах не худо бы, чтоб твои сослуживцы вовсе о тебе забыли: пусть себе думают, что ты без вести пропал. Может статься, денька через четыре я с тобой увижусь, а теперь прощай, любезный!.. Мешкать нечего. С тобой поедет твой слуга и один из моих домашних. Ну, с Богом, Дмитрий Афанасьевич, – отправляйся.

Когда Левшин откланялся боярину и вышел на двор, то увидел, что все уже готово к его отъезду: у ворот дожидался боярский вершник, а у крыльца стоял Фера‑ понт, держа под уздцы двух оседланных коней. В одном из них Левшин узнал своего аргамака. Колобов был тут же. Он смотрел с немым восторгом на Султана. Этот гордый персидский конь, почуя своего седока, заходил ходуном, заплясал и начал грызть свои, покрытые пеной, удила.

– Ну, Дмитрий Афанасьевич, – сказал Колобов, – Достался тебе конь! Я еще его под седлом‑ то не видел.

Вот уж подлинно всем взял!.. Огонь, а не лошадь!.. Жилки все играют!.. Хорош и тот, которого ты мне пожаловал, а все не то… Ну, прощай, друг сердечный!.. Когда‑ то приведет Господь опять увидеться?

– И, батюшка!.. – сказал Ферапонт, подводя к Лев‑ шину Султана, – гора с горой не сойдется, а человеку с человеком как не сойтись!

– Боярин не сказал мне, куда тебя отправляет, – продолжал Колобов, – а намекнул только, что вряд ли ты скоро в Москву вернешься. Ну да Бог милостив, увидимся когда‑ нибудь.

Левшин обнял Колобова, вскочил на коня и через несколько минут доехал до земляного вала, то есть нынешней Садовой улицы. Выехав Калужскими воротами за город, он, по старинному обычаю, снял шапку и помолился на соборы. Ферапонт последовал его примеру, перекрестился и сказал: «Прощай, матушка Москва белокаменная! Не долго мы в тебе погостили! Слава тебе Господи, что я в Кремле побывал, а то бы не удалось и угодникам поклониться! » Оставя по правой руке Калужскую дорогу, Левшин пустился по Серпуховской. Он не говорил ни слова, но душа его была преисполнена грусти. Два дня тому назад он спешил возвратиться в свой родимый город, а теперь бежит из него, как изгнанник. Он был в Москве и не успел даже сходить на могилу отца своего и матери. Привязанность к родимой стороне всегда становится сильнее, когда мы переживаем о всех близких нашему сердцу; нам кажется, что мы еще не вовсе осиротели, если живем там, где покоятся кости наших кровных и родных, где мы родились, где встречаем тех, с которыми свыклись еще в ребячестве: где все напоминает нам о прежней семейной жизни, о детских наших радостях… Покинуть это место, быть может навсегда расстаться со своей родимой стороною – о, конечно, это второе сиротство, едва ли легче первого!

Солнце было уже довольно высоко, когда наши путешественники, отъехав верст семь от Москвы, стали спускаться с крутой горы. Левшин продолжал ехать молча, но спутники его давно разговаривали меж собою. Боярский челядинец, пожилой человек лет пятидесяти, узнав, что Ферапонт видел Москву только мимоездом, пустился в россказни.

– Я, голубчик, – говорил он, – старожил московский и не только в ней всякий закоулочек назову тебе по имени, да и что вокруг‑ то ее все знаю… Да вот, примером сказать, хоть это урочище: оно прозывается Котлы, и деревню так же зовут. Знаешь ли, любезный, что на этом самом месте сожгли проклятого самозванца Гришку Отрепьева?

– Живого?

– Нет, мертвого. Вот уже лет тридцать, как мне это рассказывал мой дедушка – упокой Господи его душу! А он уж и тогда доживал седьмой десяток. Господи Боже мой, чего он не насмотрелся!.. И боярских смут, и польских погромов, и как ляхи завладели Москвой, как воевода князь Пожарский бился с ними на Лубянке, как он после, вместе с Кузьмой Мининым, привел из Понизовья православное войско под Москву; как ляхи отсиживались в Кремле, как наши, при помощи Божьей, их одолели – все видел!.. Вот он‑ то мне сказывал, что вывезли сюда окаянное тело Гришки Отрепьева, сожгли на костре, потом собрали весь пепел, зарядили им пушку, да и шарахнули по ветру.

– А ради чего, – спросил Ферапонт, – сожгли этого самозванца? Или уж так бояре присудили и царь указал?

– А вот ради чего, любезный. Он сначала лежал убитый трое суток на Пожаре…

– На пожаре?

– Сиречь на Красной площади: ее, брат, в старину этак называли. Во все это время кругом в околодке никому покоя не было: каждую ночь, вплоть до первых петухов, начнется, бывало, над ним такая бесовщина деяться, что все и по домам то дрожкой дрожат: и в бубны бьют, и в сопелы играют, и шум, и гам, и свист!.. Вот станхили его в убогий дом за Яузские ворота – и там возня поднялась! Ночью все мертвецы в убогом доме повставали, да ну‑ ка песни орать!.. Мало того: поднялись бури, вихри, всякая непогодица, и после вешнего Николы выпал снег по колено. Вот бояре‑ то и призадумались. Доложили царю Василию Ивановичу, а царь Василий Иванович, видя, что дело‑ то плохо, и указал его сжечь поодаль от Москвы.

– Вот что!.. Только правда ли это, любезный?

– Экий ты, братец, какой! Да разве ты не знаешь, что Гришка‑ то Отрепьев был колдуй и чернокнижник?

– Право?

– Как же!.. Ведь он и родную‑ то матушку царевича Дмитрия обморочил, и боярину Басманову глаза отвел.

– Ну, это дело иное!.. Коли он был колдун, так не диво!

– Что ж ты думаешь? – продолжал рассказчик. – Гришку Отрепьева казнили и сожгли на костре – кажись, чего бы еще?.. Так нет! Не прошло двух лет, как опять проявился такой же самозванец. Это, дескать, не меня сожгли… меня, дескать, хотели извести, да не удалось. Простой народ стал к нему приставать – пошла опять кутерьма: кто за него, кто за царя Василия Ивановича. Вот и этот самозванец подступил к Москве и долго стоял с войском в подмосковном селе Тушине. Покойный дедушка сам туда ходил.

– Что ж это? – прервал Ферапонт. – Да коли вся Москва видела, как сожгли самозванца, так как же народ поверил этому вору?

– Ну, вот, поди ты!.. Вестимо, наш брат дворовый человек не поверил, а ведь простой‑ то народ глуп!.. Принесет ему сорока на хвосте весточку, а он уши‑ то и развесит!.. Глупой бабе да сермяжнику, что хочешь, брат, плети, они сдуру всему поверят… Э! Да что ж это твой барин?.. Куда он своротил! Дмитрий Афанасьевич, не туда: направо по дорожке.

Левшин повернул по узенькой тропинке, которая, пробираясь между засеянных полей, вела к густому березовому лесу. Когда он увидел себя под тенью этих столетних берез, то ему стало еще грустнее. Он невольно вспомнил и о своей березовой роще на берегу Волги, и о той, которая превратила бы для него эту рощу в земной рай. Проехав версты три этим заповедным лесом, наши путешественники очутились на обширной поляне, окруженной со всех сторон густым чернолесьем. Когда Левшин окинул взглядом это лесное удолье, то забыл на минуту все свое горе. В глубине двора, застроенного с обеих сторон службами, стоял господский дом, то есть большая брусяная изба, крытая тесом, у которой, вместо обыкновенного крыльца, был устроен под навесом дощатый рундук, или помост, похожий на нынешние террасы. Перед самым домом, в пушистых зеленых берегах, разливался прихотливо широкий проточный пруд; с одной стороны он оканчивался плотиной, обсаженной ракитником, с другой вливался в него довольно большой ручей. Поодаль от пруда, кругом ветхой, деревянной церкви, как дети вокруг родной матери приютились низенькие крестьянские избы, с их соломенными кровлями и плетневыми заборами. Конечно, все это вместе не составляло ничего особенно прекрасного или живописного; но эта тишина, этот лес, этот светлый пруд, эта зелень, усыпанная цветами, и даже простота И убогость приходской церкви и боярского дома, – все наполняло душу каким‑ то кротким, неизъяснимым спокойствием. Левшин вовсе не желал – да и вы бы не захотели – встретить в этом смиренном уголке ни великолепный храм Божий, ни каменные палаты барские; BCg5 что напоминает нам о земном величии, роскоши и суете мирской, показалось бы вам не у места в этом тихом и спокойном убежище, поселясь в котором вы могли бы думать, что живете за тысячу верст от Москвы.

– Ну, вот и приехали! – сказал провожатый, слезая с коня. – Добро пожаловать! – промолвил он с низким поклоном. – Милости просим, Дмитрий Афанасьевич, в наше село Богородское!.. В нем часто гащивал покойный твой батюшка: вот Бог привел и тебе с нами пожить. Милости просим!

Он отворил околицу, и Левшин, объехав правым берегом пруда, сошел с коня у ворот боярского дома.

 

VII

 

Вот уже прошло более трех недель, как Левшин оставил Москву. В селе Богородском ждали со дня на день боярина Буйносова, но он не ехал. Впрочем, Лев‑ шия вовсе не скучал: в хорошую погоду он ходил иногда с меткой пищалью стрелять дичь, а ее очень много было в этих заповедных дачах, в которых изредка только охотился сам боярин; в дурную погоду беседовал с приходским священником или проводил время в разговорах со словоохотным челядинцем боярским и своим добрым Ферапонтом. В наш век это последнее занятие показалось бы довольно странным, но тогда еще просвещение не положило в отечестве нашем этой резкой грани между господином и его слугою. В старину было много и таких господ, которым грамота вовсе не далась; да и дворяне, по тогдашнему образованные, отличались, по большей части, от своих безграмотных домочадцев не образом мыслей, не познаниями и ученостью, а только тем, что умели читать и писать. Сверх того между служителями и их господами существовала тогда связь особенного рода: ее почти можно назвать семейной. Господа называли своих слуг домочадцами, и эти чады дома готовы были при всяком случае умереть за своих бояр, которые в свою очередь любили их, как домашних, и дарили иногда за верную службу целыми деревнями. Чаще всего Левшин бродил без всякой цели по лесу, особенно там, где нужно было прокладывать себе дорогу; он любил продираться сквозь эту глушь, где сплошные деревья сплетаются своими вершинами и ни один луч полуденного солнца не падает на влажную землю, покрытую полусгнившими листьями и валежником. Эта пустынная, мрачная дичь была ему по душе. В одну из своих прогулок он зашел в глубокий, поросший мелким лесом, овраг. На дне его журчал ручей, тот самый, который перед господской усадьбою вливался в пруд. В конце этого оврага, сквозь густые ветви дикой черемухи, виднелся высокий плетень, а за ним соломенная кровля небольшой избушки. Левшин пошел к этому жилью. Он не успел сделать несколько шагов, как из‑ за плетня показался служитель его, Ферапонт, с довольным лицом и с распухшим прищуренным глазом.

– Это тьг, Ферапонт? – сказал Левшин.

– Я, батюшка, – отвечал Ферапонт, вытирая рукою свои длинные усы и бороду.

– Что это у тебя глаз‑ то?

– Ничего, Дмитрий Афанасьевич! Я был вот здесь на пчельнике у Савельича, так пчела ужалила. Что за мед!.. Ну, уж нечего сказать: белый, зернистый!.. Да не угодно ли, батюшка, и тебе отведать?..

– Пожалуй.

– Только сам туда не ходи: как раз облепят пчелы. Побудь здесь минуту, я сейчас вынесу тебе свежий сотник, прямехонько из улья.

Ферапонт ушел опять на пчельник, а Левшин прилег под тень черемухи у ручья, который тихо струился в своих берегах, поросших осокою. Вот послышались ему вдали охотничьи рога. Эти невнятные, исчезающие в воздухе звуки долетали до него только по ветру и через несколько минут вместе с ним затихли. Меж тем Ферапонт возвратился, неся деревянное блюдо, на котором лежал свежий сот меду, ножик и ломоть черного хлеба. – Покушай, Дмитрий Афанасьевич, на здоровье, – сказал он, подавая ему блюдо. – Савельич при мне подрезал этот сот. Ну, батюшка, какой он досужий пчеловод!.. А знаешь ли что, Дмитрий Афанасьевич? Ведь Савельич‑ то жил в скиту у твоего дядюшки, Андрея Яковлевича Денисова.

– В каком скиту?

– Да вот там за Онегою.

– Как же он туда попал?

– В бегах был. Савельич мне все рассказал. Вот изволишь видеть: он долго был раскольником; лет шесть тому назад Господь вразумил его принять опять православную веру, так он пришел с повинной головой к боярину. Боярин, – дай Бог ему здоровье! – принял его не с гневом, а с милостью, и порадовался, что он, хотя и поздненько, а все‑ таки обратился на путь истинный.

– Послушай, Ферапонт: я все еще путем не знаю, покойный дядюшка, Семен Яковлевич, в ссоре, что ль, был со своим братом Андреем Яковлевичем?

– В ссоре, батюшка. А, говорят, в старину они жили душа в душу. Андрей Яковлевич продал все свои вотчины и уехал сначала на Соловки, а там долго жил за Онегою и присылал часто гонцов к твоему покойному дядюшке, и тот также писал к нему грамотки.

– А за что они поссорились?

– Вот за что, батюшка: может быть, ты не знаешь, что покойный твой дядюшка, а наш барин, Семен Яковлевич, держался одного толку со своим братом, сиречь – не прогневайся, батюшка! – был такой же еретик, как и он. Правда, только‑ то и было в нем худого… Этакой доброй души поискать! Не токма свои, да и все чужие‑ то Шли к нему, словно к отцу родному. Случится ли с кем беда: домишко сгорит – к Семену Яковлевичу! Выбьет ли поле градом – к Семену Яковлевичу!.. Соседи меж собой поговорят – к нему же на суд! А уж об нищей братии и говорить нечего: со двора не сходили. Грешно также сказать, чтоб он обижал наш церковный причт; он и им в нужде помогал, только ни сам в Божью церковь не входил, ни священника к себе с крестом не допускал, а молился у себя в образной по каким‑ то старинным книгам. Нам никому не было помехи говеть, исповедоваться и ходить к причастию, да сам‑ то он никогда не исповедовался и не приобщался. Вот, батюшка, годов пять тому назад наслал па него Господь какую‑ то немощь: стал чахнуть, что день, то хуже. Приводили к нему всяких знахарей – все лучше нет! Вот послали в Москву по какого‑ то досужего человека из немчин. Приехал и тот, прожил у нас суток трое, давал барину всякие снадобья, да как увидел, что ему от них льготы никакой нет, а стало еще тяжелее, и что вся дворня посматривает на него исподлобья, так он за добра ума, поворотил оглобли, да и был таков!.. Прошло этак еще с педелю, барин перестал уж и с постели вставать: не ест, не пьет – кости да кожа. Худо дело!.. Однажды под вечерок собрались мы все в людскую, да и толкуем меж собой: что с нами сиротами станется, кто будет у нас барином?.. Вот наш дворецкий, Прокофий Иваныч – ты уж его не застал, батюшка – и начал нам говорить: «Что вы, ребята, о пустяках‑ то болтаете?.. Кому достанемся, кто барином будет? Вестимо дело, без барина не останемся; а вы о том подумайте, что наш батюшка Семен Яковлевич – кормилец наш, родной отец, умирает, как собака! » Вот все мы так руками и всплеснули. «Ах, батюшки! ведь правда: умрет он без покаяния! » – «Да что ж делать‑ то, Прокофий Иваныч? » – сказал ключник Терентий. «А вот что: ступай хоть ты скорей к отцу Василию, скажи ему, что Семен Яковлевич умирает и зовет его к себе; а мы пойдемте все к барину, повалимся ему на пол. Господь милостив – авось упросим его, чтоб он души‑ то своей не губил! » – «Идемте, ребята! » – закричали все, да целой гурьбой, и старый и малый, все до единого пошли к барину. Стали входить потихоньку в его опочивальню – глядим, лежит сердечный, чуть жив! «Что вы, братцы? – промолвил он. – Зачем пришли? »– «Кормилец ты наш! – сказал дворецкий. – Ты был нам всем вместо отца родного, и мы, как дети, пришли просить тебя – не откажи нам в последней нашей просьбе! » Дворецкий повалился в ноги, а за ним и мы все упали наземь. «Ну, что? – шепнул Семен Яковлевич. – Говори! » – «Батюшка‑ барин, – сказал Порфи‑ рий Иванович, – ты человек добрый, за тебя богомольцев много будет, да все их молитвы‑ то впрок не пойдут, коли ты умрешь, как нехристь какая. Прикажи позвать священника! » Глядим – барин нахмурился. «Ступайте вон, дурачье! – молвил он гневно. – Не ваше дело! » «Как, батюшка, не наше! – заговорил дворецкий. – Да коли ты, отец наш, умрешь без покаяния, так како ответ дадим мы Господу Богу, когда на страшном суде он скажет нам: «Окаянные! Ваш добрый господин кормил и поил вас, берег, как детей родных, а вы, рабы нечестивые, не лежали у его порога, не умоляли его покаяться! » Братцы! – промолвил дворецкий, заливаясь слезами – просите все барина! » Вот поднялся, батюшка, такой вопль и плач, что и сказать нельзя! Барин долго крепился, все гнал нас вон, да видно под конец слезы‑ то наши одолели. «Ну, ну, глупые! – промолвил он, – позовите попа! » А батька и в двери! Ты, Дмитрий Афанасьевич, и его также не застал: о спожинках будет ровно год, как он помер… Вот уж был подлинно Божий человек!.. Такой смирный, любовный! И горя‑ то ему, сердечному, много было: похоронил под старость жену да семерых детей, а все не унывал! Иногда ему сгрустнется – заплачет, да тут же и начнет каяться: «Ах, я грешник, грешник! Да разве Господь не волен в своем? … Он дал, Он и взял – буди Его святая воля». Угрет глаза и как ни в чем ни бывало. Вот как он вошел в барскую опочивальню, – как теперь все помню, – помолился на святые иконы и сказал: «Мир дому сему!.. » Здравствуй, Семен Яковлевич! – промолвил он, подойдя к барину. – Ну, слава тебе, Господи! видно попомнились перед Богом твои добрые дела, и милостыня твоя принесла свой плод. Ты желаешь, Семен Яковлевич, исполнить последний долг христианский? » «Не я, – проговорил барин, – а вот они пристали». «А сам‑ то ты, Семен Яковлевич?.. » – спросил священник. «Я бы тебя, Василий Алексеевич, не потревожил! » Вот что, – молвил отец Василий: «Так прощай, боярин! Мне у тебя делать нечего».



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.