Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





{106} Дон-Кихот. I В Брюсселе



{106} Дон-Кихот

I В Брюсселе

Всем, кто привык видеть в искусстве святыню, а таких людей в России больше, чем где-либо, предстоят не малые терзания будущею зимою, когда совершится нашествие на русские оперные театры «Дон-Кихота» Массенэ, уже возвещенное подготовительною рекламою. С одной стороны, высокое наслаждение грандиозным и трогательнейшим образом, который создает Шаляпин, с другой же — негодование на чисто-французскую бесцеремонность и развязность, с какою досужий либреттист исказил великое творение Сервантеса, а дряхлый старичок Массенэ не только одобрил искажение, но и скрепил его своим разрушенным вдохновением, поистине музыкою-рамоли: водянистою, ничтожною, скучнейшею, с банальнейшими, не испанскими, но, что называется, испанистыми романсами под гитару и таковыми же плясками. В Париже этакую Испанию характеризуют насмешливыми словами: Espagnolas de las Batignolas. А у нас существует выразительный анекдот о «французском только поиспанистее». Вот это самое «французское только поиспанистее» и представляет собою опера Массенэ: типическое произведение парижского мещанина, не умевшего вообразить себе Испанию иначе, как эстрадою Альказара или сценою La Scala: не миланского, конечно, а того — развеселого — на Boulevard de Strassbourg.

Самое курьезное в этой опере — прозрачный и наивный секрет ее происхождения. Массенэ написал оперу {107} «Дон-Кихот» сосем не для Дон-Кихота, а для Дульцинеи!!! Да, да, не думайте, что это ерунда, сплетня, что это противно здравому смыслу. Старый композитор пленился барышней, которая где-то в обществе шикарно и лихо исполняла под собственный аккомпанемент на гитаре испанские романсы. Кроме того, барышня довольно недурна собою. Правда, голос у нее предикий, дуде подобный: точь-в-точь, как у того зверя, который в берлинском зверинце проклял Л. Андреева, — и от него, при слушании в неумеренном количестве, может треснуть мало-мальски музыкальное ухо. Но любовь зажимает не только глаза, но и уши: старичок Массенэ как-то не заметил, что имеет дело с переодетым морским львом, и, увлеченный шиком барышни по части звона на гитаре и забубенных испанских романсов, решил, что надо ему написать для морского льва оперу на испанский сюжет. «Кармен», к сожалению, уже написана. Досадно. Позвольте, но ведь был, помнится, некто Сервантес, у него как будто есть роман «Дон-Кихот» и действие «Дон-Кихота», кажется, тоже происходит в Испании? Как же, как же, помню, читал в детстве, лет семьдесят тому назад! Еще этот Дон-Кихот любил Дульцинею и сражался с мельницами?

Великолепно! Позвал старик немудрящего либреттиста с парижских бульваров и приказал ему:

— Действуй! Да, смотри, — обработай Дон-Кихота так, чтобы было приятно и удобно для m‑ lle Arbell.

Ну, и сдействовал благопослушный бульвардье. Начал, конечно, тем, что «вычистил» и «облагородил» Сервантеса. Как же, помилуйте, такой вздор: Дульцинея вдруг скотница, грязная служанка?! Разве это мыслимо? Барышня из общества, прекрасной семьи, хорошего воспитания, — разве допустимо ей изображать подобное невежество? Да, наконец, это против правил хорошего тона и литературного вкуса, просто {108} неверный замысел, отсутствие художественного чутья, испанская дикость. Разве мог Дон-Кихот, из рыцарей рыцарь, возвышенный пылкий ум, полный красивых образов, влюбиться в вульгарность и безобразие? Нет, мы все это Сервантесово уродство поправим по модной картинке и дадим публике действительно красивое зрелище. Дульцинея у нас будет светская дама, красавица, — ах, как хороша в Дульцинее явится m‑ lle Arbell! В нее влюблены все поголовно. Влюбился и он, этот чудак Дон-Кихот. И в то время, как все ухаживатели не отходят от нее ни на минуту, ловя ее взгляды и улыбки, а она сентиментально мечтает о каком-то неведомом рыцаре, который придет и совершит великие подвиги в честь ее, — именно Дон-Кихот-то и отправится на эти подвиги, во славу своей дамы. Он совершает их целый ряд и, в результате, возвращает Дульцинее украденное разбойниками ожерелье. Дульцинея благодарна, восхищена красивою любовью Дон-Кихота, но не может же она, гордая красавица, отвечать этому старому чудаку и сделаться его женою. Ожерелье взяла, сказала, что Дон-Кихот — «est un fou, mais un fou sublime», и скрылась. Что же остается после этого Дон-Кихоту? Только — как свойственно всякому провалившемуся оперному любовнику, — умрет с горя, в лесу, под отдаленные звуки светской болтовни и пения незримой Дульцинеи, по-прежнему окруженной обожателями.

О, бедные слушатели этой гнусной парижско-бульварной стряпни! В то время, как перед вами будет умирать гениальный, потрясающий Шаляпин — Дон-Кихот, и вы с дыханием, перехваченным судорогою сострадания, будете следить за его грандиозною агонией, вы опять услышите нелепый диссонанс взревевшего за сценой морского льва и уйдете из театра с этими ужасными звуками в ушах ваших и не отделаетесь от них долго, ибо они липки, {109} как смола, как клейкий состав на английской бумаге, прилипнув к которой издыхают, растягиваясь лапками и изнемогая в голоде, четвертуемые мухи. И — увы! В конце концов, глупая бездарная музыка, искаженный сюжет и противный голос примадонны, — все это по совокупности берет перевес, как сумма неприятных впечатлений, над красотой и благородством исполнения Шаляпина. Гениальный артист ждал могучего орла, а ему преподнесли ощипанного петуха: вообрази, мой друг, орлом вот это! Невероятным усилием таланта он вообразил и — сделал чудеса. Дон-Кихота, по существу, конечно, нет, ибо неоткуда его взять, но есть глубоко трогательный образ. Новое творение Шаляпина не только становится по праву в ряду его прежних, но и на особом, почетном месте. Среди множества великолепных «отрицательных» характеров, созданных великим артистом (два Мефистофеля, Иван Грозный, Борис Годунов, Сальери и т. д. ), Дон-Кихот едва ли не первый «положительный». Торжество Шаляпина в роли Дон-Кихота обнаружило широту и глубину его таланта, как, может быть, ни одно из прежних его созданий. Те все хоть каким-нибудь крючком цеплялись все-таки одно за другое, хоть на приблизительных плоскостях возникли. Здесь Шаляпин в новом мире, на новой почве, в новых приемах, с новыми отправными точками, с новыми целями. И велик! Досадно и обидно лишь то, что ради величия этого необходимо прослушать бездарную музыку, исковеркавшую бессмертное творение, но в конце концов уронившую лишь своего же изобретателя. Шаляпину честь и слава, но Массенэ да будет стыдно!

Брюссельская публика слушала Шаляпина впервые. Его приветствовали с энтузиазмом. Пришлось испытать великое удовлетворение от здравого отношения публики к спектаклю. Шаляпин трогал, потрясал, {110} остальные и опера сама, в том числе, прошли при глубоком молчании. Оно было вежливо: Массенэ имеет заслуги, которые публика помнит и ради них милует. Неизбежная клака дала m‑ lle Arbell жиденький повод повторит испанистый романс под гитару и подчеркнула благопристойное в музыкальном отношении и достаточно горластое исполнение Gresse’ом честных куплетов Санчо Пансо. Помните в «Риголетто» — Cortigiani, vil razza dannata? Так вот, это самое, только тех же щей, да пожиже влей, номером похуже. Но публика не пригласила маститого автора оперы раскланяться с нею, хотя его присутствие в зале заранее широко возвещалось газетами. Более того, — по окончании оперы, публика очень тонко и деликатно подчеркнула, что именно ей собственно понравилось. Капельмейстер также не был вызван. Когда выходил Шаляпин со всеми другими исполнителями, публика аплодировала, но не чрезмерно, как только он появлялся один — аплодисменты и крики одобрения сливались в восторженный и выразительный гул, потрясавший стены старого красивого театра de la Monnaie. Как только общий выход — снова строгая сдержанность в выражениях восторга. Шаляпин один — рев!

Можно сказать с удовольствием и уверенностью, что как Шаляпин, так и Смирнов совершенно завоевали брюссельскую публику. Г. Смирнова мне пришлось услышать Фаустом в «Мефистофеле», и я должен сказать, с полною откровенностью, что никогда еще не слыхал романса последнего акта спетым с большею законченностью, вкусом, смыслом и музыкальным изяществом. Это не только достойно законченного европейского артиста, но сейчас, в период падения вокального искусства, не знаю, право, кто еще из теноров способен соперничать с г. Смирновым в романсе этом. Знаменитейший из старинных Фаустов бойтовского «Мефистофеля», Франческо {111} Маркони, пел романс гораздо грубее. Кстати: я недавно слышал Маркони в Риме, в концерте. Нехорошо, старый человек! Звериным голосом зычишь! Пора уняться! Г. Смирнов прекрасно держится на сцене. Давно не случалось видеть такого благородного Фауста. И публика оценила все его качества по заслугам. Русские в праве гордиться своими певцами и артистами. Не с чего, так с бубен! Все другие силы вянут в морозах отечества нашего, — так хоть сцены цветут, и пусть их цветут! О Шаляпине говорить нечего, кто же не знает, как поет и играет он Мефистофеля? Очень хорошо была поставлена опера, хороши все остальные исполнители, в особенности Маргарита, г‑ жа Edita Delys, умная, тонкая певица, с прекрасным голосом, сумевшая даже из такой сентиментальной пошлости, как ария в темнице, сделать нечто приличное и почти трогательное.

Вообще, брюссельцы, как публика, очень мне понравились: народ серьезный и солидный. Почти перед самым приездом Шаляпина я слушал в том же театре de la Monnaie прелестную «Армиду» Глюка в исполнении почти совершенном и, что касается благородства музыкального стиля и даже голосов, куда же выше уровня той «придворной оперы принца монакского», которую привез г. Рауль Гинсбург и в которой Шаляпин и Смирнов кажутся какими-то великанами среди пигмеев. Оперы Глюка в Брюсселе ставились целою серией. Брюссельцы очень этим гордились и в праве были гордиться, так как каждый слушатель, уходя из театра, уносил искреннейшую благодарность за редкую возможность узнать эту прекрасную, вдохновенную музыку-драму, праматерь столь многих и многих позднейших произведений, воплощенную в таком совершенном исполнении, в такой чудесной постановке.

Хотите рецепт, как познать блаженство музыки? {112} Прослушайте под ряд несколько опер Пуччини, Бойто, Массенэ, а когда хорошенько отравитесь сими кисло-сладкими конфетами, подите послушать после всего, в виде противоядия, Глюка. И вот в этот последний вечер вы вкусите частичку блаженства райского, не райского, но все же увидите небо в алмазах, и ваша жизнь станет тихою, нежною, сладкою.

И вдруг — бум! бум! Рауль Гинсбург идет! Пестрая шумиха наглого ничтожества, пятно от жирного блина, уроненного небрежною рукою на драгоценную гравюру!

В Париже очень забавно изображается в лицах в одной из revue, как недавно Ротшильд ставил свою пьесу в театре Grymnase. На сцене — какой-то оборванный горемыка, автор другой вновь принятой пьесы, Вдруг появляются и окружают его театральные плотники в бриллиантовых серьгах, портье — в жемчужных колье, артисты и артистки с мешками золота и т. п.

— Что вы нам подарите?

— Я… я…

Несчастный в ужасе смотрит на свои драные штаны и рваные сапоги. Примадонна дружески обнимает его.

— Мой друг, только не тратьтесь на бриллиантовое колье… Я уже имею его от г. Ротшильда.

Я не знаю, как отнеслась публика к произведению г. Гинсбурга «Le Vieil Aigle», французской опере из татарской жизни на сюжет русского писателя. У меня недостало времени да и… пылкого желания прослушать плоды вдохновения самого господина директора придворной оперы монакского принца. Тем более, что я уже имею несчастье знать эту белиберду — винегрет, нахватанный из всех опер среднего ходового репертуара, — по клавираусцугу. Ее можно было бы принять за пародию, за Вампуку, если бы г. Гинсбург не строил слишком серьезной авторской {113} физиономии и не заставлял петь в своем нелепом «Орле» лучших артистов своих и самого гениального Шаляпина. Боже мой, ведь это так давно практикуется и так просто делается. Богатый человек вдруг чувствует, что его осенило, с позволения сказать, музыкальное вдохновение. Что за беда, что он, даже по собственному признанно, не имеет понятия о музыке? Достаточно, если он сумеет настукать свои вдохновенные мелодии одним пальцем на рояли, а в крайнем случае даже насвищет их, как насвистывал некогда Адольфу Гензельту свои романсы Петр Ольденбургский. Его дело — излить свое вдохновение, а записывание, гармонизация, инструментовка — это черная работа, для которой можно нанять раба. Нанимается раб, внимательно слушает свист, записывает с грехом пополам, дома сперва приходит в отчаяние, если он неопытный новичок, весело улыбается, если человек искусившийся и видавший виды, бросает в печку насвистанное или натыканное и пишет заново, насколько достанет сил и уменья, такие же немудреные, но более грамотные мелодии. Гармонизирует и преподносит назавтра заказчику: ваше! Тот велит проиграть и, разумеется, отнюдь не признав замены своих мелодии чужими, самодовольно крутит ус или поглаживает бороду, произнося со скромным достоинством сквозь зубы:

— А ведь мило вышло! Оч-чень, оч-чень мило! совсем недурно!

Во времена оны таким музыкальным творчеством «с поддужным» весьма усердно баловались старые русские баре, их превосходительства, сиятельства, до высочеств включительно.

Отпустив вознагражденного раба, они печатали романсик или вальс. На свой счет рассылали его друзьям и знакомым и очень любили прослушать исполнение его в домашнем кругу.

{114} Все это было именно «очень мило», и, по крайней, мере, непритязательно: не выходило из семейной обстановки, давало заработок бедному музыканту, многих забавляло и открывало возможность одним польстить, другим наивно помечтать, что бы написал Николай Петрович, если бы не был генералом.

Теперь это приняло более злостный характер: пишутся уже не романсики, а целые оперы. Пишет сам директор, покупающий не только раба для писания оперы, но и артистов для исполнения ее, и публику для поддержки ее, и пару-другую газет для рекламы. Печатаются наглейшие интервью с директором-композитором, в которых он прямо заявляет, что из композиторов он признает только с грехом пополам Вагнера и… себя! Все же прочие — лишь несчастные труженики, с мозгами, забитыми «музыкальною наукою». Да и то Вагнер, все-таки, больше симфонист, а вот я! я! я! Вся эта бесстыжая хлестаковщина печатается в брюссельском l’Eventail, изо дня в день и, следовательно, попадает в руки каждому посетителю театров, так как l’Eventail последнею страницею своею заменяет афиши. Откровенно говоря, без этой последней навязчивости, я не сказал бы ни слова об опере г. Гинсбурга, так как не все ли равно, чем забавляется дилетант, имеющий средства осуществить свою страстишку? Если забава дилетанта стыдна, то стыдно скорее не дилетанту, а средствам, которые согласны служить ему, унижая достоинство свое и своего искусства. Но когда господин, коего Москва и Петербург отлично помнят звукоподражателем в «Салон-де-Варьете» и «Альказаре», кладет ноги на музыкальный стол, изъявляет претензию поправлять Вагнера и отпускает фразы в роде:

— La musique est un don et n’est pas un mé tier… Я не музыкант, но у меня дар. Со времен Вагнера {115} музыкальная сцена падает и почти при смерти! Моя цель бороться с научностью в музыке!..

Как тут не сказать:

— Милостивый государь! Котом вы мяукали изрядно, собакою лаяли и петухом кричали в свое время довольно искусно, и, вспомните, Вагнер был настолько благороден, что с вами в этом вдохновенном «даре» вашем не соперничал. Ответьте же ему таким же благородством: не соперничайте с Вагнером в сочинении опер, не ставьте, — виноват; не суйте своего славного имени рядом с его скромным именем! Словом, — знай, сверчок, свой шесток!.. Ибо замечено, что сверчков, своего шестка не знающих и на чужой, не подлежащий им, залезающих, сметают в золу голиком. Подумайте об этом, милостивый государь! Голик… Ну, что хорошего?



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.