Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Эрнст Юнгер 2 страница



       Вообще, если «старые товарищи» – это смешно, то с какой стати я должен всерьез относиться к слову «правительство»? Эти типы закрепили за собой право не быть жалкими? Или их не касается обесценивание слов? Остался ли еще кто-нибудь, кто мог бы научить, что есть приличие? Старый солдат больше не старый солдат, вот и ладно, пришло время подумать о себе.

       Как видно, я на верном пути – это самое важное, если впутываешься в сомнительное дело. Чудно, ей-богу, нельзя просто так пойти и сделать кому-то гадость. Сначала нужно, чтобы тебя убедили, что этот кто-то гадость заслужил. Даже разбойник, прежде чем обокрасть незнакомого человека, сначала должен с ним повздорить и разозлиться.

       Мне это было не сложно, я и так был в самом дурном расположении духа и готов был сорваться на любом, даже ни в чем не виноватом. Даже Тереза оказалась среди пострадавших от моей злости, вот до чего дошло.

       Я почти решился, но в последний раз попытался увильнуть.

       – Не могу себе представить, – сказал я Твиннигсу, – чтобы Дзаппарони дожидался именно меня. Его наверняка одолели претенденты, он замучился выбирать.

       Твиннигс кивнул:

       – Ты прав, к нему очередь. Но на такую работу трудно найти человека. Большинство слишком рьяно берется за дело. – Он улыбнулся и добавил: – Люди-то все ранее судимые.

       При этом он сделал жест, как будто листал досье, и повторил это движение, словно рыбак, который поймал щуку в тихой воде. И снова наступил мне на больную мозоль. Я совсем помрачнел.

       – У кого же нынче нет судимости? Разве что у тебя, ты ведь всегда был праведником. А иначе разве кто смог уйти с войны чистеньким?

       Твиннингс засмеялся:

       – Не горячись, Рихард. Мы все знаем, что и на твоей репутации есть пятна. Но есть существенная разница: тебя судили по чести.

       Разумеется, он знал, он же участвовал в том суде чести надо мной, не в первом, когда на меня повесили подготовку государственной измены, сразу после приговора военного трибунала. Я тогда был в Астурии, повезло. А во втором, когда меня оправдали. Но что проку от таких судов чести, кто судьи? Их честь разве не вызывает никаких сомнений?

       Меня реабилитировали такие, как Твиннингс, который сам благоразумно прятался у своей английской родни. И кто из нас после этого изменник? Приговор, однако, так и остался у меня в документах. Это правительства меняются, а личные дела – они незыблемы. Вот парадокс: то, что я рисковал своей жизнью, было воспринято и зафиксировано в государственных бумагах как предательство. Произнося мое имя, гиганты чиновничьей бюрократии, взошедшие на свои места по спинам таких, как я, кривили рожи.

       Кроме этих крупных дел, в моем досье значились и еще некоторые мелочи, чего греха таить. Мало ли глупостей можно наделать по молодости, когда живешь слишком благополучной жизнью, да еще в эпоху монархии. Например, вызов на дуэль. Или осквернение памятника – тоже одно из старорежимных выражений, из прежних правил приличий, просочилось в те времена, когда и памятники-то уже не памятники. Мы тогда просто опрокинули бетонную колоду с чьим-то именем, уже и не помню чьим. Во-первых, мы были пьяны, а во-вторых, нынче ничто так легко не забывается, как чье-нибудь имя, которое вчера еще было у всех на устах, и как великие, в честь которых называют улицы городов. Им с нездешним рвением ставят памятники еще при жизни.

       Это правда: мне все это повредило, а при этом было совершенно бессмысленно. Я старался больше об этом не думать. Зато у других была превосходная память.

       Значит, Твиннингс полагал, что меня судили по справедливости. Но чтобы и Дзаппарони считал так же – вот это меня совсем не устраивало. Потому что же это получается? Получается, что фабрикант желает взять к себе на работу человека с темным прошлым, с запятнанной репутацией. Ему нужен надежный доверенный человек, который был в прошлом и не надежен, и обманул доверие.

       В народе о подобном экземпляре говорят: с таким хорошо лошадей воровать. Поговорка, должно быть, из тех времен, когда воровать лошадей считалось делом опасным, но вовсе не сомнительным. Повезет – станешь знаменит, не повезет – болтаться тебе в петле, другого не дано.

       Довольно верно подмечено насчет конокрадства. Но есть все-таки небольшая разница: допустим, Дзаппарони нужен человек, с которым можно красть лошадей, только ведь фабрикант сам воровать не пойдет, мелковато для него, не его масштаб, воровать придется идти за него. А что это меняет? Для людей в моем положении больше подходит выражение «Голод – не тетка». Так что я ответил Твиннингсу:

       – Ну, ладно, я готов попробовать, тебе видней. Может, он меня и примет. Но я тебе скажу, как старому товарищу, в грязных делишках я не участвую.

       Твиннингс меня успокоил. Речь ведь идет о крупнейшей мировой фирме, а не черт знает о чем. Обещал позвонить сегодня же. У меня неплохие шансы. Тут в дверь позвонили, и вошел Фридрих.

       Фридрих тоже уже состарился, сгорбился и облысел. Лысину его окружал реденький белоснежный венок из оставшихся волос. Я знал его еще с тех незапамятных времен, когда он содержал в чистоте короткие штанишки Твиннингса. Когда к Твиннингсу приходили гости, Фридрих встречал в передней. Обычно в руках он держал инструмент, превратившийся уже в музейный экспонат, под названием коронарные ножницы. Они защищали от пятен одежду, когда чистили пуговицы. Вот, думайте об этом Твиннингсе, что хотите, но то, что он десятилетиями держал при себе своего камердинера, – это его большой плюс.

       Фридрих вошел, лицо его осветилось улыбкой. Благостный момент, минута гармонии. Как будто вернулась беспечная наша юность. Господи, до чего же с тех пор изменился мир. Стареем, стареем. Всякое поколение превозносит свою молодость. Но у нас-то было по-другому, как-то отвратительно по-другому. Разумеется, при Генрихе IV, при Людовике XIII или при Людовике XIV служили по-разному. Но служили неизменно верхом на лошади. И вот эти великолепные животные вымерли, исчезли с улиц и дорог, из деревень и городов и уже много лет никого не несли в атаку. Их повсюду заменили автоматы. Соответственно изменились и люди: стали механическими, предсказуемыми, иногда мне вообще казалось, что меня не люди окружают. Прежде слышалось что-то старинное, вроде звука трубы с первыми лучами солнца и ржания лошадей, отчего сердце сладко сжималось. Все теперь в прошлом.

       Твиннингс заказал завтрак: тосты, ветчину, вареные яйца, чай, портвейн и еще много всего. Он всегда обширно и щедро завтракал, как это водится у позитивных натур. Он не так был подвержен невзгодам нашего времени, как я и многие другие. Люди вроде Твиннингса всегда при деле, всегда нужны и почти ничем не жертвуют, ничего и никогда не принимают они близко к сердцу. Правительства проходят мимо них. Любые перемены проскальзывают, едва задевая. Он судил меня тогда вместе с другими. Судьба, видать, у меня такая: меня судят те, ради кого я подвергался опасности.

       Он налил мне портвейна. Я осушил бокал залпом.

       – Твое здоровье, старый ты торгаш.

       Он засмеялся:

       – У Дзаппарони и ты будешь жить не хуже. Давай Терезе позвоним.

       – Очень мило, что ты о ней подумал, но ее сейчас нет дома, она пошла в магазин.

       На самом деле у нас просто отключили еще и телефон. Но я Твиннигсу не признался. Зачем соврал? Его бы это даже не удивило. Он наверняка уже все знал. И что у меня желудок ныл от голода. Хитрый лис. А завтрак-то мне не сразу предложил, выдержал паузу.

       После всего сказанного никому, разумеется, не пришло бы в голову, что Твиннингс старался для меня задаром. Со старых товарищей он только комиссионных не брал, вот единственное исключение. Он вычитывал их с деловых партнеров. Людям вроде Дзаппарони его услуги обходились не дорого.

       У Твиннингса был добротный бизнес, который даже и не выглядел как бизнес. Просто Твиннингс знал бессчетное множество людей и умел извлечь из этого пользу. У меня тоже было много знакомых, но от этого не было никакой экономической выгоды. Одни расходы. А вот Твиннингс знал меня и Дзаппарони, и из этого для него вышел гешефт. При этом ему почти не приходилось работать, и образ жизни он вел самый приятный и размеренный. Он проворачивал дела за завтраком, за обедом и ужином, во время визита в театр. Есть люди, к которым деньги сами текут, таким неведомы проблемы большинства окружающих. Твиннингс принадлежал к таковым, другим его никто никогда не знал. Ему с самого начала повезло с богатыми родителями.

       Но я не хочу выставлять его в таком неприглядном свете. У всех свои слабости и достоинства. Он, например, совсем не обязан был делать то, что сделал после завтрака: вышел и вернулся с пятидесятифунтовой банкнотой, которую вручил мне. И ему не пришлось меня уговаривать принять ее.

       Без сомнения, он не хотел, чтобы я являлся к Дзаппарони в таком обшарпанном виде. Но было и еще кое-что: старая дружба. Школа Монтерона, которая ни для кого не проходила впустую. Как часто мы его проклинали, по вечерам падая от усталости по кроватям после дня службы на ногах, верхом, в конюшнях и бесконечном манеже. А Монтерон любил еще подбавить: зная о нашей отчаянной усталости, поднимал нас по тревоге среди ночи на новые учения.

       И надо признаться, вялая плоть превращалась в стальные мускулы, так кусок металла на наковальне у опытного кузнеца очищается от шлаков. Даже лица у нас менялись. Мы выучились ездить верхом, фехтовать, нападать и многому другому. Научились на всю жизнь.

       Навсегда остались следы его воспитания и в характере. Монтерон не выносил, когда кто-то бросал товарища в беде или подставлял его. Случалось кому-нибудь выпить лишнего и угодить в историю, первый вопрос Монтерона был всегда – кто еще был в компании? И тогда помогай бог тому, кто бросил друга одного или не позаботился о нем, как о малом дитяти. Никогда, ни при каких обстоятельствах никого не бросать, ни в большом городе, ни на поле боя – по такому правилу жил Монтерон сам и в нас то же самое вколачивал, будь то на манеже, будь то на маневрах или в те ужасные понедельники. И как бы мы ни были легкомысленны, Монтерон не зря старался, этого не отнимешь.

       Когда вечером, перед тем как вернуться в полк, мы задерживались у майора – а веселиться он тоже умел, – это был не обычный ужин. Он, бывало, говаривал:

       – Пусть никто из вас не хватает звезд с неба, выше головы не прыгнешь, но среди вас нет такого, на кого король не мог бы положиться. А это, в конце концов, самое главное.

       В тот вечер никто много не пил. Тогда стало ясно, что у старика в жизни есть что-то очень важное, больше, чем король, больше, чем служба. И он этим с нами поделился. И это осталось с нами на всю жизнь, а может, и дольше. Даже тогда, когда уже никто не помнил, кто такой король. Уже и самого Мотерона забыли – мы были последним его курсом в военной школе. Он пал одним из первых, наверное, в ту ночь под Люттихом[2]. Из его учеников тоже мало кто остался в живых.

       Но у тех, кто еще остался, все еще заметны были признаки его воспитания. Мы встречались раз или два в году посреди города в закоулках маленьких кафе, которые с годами совсем не меняются, сколько бы их ни перестраивали. Неизбежно, как сквозь артиллерийский огонь, возникало имя Монтерона, и снова воцарялось то настроение, что было во время наших прощальных ужинов в полку.

       Даже у таких дельцов, как Твиннингс, заметно было влияние старого майора. Монтерон однажды сказал ему:

       – Твиннингс, наездник из вас ни к черту.

       Горькие слова. Убежден, что Твиннингс через себя перешагнул, когда увидел меня сидящим у стола, как бедный родственник, и тут же принес мне деньги. Это было противно его натуре, но по-другому он не мог. Он заставил меня вкусить горький плод, но в нем тут же заговорил Монтерон. Твиннингс вспомнил то главное, что вдалбливал в нас Монтерон, – а именно, что я-то был на фронте, пусть и не самом солидном, а он-то отсиживался в резерве.

       Итак, мы договорились, и Твиннингс проводил меня до двери. Тут кое-что вспомнил:

       – А кто раньше занимал эту должность?

       – Тоже один итальянец, Каретти, но его уже месяца три нет.

       – Ушел на покой?

       – Вроде того. Пропал, исчез бесследно, и никто не знает, где он.

 


       3

 

       Это было в субботу. А в понедельник утром я на такси ехал на завод. Твиннингс похлопотал обо мне немедленно. Дзаппарони, естественно, работал без выходных.

       Тереза привела в порядок мои вещи, воодушевленная новостями. Она уже видела меня на одной из верховных должностей в фирме с мировым влиянием. Если и было чему радоваться в этой истории, так это восторгам моей жены. Тереза относилась к тем женщинам, которые превозносят своих мужей и приукрашают их достоинства. Она была обо мне слишком хорошего мнения. Так ей, видимо, было необходимо. На себя она могла махнуть рукой. У нее была идея фикс, будто она мне только мешает, отягощает, вредит мне. На самом деле все было наоборот. Если и оставался в этом безрадостном мире еще для меня какой-то родной уголок, то это подле нее.

       В последние годы, когда нам все больше приходилось туго, по ночам я чувствовал рядом легкое подрагивание: так вздрагивает женщина, когда пытается унять слезы. Я тогда приникал к ней и слышал всякий раз одну и ту же песню: лучше бы ей вовсе не родиться на свет, лучше бы мне никогда ее не встретить, она испортила мне карьеру, сломала мне жизнь. Я бы мог ей объяснить, что я сам себе худший враг и сам себе что угодно могу разрушить и сломать, без чьей бы то ни было помощи, но что толку, Тереза не могла расстаться со своими химерами.

       А между тем, когда нас превозносят и нахваливают, это все-таки вдохновляет и придает сил. Меня же, как я уже сказал, до крайности избаловала моя мать, о которой воспоминания, кстати, незаметно слились с образом Терезы. Мать всегда вставала на мою сторону, когда отец устраивал скандал. Она обычно говорила:

       – Наш мальчик совсем не плох.

       На что отец отвечал:

       – Как был бездельник, так и остался.

       – Но он не плохой, – настаивала мать, потому что женщинам всегда надо, чтобы последнее слово было за ними.

       Заводы Дзаппарони находились довольно далеко. В каждом городе был либо филиал, крупный или помельче, подразделения, представительства, партнерские и лицензированные фирмы, склады, ремонтные мастерские и станции технического обслуживания. Я же ехал на головной завод, великую кузницу моделей, которая год за годом как из рога изобилия осыпала мир новыми чудесами. Здесь жил и сам Дзаппарони, когда не уезжал в путешествие.

       В субботу пришла телеграмма от Твиннингса: меня ждут на собеседование. В воскресенье мне еще удалось разыскать семейного врача того самого Каретти, мне не давало покоя то, что сказал Твиннингс, когда провожал меня. Беседа с врачом меня успокоила. Он был уверен, что не выдаст никакой тайны, если расскажет мне, что случилось к Каретти. Это и так было известно. Как многие из этих дзаппарониевских склочников, Каретти с годами все больше чуднел, пока не тронулся умом. То, что врачи именуют «манией точности», прибавилось у Каретти к мании преследования, а чудеса техники, производимые на заводе, только усугубили недуг. Такие пациенты полагают, что утонченные высокотехнологичные машины угрожают их жизни, и жизнь таких больных постепенно превращается в сюжет с полотен средневековых мастеров. Каретти отмахивался от крошечных вредоносных самолетов. Подобные пациенты часто исчезают без следа и больше не появляются.

       Врач, маленький нервный психиатр, припомнил случай, когда останки одного пациента спустя много лет обнаружили в барсучьей норе. Больной залез туда и там покончил с собой. Другой рухнул с вершины старой ели. Тело нашли лишь спустя время. Доктор оказался разговорчивым и с таким увлечением в подробностях описал симптомы, что мне по дороге домой стало казаться, что и у меня такие найдутся. Но вообще-то он меня успокоил.

       Заводы были видны издалека: приземистые белые башни и плоские цеха на обширной территории, никаких вышек и дымовых труб. Цеха, мастерские и окружающие стены пестрели бесчисленными афишами. У Дзаппарони было еще одно побочное, но особенно любимое производство – кинематограф, который он с помощью своих роботов и аппаратов довел до почти сказочного совершенства.

       По некоторым прогнозам, наша техника однажды превратится в чистейшее волшебство. Тогда бы многое происходило в мире само собой, без нашего участия, а механика дошла бы до такой тонкости, что обходилась бы без грубого постороннего вмешательства. Достаточно было бы света, слова, даже мысли. Система импульсов пронизала бы весь мир.

       Фильмы Дзаппарони таким прогнозам явно соответствовали. Старым утопистам и не снилось. Автоматы достигли невероятной свободы и изящества. Это было воплощением давнишней мечты человечества о мыслящей материи. Эти фильмы околдовывали. Детей вообще завораживали. Дзаппарони развенчал старые сказочные фигуры, как рассказчик в арабском кафе, когда он опускается на ковер и перевоплощается в сказку. Так же и Дзаппарони разворачивал свои полотна. Он творил романы, которые можно было не только читать, слушать и видеть, в них можно было войти, как входят в сад. По его мнению, природе не хватало красоты и логики, а он способен это восполнить. Он разработал стиль, к которому и приспосабливались и живые актеры, даже брали его за образец. У Дзаппарони действовали восхитительные куклы, воплощались волшебные мечты.

       За эти фильмы Дзаппарони обожали, как доброго дедушку-сказочника с окладистой белой бородой, как раньше Санта-Клауса. Родители даже жаловались, что дети им чересчур увлечены, после его фильмов слишком возбуждены, долго не могут уснуть, спят беспокойно. Но жизнь повсюду тяжела. Она сформировала нашу расу, тут уж ничего не поделаешь.

       Афиши таких вот фильмов и покрывали сверху донизу стены, окружавшие фабрику. Вдоль всей стены протянулась дорога шириной с поле. Без пестрых плакатов стены выглядели бы, конечно, слишком буднично и походили бы на крепостные, особенно из-за узких белых башен по углам. Над всем заводским комплексом завис желтый воздушный шар.

       На подъезде к воротам яркий дорожный знак возвестил, что мы въезжаем в закрытую зону. Водитель обратил на это мое внимание. Здесь надо было ехать медленно, запрещалось провозить оружие, лучевое и оптическое оборудование, необходимо снять прорезиненную верхнюю одежду и солнечные очки. Шоссе вдоль заводских стен было шумное и оживленное, съезды и повороты в сторону фабрики – напротив, пусты.

       Уже можно было яснее разглядеть плакаты. Они представляли путешествие Хайнца-Отто к королеве муравьев – визит Тангейзера на гору Венеры, адаптированный для детей. Роботы Дзаппарони здесь представали как могущественные и богатые карликовые существа. Чудеса подземных дворцов не выдавали ни намека на технические усилия. Фильмы продолжались в течение всего года и делились на двенадцать серий, и дети не могли дождаться выхода продолжения. Детское поведение и склонности определяла коллективная игра: то полет в космос, то исследование пещер и подземелий, то служба матросами на подводной лодке, то охота на крупного зверя. Этими техническими сказками и приключениями Дзаппарони вызывал великое и постоянное восхищение. Дети жили в мире, им сотворенном. Взгляды родителей и педагогов расходились. Одни полагали, что дети так учатся играть, другие опасались, как бы детки не перегрелись от такой игры. Как бы то ни было, иногда можно было наблюдать странные и тревожные последствия. Но время же не остановить. В конце концов, реальный мир не более ли фантастичен? Где дети скорее перегреются?

       Мы заехали на парковку для сотрудников. Мое такси рядом с их лимузинами выглядело, как ворона, случайно залетевшая в фазаний питомник. Я вознаградил водителя и отправился сообщить о своим прибытии.

       Хотя солнце уже стояло в зените, у входа сновали туда-сюда. Да, у Дзаппарони работают господа что надо, рабочее время для них не писано. Приходят и уходят, когда захочется, если только не заняты коллективным созиданием. А это было на заводе редкостью. Однако подобное регламентирование рабочего процесса, вернее, отсутствие всякого регламентирования, было Дзаппарони только на руку. Этика труда на его предприятиях была своеобразная. Здесь ведь творили художники, одержимые своим творением. Не было здесь никакого рабочего времени, здесь работали постоянно. Сотрудники и во сне видели только свои шедевры. Господа, во всем господа, они располагали своим временем, они не тратили его впустую. У них его было больше, чем у богатых людей бывает денег. Их богатство остается у них в руках, когда они отдают новое творение. Их богатство ощущается в манере держаться.

       Входящие и выходящие одеты были в белые или цветные пальто и проходили, как к себе домой, как совершенно свои, а между тем ворота и проходная охранялись. Я увидел небольшие группы людей, какие встречают пассажиров на борту судна. Обычно это матросы, стюарды и другой персонал, который исподтишка, но очень пристально оглядывает отъезжающих. Ворота были широки и высоки. В стене множество входных дверей. Я прочитал таблички «Приемная», «Завхоз», «Охрана» и другие надписи.

       Меня явно ждали. Не успел я назвать свое имя, как за мной явился курьер. И повел меня на прием.

       К моему удивлению, мы не пошли в заводское здание, а вышли за ворота. Он привел меня на небольшую подземную железную дорогу, выходившую на парковку. Мы сели в крошечный вагончик, ходивший по рельсам и походивший в управлении на лифт. Через две минуты мы остановились перед старинным зданием, окруженным парковой стеной. Это было частное жилище Дзаппарони.

       Я думал, меня отведут в отдел кадров и потом, если собеседование пройдет удачно, вероятно, к начальнику отдела кадров – меня же рекомендовал сам Твиннингс. Поэтому у меня дух захватило, когда вдруг я прямо из-под земли оказался в святая святых, в обители человека, само существование которого – миф, коего, как говорят, может, и не существует вовсе, а на самом деле он – просто одно из гениальных творений заводов Дзаппарони. По лестнице уже спускался дворецкий.

       – Господин Дзаппарони ждет вас.

       Да, я, без сомнения, находился в резиденции Дзаппарони. Головной завод его располагался прежде на другом месте, пока хозяин, утомленный вечным строительством и реорганизацией, не решил обосноваться здесь по своему новому представлению о совершенстве, которым отличались все его творения – и большие, и малые. Когда выбирали территорию под застройку, неподалеку обнаружился цистерцианский монастырь, давно переданный в общественное пользование и почти не востребованный. Церковь и главное здание пали жертвой времени, но стены и рефекторий сохранились. В рефектории располагалась большая монашеская трапезная, кухня, кладовые и гостевые кельи. В них-то Дзаппарони и поселился с поистине державным размахом. Я как-то видел фотографии в одном иллюстрированном журнале.

       Ворота в стене были заперты. Хозяин и его гости входили в дом и покидали его через подземную железную дорогу. Я обратил внимание, что мы вышли совсем не на конечной станции. Может быть, рельсы вели дальше, на сам завод.

       Четкая регламентация давала возможность Дзаппарони спокойно существовать на своей территории и контролировать посетителей. Хозяин был защищен от назойливых репортеров и фотографов. Он никогда не выходил из тени, оберегал свою таинственность и не афишировал привычки. Уж он-то знал, до чего может довести неуправляемая пропаганда. Пусть о нем говорят, но намеками, неопределенно. То же самое касалось и его творений, которых иногда почти не видно. Специалисты обеспечивали строгий отбор изображений Дзаппарони в прессе и информации о нем.

       Шеф его пресс-службы выстроил целую систему косвенных репортажей, разжигавших всеобщее ненасытное любопытство. Человека, о котором знают нечто необыкновенное, но при этом никто никогда не видел его лица, воображают прекрасным, царственным. О человеке, о котором много говорят, толком не зная даже, где он живет, придумывают бог знает что. Он становится удивительно многолик. Личность, могущественная настолько, что о ней не осмеливаются говорить, становится вездесущей, потому что проникает в самую нашу суть. Нам кажется, будто это существо способно подслушивать наши разговоры и не спускает с нас глаз, пока мы прячемся в наших жилищах. Имя, которое произносят шепотом, обладает большей властью, нежели то, что выкрикивают на площадях. Дзаппарони все это знал. Но пропагандой при этом никогда не пренебрегал. Он использовал ее, чтобы загадывать загадки и удивлять. Это была целая новая система.

       Страшно мне было, скрывать не стану, особенно когда дворецкий провозгласил:

       – Господин Дзаппарони ждет вас.

       Я почуял это резкое несоответствие между сильными мира сего и теми, кому нечем оплатить обратное такси. Мне внезапно показалось, что я слишком ничтожен для такой встречи. Верный признак социальной деградации, новое ощущение. Всадник легкой кавалерии ни в коем случае не должен так чувствовать. Монтерон нам часто об этом говорил. И прибавлял:

       – Только когда капитан покидает корабль, судно остается на волю божью. Но настоящий капитан идет ко дну вместе со своим кораблем.

       Он имел в виду самосознание суверенной личности.

       Мне вспомнились его слова, когда у меня задрожали колени. Я подумал вообще о старых временах, когда плевать нам было на этих сталелитейных и угольных королей, о кинематографе и автоматах тогда и вовсе речи не шло, разве что живые картинки на ярмарке. Мелкопоместный землевладелец с неопределенным будущим и долгами, что не дают ему спать, скорее мог бы стать своим в легкой кавалерии, нежели те, кто разъезжал на первых авто и только лошадей пугал. Лошади чуяли, что грядет. Мир с тех пор вывернулся наизнанку.

       Если Дзаппарони нашел время меня принять, значит, я гожусь ему в собеседники. Эта мысль меня несколько вдохновила. Могу ли я общаться с ним на равных? Когда, например, бедную девушку берут на работу в крупную фирму сортировать документы, стенографировать и печатать на машинке, она, скорее всего, никогда не увидит хозяина компании в лицо. Она ему не ровня. Возможно, когда-нибудь они увидятся с шефом на каком-нибудь курорте или в ресторане. Это тут же прибавит ей значимости и убавит уважения. Она станет партнером и поднимется по должностной лестнице. В ее положении убавится законности и прибудет беззакония.

       Если Дзаппарони принимает меня, голодающего отставного кавалериста, в своем доме, что-то тут не так. Со мной ведь каши не сваришь. От меня мало пользы в конторе или на заводе. Даже если бы я мог блеснуть на предприятии, стал бы он лично обо мне беспокоиться? Значит, ему от меня нужно что-то другое, чего он не может доверить кому-либо другому.

       С такими мыслями мне захотелось бежать прочь, но я уже оказался на лестнице. А как же Тереза, как же наши долги, мое убогое положение? Может быть, Дзаппарони ищет именно человека в таком вот состоянии. И если я сейчас сбегу, мне придется об этом пожалеть.

       И еще вот что. С чего бы мне быть лучше, чем я есть? Монтерон не занимался философией, он признавал только военную философию Клаузевица[3]. Но было у него любимое выражение от какого-то великого философа, он любил его цитировать: «Есть вещи, о которых я, раз и навсегда, вообще ничего не желаю знать»[4]. Любовь к подобным афоризмам выдавала его прямолинейный, одноколейный нрав, безо всяких тонкостей и околичностей. Никакого тебе «Все понять – значит простить»[5]. Такие ограничения – признак не только мастера, но и этичного человека.

       Хотя я многому научился у Монтерона, в отношении познания я не стал ему следовать. Напротив, мало найдется на свете вещей, куда бы я не сунул свой нос. Но свою природу не перебороть. У моего отца тоже не получилось. Всякий раз, когда мы обедали не дома, он протягивал мне меню со словами:

       – Удивительно, этот мальчик всегда заказывает точно самое несъедобное. И это в таком прекрасном меню.

       И правда, у Кастена кормили отменно. Там всегда обедали курсанты кавалерийской школы. Но читать меню – это так скучно. Я изучил раздел с бамбуковыми ростками и индийскими деликатесами. Мой старик сдался и сказал матери:

       – В кого он такой? Уж точно не в меня.

       И опять он оказался прав, хотя и у матери вкус был добрый и простой. Можно ли вообще унаследовать подобные курьезности, спрашивается. Мне кажется, они, скорее, воспитываются, как умение выигрывать в лотерею.

       А что касается меню, то блюда, в нем перечисленные, всякий раз меня только разочаровывали. Позже, в путешествиях, то же самое происходило с утонченными иноземными деликатесами, а я их редко пропускал. Сомнительные заведения и пивные, кварталы с дурной репутацией, непристойные антикварные лавки неизменно притягивали меня, как магнитом. Я едва не последовал за одним типом, арабом на Монмартре, который заманивал меня к своей сестре. Ничего особенного, в общем-то, но мне вдруг стало до того противно. Никакого желания. Меня в равной степени мутило и от списка блюд с мудреными названиями, и от унижения человеческого достоинства. Мои пороки оставляли мне воспоминания на много лет. Это объясняет, почему я с ними завязал, но загадкой остается, почему снова и снова к ним склонялся. Лишь когда появилась Тереза, я узнал, что пригоршня воды сильнее любой эссенции.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.