Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ГЛАВА IV. ГЛАВА V. ГЛАВА VI. ГЛАВА VII



ГЛАВА IV

 

Бедная черепаха. Новые перемены в судьбе Индии

 

Утреннее солнце сияло над маленьким благоухающим садом в перистиле у афинянина. Он лежал, опираясь на локоть, печальный и задумчивый, на аккуратно подстриженной траве; легкий тент защищал его от знойных лучей.

Во время раскопок этого замечательного дома в саду нашли панцирь черепахи, которая там жила. Это странное звено в цепи творения, существо, лишенное природой всех радостей жизни, кроме пассивного и сонного восприятия окружающего, поселилось там за много лет до того, как Главк купил дом; это событие произошло так давно, что не сохранилось в человеческой памяти, но говорят, что черепахи живут невероятно долго. Дом строили, потом перестраивали, его владельцы менялись и умирали, а черепаха все влачила свое медленное и безразличное существование. Во время землетрясения, которое за шестнадцать лет до описываемого нами времени разрушило многие здания города и перепугало жителей, дом, в котором теперь жил Главк, сильно пострадал. Обитатели надолго его покинули; вернувшись, они расчистили руины, которые погребли под собой сад, и нашли там черепаху, целую и невредимую, — она и не подозревала о том, какое разрушение совершилось вокруг. Казалось, она со своей холодной кровью и вялыми движениями была заколдована; но она вовсе не была такой бездеятельной, какой казалась; размеренно и неуклонно ползла она вперед; дюйм за дюймом она вращалась по маленькой своей орбите, и целые месяцы проходили, пока она завершала круг. Она была неутомима, эта черепаха! Терпеливо и с трудом двигалась она по пути, который сама избрала, не проявляя никакого интереса к окружающему, словно философ, погруженный в себя. Было что-то величественное в ее себялюбивом одиночестве! Солнце, которое ее грело, дожди, которые ее мочили, воздух, которым она дышала, были ее единственными и неизменными радостями. Неприметная смена времен года в этом теплом климате не тревожила ее. Она была защищена панцирем, как святой — своим благочестием, мудрец — своей мудростью или влюбленный — надеждой. Она не воспринимала перемен и потрясений времени, она сама была как бы символом времени, медленная, неуклонная, вечная, чуждая страстей, волнений и усталости смертных. Бедная черепаха! Ничто, кроме извержения вулкана и содроганий расколотой земли, не могло погасить вяло тлевшую искру твоей жизни. Неотвратимая смерть, которая не щадит ни блеска, ни красоты, проходила мимо, не замечая этого существа, для которого смерть была бы совсем незначительной переменой.

Эта черепаха вызывала у горячего и живого грека удивление и сочувствие. Он мог часами смотреть, как она медленно ползет, и раздумывать о ее судьбе. В радости он презирал ее, в горе — завидовал.

И теперь, лежа на траве, афинянин глядел, как она движется почти незаметно для глаза, и говорил себе:

«Орел уронил камень из когтей, думая проломить твой панцирь; но камень размозжил голову поэта. [46] Такова судьба! О ты, глупое существо! У тебя были отец и мать; быть может, много веков назад у тебя был друг. Любили когда-нибудь твои родители или ты сама? Бежала ли твоя ленивая кровь быстрее по жилам, когда ты ползала рядом со своим супругом? Была ли ты способна на привязанность? Огорчало ли тебя, если его не было рядом? Чувствовала ли ты его присутствие? Чего бы я не дал, чтобы узнать тайну твоей бронированной груди, увидеть твои скрытые желания, постичь тонкую, как волос, разницу, которая отделяет для тебя горе от радости! И все же, думается мне, присутствие Ионы ты ощутила бы! Ощутила бы ее приближение, как ветерок, как солнечное тепло. Сейчас я завидую тебе, ибо ты не знаешь, что ее здесь нет, а я… если б я мог уподобиться тебе в то время, когда не вижу ее! Какие сомнения, какие предчувствия меня преследуют! Почему она не хочет меня видеть? Уже столько дней я не слышал ее голоса. В первый раз жизнь мне не мила. Я словно остался один на пиру, светильники погашены, цветы увяли. Ах, Иона, если б ты знала, как я тебя люблю! »

От этих размышлений влюбленного Главка оторвала Нидия. Она прошла своими легкими и осторожными шагами через мраморный таблин, потом через портик и остановилась около цветов, росших в саду. В руках у нее был сосуд с водой, и она полила жаждущие растения, которые словно ожили при ее появлении. Девушка наклонилась понюхать их. Она прикасалась к ним робко и ласково, ощупывала их стебли, чтобы убедиться, не портит ли их красоты сухой листок или насекомое. Когда она переходила от цветка к цветку, сосредоточенная, изящно двигаясь, нельзя было себе представить более подходящую служанку для богини сада.

— Нидия, дитя мое! — окликнул ее Главк.

При звуке его голоса она замерла, затаила дыхание и, покраснев, прислушалась. Губы ее приоткрылись, голова повернулась на звук. Потом она поставила сосуд с водой и поспешила на зов; удивительно, как безошибочно она прошла среди цветов кратчайшей дорогой к своему новому хозяину.

— Нидия, — сказал Главк, нежно гладя ее длинные и мягкие волосы, — уже три дня ты живешь под покровительством моих Пенатов. Улыбаются ли онитебе? Хорошо ли тебе здесь?

— Очень, — отвечала рабыня со вздохом.

— А теперь, — продолжал Главк, — когда ты немного оправилась от тяжких воспоминаний о своей прежней жизни, когда на тебе одежда, — и он коснулся ее вышитой туники, — более подходящая для твоей грациозной фигуры, теперь, когда ты привыкла к добру, дорогое дитя, да благословят тебя боги, я хочу просить тебя об одной услуге.

— Скажи, что могу я для тебя сделать? — спросила Нидия, сжимая руки.

— Слушай же, — сказал Главк. — Хоть ты еще ребенок, но будешь моей наперсницей. Слышала ли ты когда-нибудь про Иону?

Слепая девушка вздрогнула и побелела, как одна из статуй, что сверкали в перистиле, и, помолчав, ответила через силу:

— Да, я слышала, что она из Неаполя и очень красива.

— Красива! Ее красота может затмить солнце! Из Неаполя! Нет, она гречанка по происхождению. Только Греция могла породить такое совершенство. Нидия, я люблю ее!

— Я так и думала, — сказала Нидия спокойно.

— Я люблю ее, и ты должна сказать ей об этом. Счастливица Нидия, ты войдешь в ее комнату, услышишь ее голос, будешь греться в лучах ее тепла!

— Как! Неужели ты хочешь послать меня к ней?

— Да, ты пойдешь к Ионе, — сказал Главк таким тоном, словно подразумевал: «Чего еще можешь ты желать? »

Нидия расплакалась. Главк встал, привлек ее к себе и стал утешать, как брат.

— Нидия, дитя мое, ты плачешь, потому что не знаешь, какое счастье тебя ждет. Она нежная, ласковая, как весенний ветерок. Она будет тебе сестрой, она оценит твои таланты, полюбит тебя за изящную простоту, как никто другой, потому что эта простота ей сродни… Ты все еще плачешь, глупенькая? Я не стану тебя принуждать. Окажешь ты мне эту услугу?

 

 

— Если я могу служить тебе — приказывай. Видишь, я больше не плачу, я уже спокойна.

— Узнаю мою Нидию, — сказал Главк, целуя ей руку. — Итак, ступай к Ионе. Если ты разочаруешься в ее доброте, если я обманул тебя, можешь вернуться, когда захочешь. Я не дарю тебя ей, а только отдаю на время. Мой дом всегда открыт для тебя, дорогая. Ах, если б он мог быть пристанищем для всех одиноких и несчастных! Но, если сердце говорит мне правду, я скоро призову тебя снова, дитя мое. У нас с Ионой будет общий дом, и ты станешь жить с нами.

Дрожь прошла по телу слепой девушки, но она больше не плакала — она покорилась.

— Иди же, моя Нидия, к Ионе, тебя проводят. Отнеси ей самые красивые цветы, какие можешь собрать. Я дам для них вазу. Извинись за то, что они так ничтожны. И еще возьми с собою кифару, которую я подарил тебе вчера, — ведь ты умеешь извлекать из нее такие чудесные звуки — и передай Ионе это письмо, в котором мне после долгих усилий кое-как удалось выразить свои мысли. Лови каждый звук, каждую нотку ее голоса, а потом, когда мы снова увидимся, расскажи мне правду, какова бы она ни была. Вот уже несколько дней, Нидия, Иона не хочет меня видеть. Тут есть какая-то тайна. Меня раздирают сомнения и страхи. Узнай — ведь ты такая умница и хочешь мне помочь, это удесятерит твою проницательность, — узнай причину этой немилости. Говори обо мне с ней как можно чаще, пусть мое имя всегда будет у тебя на устах. Говори ей о моей любви лишь намеками. Замечай, вздохнет ли она при этом, ответит ли тебе. А если она будет меня хулить, то запомни, каким тоном. Будь моим другом, умоли ее не сердиться на меня. О, как щедро заплатишь ты мне этим за то немногое, что я для тебя сделал! Ты меня понимаешь, Нидия? Ты еще ребенок — может быть, я говорил непонятно?

— Нет.

— Сделаешь ты это для меня?

— Да.

— Приди ко мне, когда нарвешь цветы, я дам тебе вазу. Ты найдешь меня в комнате Леды. Ну, моя красавица, ты больше не грустишь?

— Главк, я рабыня; разве могу я грустить или радоваться?

— Что ты говоришь? Нет, Нидия, будь свободна. Я дарю тебе свободу, пользуйся ею как хочешь и прости, что я рассчитывал на твое желание помочь мне.

— Ты обиделся! Ах, за все блага свободы я не обидела бы тебя, Главк! Мой защитник, мой спаситель, мой покровитель, прости бедную слепую девушку! Ее не огорчит даже разлука с тобой, если она может помочь твоему счастью.

— Да вознаградят тебя боги за твое благодарное сердце! — сказал Главк, глубоко растроганный; и, не подозревая, какой огонь разжигает, он опять поцеловал ее в лоб.

— Ты прощаешь меня, — сказала она, — и не говори больше про свободу: мое счастье — быть твоей рабыней! Ты обещал не отдавать меня никому…

— Да, обещал.

А теперь я пойду собирать цветы. .

Молча взяла Нидия из рук Главка дорогую, украшенную драгоценными камнями вазу. Цветы в ней соперничали друг с другом в красоте и аромате; без слов приняла она его прощальное напутствие. Когда голос его умолк, она помедлила, боясь ответить, нашла его руку, поднесла ее к губам, опустила на лицо покрывало и быстро пошла прочь. На пороге она снова остановилась, простерла руки и прошептала:

— Три счастливых дня, три дня невыразимой радости пережила я с тех пор, как переступила тебя, о благословенный порог! Да пребудет над тобой мир! А теперь сердце мое разрывается и твердит одно: «Умри! »

 

ГЛАВА V

 

Счастливая красавица и слепая рабыня.

 

Служанка вошла в комнату Ионы и доложила, что посланная от Главка просит разрешения войти. Мгновение Иона колебалась.

— Она слепая, — сказала рабыня, — и ни с кем, кроме тебя, не хочет говорить.

Только низкие души безразличны к чужому несчастью. Едва Иона услышала, что пришедшая слепа, она почувствовала, что не может холодно принять ее. Главк выбрал посланную, которая была священна, посланную, которой нельзя было отказать.

«Что ему от меня нужно? Какое поручение мог он дать? »

И сердце Ионы забилось чаще. Занавеси на дверях были отдернуты; тихие, бесшумные шаги раздались по мраморному полу: одна из служанок ввела Нидию, державшую в руках драгоценный подарок.

Мгновение она стояла неподвижно, словно ловила какой-то звук.

— Не соизволит ли благородная Иона сказать что-нибудь, — произнесла она тихо, — чтобы я знала, куда направить мои слепые шаги и положить этот дару ее ног?

— Прекрасное дитя, — ласково сказала Иона, растроганная, — тебе незачем идти по этому скользкому полу, мои служанки отнесут то, что ты должна мне отдать. — И она сделала служанке знак взять вазу.

— Нет, я могу отдать эту вазу только тебе в руки, — сказала Нидия.

Угадывая направление по голосу, она подошла к Ионе, стала перед ней на колени и протянула вазу.

Иона взяла вазу и поставила ее на столик подле себя. Потом она ласково подняла девушку и хотела усадить ее рядом с собой, но та кротко воспротивилась.

— Я еще не выполнила поручения, — сказала она и вынула из-под одежды письмо Главка. — Быть может, это письмо объяснит тебе, почему тот, кто меняпослал, избрал гонца, столь недостойного Ионы.

Неаполитанка взяла письмо, и Нидия сразу почувствовала, что пальцы ее дрожат. Сложив руки и потупив голову, она стояла перед гордой красавицей, быть может, не менее гордая в своей смиренной позе. Иона сделала знак, и служанки вышли. Она снова взглянула на молодую рабыню с удивлением и нежным состраданием, потом, слегка отодвинувшись от нее, вскрыла и прочла письмо:

«Главк шлет Ионе больше пожеланий, чем смеет доверить этой табличке. Не заболела ли ты? Твои рабы говорят, что ты здорова, и это меня успокаивает. Может быть, я невольно обидел тебя? Ах, об этом у них бесполезно спрашивать! Вот уже пять дней я лишен возможности тебя видеть. Светило ли солнце? Не знаю. Улыбалось ли небо? Во всяком случае, не мне. Мое солнце и небо — это ты, Иона. Неужели я обидел тебя? Был слишком дерзок? Высказать ли в этом письме то, чего не осмелился выговорить мой язык? Увы! Когда тебя нет рядом, я особенно сильно чувствую твою власть надо мной. И разлука, которая лишает меня счастья, придает мне храбрости. Ты не хочешь меня видеть; ты изгнала всех поклонников, которые увивались вокруг тебя. Неужели ты равняешь меня с ними? Возможно ли это? Ты хорошо знаешь, что я совсем не таков, я не похож на них. Ибо, даже будь я ничтожен, аромат розы проник в меня, я полон тобой, ты облагораживаешь, освящаешь, вдохновляешь меня. Должно быть, меня оклеветали перед тобой, Иона! Но как могла ты поверить клевете? Да если бы сам Дельфийский оракул[47] возвестил, что ты недостойная женщина, я не поверил бы ему; а ведь я не менее недоверчив, чем ты. Я вспоминаю нашу последнюю встречу — песню, которую я тебе пел, и взгляд, который ты на меня бросила. Есть что-то родственное в наших душах, Иона. Этого нельзя скрыть, и наши глаза признались в этом, хотя уста молчали. Позволь мне прийти, выслушай меня, а потом прогони, если хочешь. Я не хотел сразу признаться тебе в любви. Но это признание переполнило мое сердце, оно дойдет до тебя. Прими же мою торжественную клятву! Мы встретились впервые в храме Паллады; неужели мы не встретимся у более нежного и древнего алтаря. .

Девушка, которая принесет тебе это письмо, подобно нам, здесь на чужбине. Но бедняжка Нидия несчастнее нас — она слепа и не свободна. Надеясь смягчить жестокость природы и судьбы, я прошу тебя взять ее к себе. Она добрая, умная и ласковая, хорошо поет и играет на кифаре. Кроме того, она любит цветы, как сама Хлорида. Она надеется, что ты полюбишь ее, Иона. Если же она тебе не понравится, пришли ее назад ко мне.

И еще одно слово. Прости мою дерзость, но почему ты такого высокого мнения об этом мрачном египтянине? Он не похож на честного человека. Мы, греки, умеем узнавать людей. И хотя мы не притворяемся угрюмыми, это не лишает нас серьезности. Наши губы улыбаются, но глаза смотрят строго — они всегда открыты. Арбаку нельзя слепо доверять. Может быть, это он очернил меня? Я думаю так потому, что он остался тогда у тебя; ты сама видела, как бесило его мое присутствие; с тех пор ты не принимаешь меня. Не верь его наветам; а если веришь, скажи прямо, ибо этого, по крайней мере, Главк вправе требовать от Ионы. Прощай! Этого письма коснется твоя рука, твои глаза прочтут эти буквы — неужели они счастливее того, кто их написал? Еще раз прощай! »

Когда Иона прочла письмо, ей показалось, что она вдруг прозрела. В чем обвиняли Главка? В том, что он не любил ее. А теперь он прямо, недвусмысленно признался ей в своей любви. С этого мгновения он снова овладел ее мыслями. Каждое нежное слово в его письме, столь проникновенном и полном доверчивой страсти, горьким укором отдавалось в ее сердце. Разве она не усомнилась в его верности, не поверила другому? Ведь она не дала ему даже права, которое имеет каждый обвиняемый: знать свою вину, выступить в свою защиту. Слезы покатились у нее из глаз, она поцеловала письмо и спрятала его на груди; потом, повернувшись к Нидии, которая стояла все в той же позе, сказала:

— Присядь, дитя мое, пока я напишу ответ.

— Значит, ты ответишь ему! — сказала Нидия холодно. — Что ж, служанка, которая провожала меня сюда, отнесет твое письмо.

— А ты останешься со мной, — сказала Иона. — Поверь, твои обязанности будут легкими.

Нидия наклонила голову.

— Как тебя зовут, прекрасная девушка?

— Нидия.

— Откуда ты?

— Из страны Олимпа — Фессалии.

— Мы будем с тобой друзьями, — ласково сказала Иона. — Ты почти моя соотечественница. Прошу тебя, не стой на этом холодном мраморе… Ну вот, теперь, когда ты села, я могу ненадолго оставить тебя.

 

 

«Иона приветствует Главка. Приходи ко мне завтра, Главк, — писала она. — Возможно, я была несправедлива; но теперь я, по крайней мере, объясню тебе, какую вину на тебя возводят. Не бойся больше египтянина… не бойся. Ты пишешь, что сказал слишком много. Увы! Я сказала то же самое в этих коротких строчках. Прощай! »

Когда Иона снова вошла с письмом, не посмев его перечитать (ах, эта обычная поспешность, обычная робость любви! ), Нидия встала.

— Ты написала Главку?

— Да.

— Будет ли он признателен тому, кто принесет твое письмо?

Иона забыла, что девушка слепа; она вся вспыхнула и промолчала.

— Я хотела сказать, — добавила Нидия спокойно, — что малейшая холодность опечалит его, а малейшая ласка обрадует. Если письмо твое его огорчит, пусть служанка отнесет его; если же нет, позволь это сделать мне. . я вернусь сегодня же вечером.

— А почему, Нидия, хочешь ты сама передать мое письмо? — спросила Иона.

— Значит, я угадала, — сказала Нидия. — Да и могло ли быть иначе: у кого хватит жестокости огорчить Главка?

— Дитя мое, — сказала Иона чуть сдержаннее, чем раньше, — ты говоришь так горячо, значит, ты неравнодушна к Главку?

— Благородная Иона! Главк дал мне то, в чем отказали мне боги и судьба: он стал мне другом!

— Печальное достоинство, с которым Нидия произнесла эти слова, тронуло красавицу Иону. Она наклонилась и поцеловала девушку.

— Ты умеешь быть благодарной. И я могу, не краснея, сказать, что Главк достоин твоей благодарности! Иди, милая Нидия, отнеси ему это письмо, но потом возвращайся. Если меня не будет дома — сегодня вечером я должна уйти, — тебе приготовят комнату рядом с моей. Нидия, у меня нет сестры, заменишь ли ты ее?

Нидия поцеловала руку Ионы и сказала с некоторым смущением:

— Могу ли я просить тебя, прекрасная Иона, об одной милости?

— Проси чего угодно, — отвечала неаполитанка.

— Говорят, — сказала Нидия, — что твоя красота не имеет равных. Увы! Я не могу увидеть то, что восхищает всех. Позволь же мне коснуться твоего лица—только так я могу представить себе красоту и обычно не ошибаюсь.

Не дожидаясь ответа, она медленно и нежно провела рукой по склоненному лицу Ионы. Лишь в одном творении сохраняются теперь для нас его черты — в статуе, изувеченной, но восхищающей всех, которая хранится в родном городе Ионы — Неаполе; это статуя паросского мрамора, перед которой вся красота Венеры Флорентийской ничтожна и низменна. [48] Эту статую, исполненную такой гармонии и юной прелести, одухотворенную и проникнутую мыслью, современные ученые считают изображением Психеи.

Рука Нидии задержалась на перевязанных лентой волосах и гладком лбу, скользнула по мягким румяным щекам с ямочками, по нежным губам, по белоснежной лебединой шее.

— Теперь я знаю, что ты прекрасна, — сказала она. — И в окружающей меня тьме я навеки сохраню твой образ!

Когда Нидия ушла, Иона погрузилась в сладкие мечты. Значит, Главк ее любит, он признался в этом, — да, он любит ее. Она снова вынула драгоценное письмо. Она перечитывала каждое слово, целовала каждую строчку. Она не задавала себе вопроса, почему Главка оклеветали, но была убеждена в этом. Как могла она поверить хоть слову клеветы? Как позволила египтянину порочить Главка? Она почувствовала ледяной холод, снова перечитала предостережение Главка насчет Арбака, и тайный страх перед этим мрачным человеком превратился в ужас. Из этих раздумий ее вывели служанки, которые пришли доложить, что пора идти к Арбаку. Иона вздрогнула — она забыла, что должна быть у него. Первым ее побуждением было остаться дома; вторым — посмеяться над собственным страхом перед самым старым из друзей, который остался у нее на свете. Она торопливо надела украшения и, колеблясь, расспросить ли египтянина более подробно про его обвинение против Главка или сначала, не упоминая имени, рассказать все самому Главку, отправилась к мрачному дому Арбака.

 

ГЛАВА VI

 

Иона попадает в ловушку. Мышь пытается перегрызть сеть.

 

— Милая Нидия! — воскликнул Главк, прочитав письмо Ионы. — Ты самый добрый вестник на свете, как мне тебя благодарить?

— Я уже вознаграждена, — сказала бедная девушка.

— Завтра! Завтра! Как дожить мне до этого дня!

Влюбленный грек не отпускал Нидию, хотя она несколько раз порывалась уйти. Он заставлял ее снова и снова пересказывать ему ее короткий разговор с Ионой; в тысячный раз, забывая про ее несчастье, он спрашивал, как выглядела его возлюбленная, какое у нее было лицо, потом спешил извиниться и просил девушку начать все сначала, потому что он ее перебил. Эти мучительные для Нидии часы летели для него словно на крыльях радости, и уже спускались сумерки, когда он отпустил девушку к Ионе с новым письмом и с цветами. Едва она ушла, как Клодий и еще несколько веселых приятелей ворвались в дом. Они подшучивали над Главком, потому что он целый день провел как отшельник и не принимал участия в обычных развлечениях, звали его туда, где в любой час дня и ночи можно было повеселиться. В те времена, как, впрочем, и теперь (ибо ни одна страна, потеряв столько древнего величия, не сохранила столько древних обычаев), жители южной Италии любили собираться по вечерам под портиками храмов или под сенью деревьев, которые росли на улицах, и слушать музыку или рассказы какого-нибудь ловкого выдумщика, встречая луну возлияниями и пением.

Главк был слишком счастлив, чтобы оставаться в одиночестве. Радость, которая его переполняла, требовала выхода. Он охотно принял предложение друзей, и они со смехом отправились в путь по людным и ярко освещенным улицам.

Тем временем Нидия вернулась к дому Ионы, которой уже давно не было. Она равнодушно спросила, куда ушла Иона. Но, услышав ответ, задрожала.

— К Арбаку? К зтому египтянину? Не может быть!

— Это так, девочка, — сказал раб, к которому Нидия обратилась. — Она его давно знает.

— Давно! О боги, и Главк ее любит! — прошептала Нидия. — А часто госпожа у него бывала? — спросила она громко.

— До сих пор — ни разу, — ответил раб. — И если все ужасные слухи, которые ходят про него в Помпеях, правда, то лучше бы ей вовсе туда не ходить. Но бедная моя госпожа не знает ничего, что доходит до нас: разговоры, которые ведут в вестибуле, не слышны в перистиле.

— Ни разу! — повторила Нидия. — Ты уверен в этом?

— Конечно, моя красавица. Но нам-то с тобой какое дело?

Нидия поколебалась, а потом, поставив цветы, которые должна была передать Ионе, кликнула сопровождавшего ее раба и ушла, не сказав больше ни слова.

Лишь на полпути до дома Главка Нидия прервала свое молчание, но и тогда она только пробормотала про себя:

— Она и не подозревает, не может подозревать о тех опасностях, которые ей грозят. Как я ни глупа, я ее спасу! Потому что я люблю Главка больше, чем себя.

Когда она вернулась к дому афинянина, ей сказали, что он ушел с друзьями неизвестно куда и, вероятно, вернется не раньше полуночи.

Нидия застонала. Она опустилась на сиденье в атрии и закрыла лицо руками, собираясь с мыслями. «Нельзя терять время», — подумала она, встала и обратилась к рабу:

— Скажи мне, есть ли у Ионы в Помпеях родственники или близкие друзья?

— Клянусь Юпитером! — отвечал раб. — Неужто ты и в самом деле так глупа, что спрашиваешь об этом? Всякий знает, что у Ионы есть брат, молодойи богатый, который — скажу тебе по секрету — сдуру стал жрецом Исиды.

— Жрецом Исиды! О боги! А как его зовут?

— Апекид.

— Все понятно, — пробормотала Нидия. — Брат и сестра оба обречены на жертву. Апекид! Да, это имя я слышала в… но, если так, он поймет, в какой опасности его сестра. Скорей к нему!

При этой мысли она вскочила и, взяв палку, которой всегда ощупывала дорогу, поспешила к храму Исиды. До того времени, как добрый грек принял ее под свое покровительство, она ходила с этой палкой по всему городу. Каждая улица, каждый перекресток в самых оживленных его кварталах были ей знакомы, и добрые прохожие, к тому же с благоговейным уважением относившиеся к ее несчастью, всегда уступали ей дорогу. Бедняжка, она не знала, что вскоре слепота спасет ее и станет поводырем, более надежным, чем самые острые глаза!

Но, с тех пор как Главк взял Нидию к себе, он приказал одному из своих рабов всегда сопровождать ее; и бедный раб, который был очень толст и уже дважды ходил к дому Ионы и обратно, а теперь увидел, что ему предстоит новая прогулка (куда — было ведомо лишь богам), поспешил следом, горько сетуя на свою тучность, и торжественно клялся Кастору и Поллуксу, что у этой девушки не только слепота Купидона, но и крылатые ноги Меркурия. [49]

Однако Нидии почти не нужна была его помощь, чтобы найти дорогу к известному всем храму Исиды: площадь перед ним была сейчас пуста, и она без труда подошла к священной ограде.

— Там никого нет, — сказал толстый раб. — Кто тебе нужен? Разве ты не знаешь, что жрецы не живут в храме?

— Кликни кого-нибудь! — сказала она нетерпеливо. — Днем и ночью там бывает хоть один жрец, охраняющий святыни Исиды.

Раб крикнул — никто не отозвался.

— Ты никого не видишь?

— Никого.

— Ты ошибаешься: я слышу вздох. Погляди получше.

Раб, ворча и недоумевая, огляделся и перед одним из алтарей, остатки которого и теперь, после раскопок, все еще загромождают тесное пространство, увидел фигуру, низко склонившуюся словно бы в раздумье.

— Я вижу человека, — сказал он. — И, судя по белым одеждам, это жрец.

— Жрец Исиды! — крикнула Нидия. — Услышь меня, о служитель древнейшей из богинь!

— Кто зовет меня? — спросил тихий и печальный голос.

— Я принесла одному из ваших жрецов важную весть. Я пришла сообщить эту весть, а не вопросить оракула.

— С кем же ты хочешь говорить? Сейчас не время, уходи, не тревожь меня. Ночь посвящена богам, а для людей предназначен день.

— Кажется, я узнаю твой голос, хотя слышала его только раз. Тебя-то я и ищу. Ты жрец Апекид?

— Да, это я, — отвечал жрец, приблизившись к ограде.

— Хвала богам! — Она сделала рабу знак отойти, и он, сообразив, что в храм ее могла привести только забота об Ионе, повиновался — отошел и сел на землю поодаль.

— Тс-с! — сказала она и тихо спросила: — Ты действительно Апекид?

— Разве ты не узнаешь меня?

Я слепая, — сказала Нидия. — Уши заменяют мне глаза, это они тебя узнали. Но все же поклянись, что ты Апекид.

— Клянусь богами, клянусь своей правой рукой, клянусь Луною!

Тс-с! Говори тише. Нагнись ко мне, дай мне руку. Ты знаешь Арбака? Клал ты цветы к ногам мертвецов? А! Твоя рука холодна… Слушай же. Дал ты страшную клятву?

— Кто ты и откуда, странная девушка? — спросил Апекид со страхом. — Я тебя не знаю, в первый раз вижу тебя.

— Зато ты слышал мой голос; но нам обоим стыдно вспоминать про это. Слушай, у тебя есть сестра…

— Что с ней? Говори же!

— Ты знаешь пиры мертвецов, чужеземец, быть может, тебе даже приятно на них бывать, но хотел бы ты, чтобы в них участвовала твоя сестра? Хотел бы, чтобы она оказалась в гостях у Арбака?

— О боги! Нет, он не осмелится! Девушка, если ты смеешься надо мной, горе тебе! Я разорву тебя на куски!

— Я говорю правду; в эту самую минуту она в доме у Арбака — в первый раз. Ты знаешь, какие опасности ей грозят. Прощай. Я исполнила свой долг.

— Постой! Постой! — вскричал жрец, проводя дрожащей рукой по лбу. — Если это правда, как нам ее спасти? Меня могут не впустить туда. Я заплутаюсь в этом ужасном доме. О Немесида! Поделом же мне!

— Я отпущу раба, будь ты моим поводырем. Я проведу тебя через потайной ход и шепну тебе на ухо слово, которое отворяет двери. Возьми какое-нибудь оружие — оно может понадобиться.

— Погоди, — сказал Апекид и исчез в одной из ниш, а через несколько мгновений снова появился, скрыв свое жреческое одеяние под широким плащом, какие тогда носили люди всех сословий. — А теперь, — сказал он, скрипнув зубами, — если только Арбак посмел… Но он не посмел! Не посмел! Могу ли я его подозревать? Неужели он так низок? Я не верю этому… Но ведь он коварен. Темный колдун, вот он кто. О боги, помогите мне… Но что я говорю! Разве это боги? И все же есть по крайней мере одна богиня, которую я могу призвать, и имя ей — Возмездие.

Бормоча эти бессвязные фразы, Апекид в сопровождении своей молчаливой слепой спутницы быстро пошел по пустынным улицам к дому египтянина.

Раб, неожиданно отпущенный Нидией, пожал плечами, пробормотал проклятие и, поскольку идти ему больше было некуда, отправился восвояси.

 

ГЛАВА VII

 

Египтянин в одиночестве разговаривает сам с собой. Его характер.

 

Вернемся теперь на несколько часов назад. Когда забрезжил рассвет того дня, который Главк успел отметить белым камешком, египтянин уже сидел, бодрствуя в одиночестве на верху высокой пирамидальной башни, примыкавшей к его дому. Каменная стенка вместе с мрачными деревьями, окружавшими дом, скрывала площадку на башне от любопытных или враждебных взглядов. На столике перед Арбаком лежал свиток, испещренный мистическими знаками. В небе тускло мерцали звезды, ночные тени таяли на голых горных вершинах; только над Везувием висело плотное темное облако, которое за несколько дней до того зловеще сгустилось над его вершиной. День оттеснял ночь, и это особенно было заметно над морем, спокойно, словно гигантское озеро, лежавшим в своих берегах, на которых зеленели виноградники и деревья, а кое-где белели стены спящих городов.

Это был самый удобный час для дерзновенной науки, которой занимался египтянин, — науки, позволявшей читать изменчивые людские судьбы по звездам.

Он дописал свиток, отметил час и знак зодиака, а потом, опершись на локоть, погрузился в раздумье.

— Опять звезды предостерегают меня! Значит, мне грозит какая-то опасность! — сказал он медленно. — Опасность неожиданная и страшная. То же сочетание звезд, которое, если наши древние хроники говорят правду, некогда составилось для Пирра, обреченного жаждать всего и не насладиться ничем, — его уделом были бесславные битвы, лавры без триумфа, слава без торжества. Наконец собственные предрассудки сделали его трусом, и он умер, как собака, от руки старухи! Нечего сказать, звезды льстят мне, когда ставят меня рядом с этим глупым воякой, обещая моей всепроникающей мудрости тот же конец, что и его безумному тщеславию. Постоянные усилия, отсутствие определенной цели, сизифов труд, гора и камень — какой мрачный образ! Да, звезды указывают, что мне грозит смерть, подобная смерти царя Эпира. Взгляну-ка еще раз. «Остерегайся, — говорят сверкающие пророки, — когда проходишь под ветхими крышами, или под осажденными стенами, или под нависшими скалами — камень, падающий сверху, несет в себе проклятье твоего жребия! » И эта опасность близка. Но я не могу точно определить день и час. Что ж, если это конец, пусть, сверкая, до последней песчинки высыплется из часов весь отмеренный мне песок. Зато если я избегну опасности, если только мне это удастся, дальше весь мой жизненный путь ясен и чист, как лунная дорожка на море. Я вижу, как сияют почести, счастье, успех над бездной, где я в конце концов должен буду исчезнуть. Неужели я покорюсь, если потом, когда опасность минует, меня ждет такая светлая судьба? Душа моя полна надежд, она бестрепетна, и это добрый знак. Если бы мне суждено было погибнуть так внезапно и скоро, тень смерти уже нависла бы надо мной и меня леденило бы тяжкое предчувствие. Моя душа с печалью приняла бы зов мрачного Орка. Но она улыбается — она сулит мне избавление.

Закончив так свой монолог, египтянин порывисто встал. Он быстро прошел через узкую площадку под звездным сводом и, остановившись у каменной ограды, снова поглядел на серое и печальное небо. Предрассветная прохлада освежила его голову, и постепенно он вновь обрел свое обычное бесстрастие. Он отвел глаза от звезд, которые одна за другой гасли, исчезая в бездонности неба. Взгляд его скользнул по широкому простору, который расстилался внизу. В притихшем порту высились мачты судов; всегдашний гул смолк над этим огромным торжищем роскоши и тяжкого труда. Вокруг ни огонька, лишь кое-где, на колоннах храма или в портиках безмолвного форума, мерцал бледный и дрожащий отблеск наступающего утра. Сердце притихшего города, которое скоро вновь забьется, исполненное тысячами страстей, сейчас замерло: жизнь не бурлила на улицах, ее поток был скован льдом сна. Над огромным амфитеатром с каменными скамьями, который свился кольцами, как какое-то дремлющее чудовище, поднимался призрачный туман, сгущаясь над редкими деревьями, угрюмо застывшими вокруг. Город выглядел так же, как теперь, по прошествии семнадцати столетий, с ужасающей стремительностью сменявших друг друга, — это был город мертвых.

Море, спокойное и безмятежное, было почти неподвижно, и только из глубины его груди доносился далекий и мерный ропот, словно оно дышало во сне; далеко вдаваясь в зеленые живописные берега, оно, казалось, прижимало к груди своих любимых детей — прибрежные города Геркуланум, Помпеи и Стабии.

— Вы спите, — сказал египтянин, окидывая взглядом эти города, гордость и красу Кампании. — Спите! Да будет этот сон вечным сном смерти. Подобно вам, жемчужинам императорской короны, сверкали некогда города Нила! От их величия не осталось следа, они лежат в руинах, их дворцы и храмы превратились в могилы, змеи свиваются кольцами в траве, которой поросли их улицы, ящерицы греются в опустевших домах. По таинственному закону природы, которая унижает одних, чтобы вознести других, вы поднялись над их руинами; ты, надменный Рим, захватил славу Сесостриса и Семирамиды, [50] ты — грабитель, отягощенный добычей. А эти рабы в твоей триумфальной процессии, которых я, последний потомок забытых властителей, вижу под собой! Эти хранилища твоей всепоглощающей мощи и роскоши!.. Проклинаю их! Пробьет час, и Египет будет отомщен. Конь варвара превратит в стойло золотое обиталище Нерона! Тот, кто послал ветер, пожнет бурю, и она опустошит все.

Когда египтянин произносил это предсказание, которое так ужасно исполнилось, сам он казался олицетворением зловещего пророчества. Рассвет, придающий бледность даже щеке юной красавицы, наложил на его надменные черты мертвенный оттенок, густые черные волосы ниспадали на плечи, длинные темные одежды развевались, рука была простерта, глаза сверкали злобной радостью — не то пророк, не то демон!

Он оторвал взор от города и моря; перед ним лежали виноградники и поля плодородной Кампании. Город вышел за пределы своих ворот и стен — древних, построенных еще пеласгами. Виллы и селения тянулись по склонам Везувия, которые тогда были далеко не такие крутые и высокие, как теперь. Подобно самим римлянам, чей город стоит у потухшего вулкана, на юге Италии люди без опаски жили среди зелени виноградников возле вулкана, который, как они думали, угас навеки. За воротами тянулся длинный ряд гробниц, различных по размерам и архитектуре, которые и сейчас можно увидеть близ города. И над всем этим высилась окутанная облаками вершина ужасной горы, усеянная темными и светлыми пятнами, обозначавшими мшистые пещеры и пепельно-серые скалы, которые свидетельствовали о прошлых извержениях и предвещали — но увы, человек слеп! — то, что должно было произойти.

В то время трудно было понять, почему мифология так мрачно рисовала эти места. Почему эти улыбающиеся равнины, которые тянулись на много миль, до городов Байи и Мизены, древние поэты воображали преддверием ада и здесь помещали свои Ахеронт и легендарный Стикс; почему эту Флегру, [51] где теперь весело зеленеют виноградники, они рисовали себе полем битвы богов, почему именно здесь титаны дерзко искали победы над небожителями? Теперь же, глядя на эту опаленную и разрушенную вершину, и в самом деле можно вообразить удары олимпийских громов.

Но сейчас не зубчатая громада молчащего вулкана, не плодородные поля на его склонах, не печальные ряды могил, не роскошные виллы богачей привлекли взгляд египтянина. По другую сторону крутой склон Везувия был не возделан — местами там виднелись лишь зазубренные скалы да дикие рощи. У подножия этого склона было гнилое болото; и острые глаза Арбака разглядели мрачную фигуру, которая время от времени нагибалась, видимо что-то поднимая с земли.

— Ого! — проговорил он вслух. — Значит, в этих тайных ночных бдениях я не одинок. Ведьма с Везувия вышла из своего логова. Зачем? Простаки говорят, будто и она изучает великую науку звезд, неужели это правда? Произносит ли она какие-то зловещие заклинания под луной или же собирает мерзкие травы на этом ядовитом болоте? Надо мне повидаться с ней. Тому, кто жаждет мудрости, ведомо, что человеческое знание никогда не следует презирать. Презренны лишь вы, жирные и обрюзгшие рабы роскоши, глупцы, которые, ничего не создавая, лелея лишь свои чувства, воображаете, что эта бесплодная почва может взрастить для них мирты и лавры. Нет, только мудрым дано наслаждаться — только нам дано изведать подлинную роскошь, когда ум, мудрость, изощренность, опыт, мысль, знания, воображение как реки стекаются в море чувства. О Иона!

Едва Арбак произнес это имя, его мысли сразу направились по более глубокому и тайному руслу. Он остановился, пристально глядя вниз: раз или два он радостно улыбнулся, потом, отойдя от стенки и опустившись на ложе, пробормотал:

— Если смерть неотвратима, я, по крайней мере, возьму от жизни все — Иона будет моей!

У Арбака был сложный, причудливый характер, с которым он, несмотря на свой ум, не мог совладать. В этом сыне падшей династии, потомке погибшего народа жил дух неудовлетворенной гордости, всегда обуревающий сильных людей, лишенных навек славного поприща, на котором блистали их предки. Этот дух непримирим, он восстает против общества, он враждебен всему человечеству. Но здесь он был лишен постоянного своего спутника — бедности. Богатством Арбак не уступал большинству знатных римлян, и это позволяло ему потакать своим страстям, которые не находили выхода в труде или честолюбивых дерзаниях. Он много путешествовал и, всюду видя владычество Рима, еще больше возненавидел людей. Он был в огромной тюрьме, где мог, однако, наслаждаться роскошью. Выхода из этой тюрьмы не было, и ему оставалось одно — превратить ее в дворец. Мрачное воображение влекло его к таинственным и отвлеченным наукам. К этому же толкали его и дерзкая гордость характера, и мистические традиции его отечества. Отбросив все языческие верования, он свято верил лишь в могущество человеческой мудрости. Он не знал (вероятно, как и никто в ту эпоху) пределов, которые Природа кладет нашим исследованиям. Видя, что чем выше поднимаешься в знании, тем больше открываешь чудес, он воображал, что Природа не только творит чудеса, свершая свой обычный круговорот, но что сильный духом человек с помощью колдовства может даже изменить самый ее путь. И он пытался насильно вывести науку за положенные ей пределы, в сферу хаоса и тьмы. От истин астрономии он перешел к астрологическим заблуждениям; от тайн химии — в запутанный лабиринт магии. [52] И этот человек, который умел скептически относиться к могуществу богов, слепо веровал в могущество человека.

Культ магии, поднятый в то время на небывалую высоту мнимыми мудрецами, был занесен с Востока; он был чужд земной философии греков, которые не принимали его, пока Остан, сопровождавший армию Ксеркса, [53] не внес в простые верования Эллады торжественные суеверия Зороастра. [54] При римских императорах, однако, магия была в почете и давала пищу злому остроумию Ювенала. С магией был тесно связан культ Исиды, и египетская религия насаждала поклонение чародейству. И белая магия, прибегающая к содействию добрых сил, и черная магия одинаково почитались в первом веке нашей эры, и чудеса Фауста бледнеют перед чудесами Аполлония. Властители, придворные, мудрецы равно трепетали перед светилами этой ужасной науки. А среди них не последнее место занимал грозный и таинственный Арбак. Все, кто был причастен к магии, признавали его славу, она даже пережила его самого. Но среди колдунов и мудрецов он был чтим не под своим настоящим именем: оно вообще не было известно в Италии, ибо Арбак — имя не исконно египетское, а мидийское, занесенное в долину Нила при переселении и смешении древних народов. У Арбака были серьезные причины (в молодости он участвовал в заговоре против Рима), побуждавшие его скрывать свое истинное имя и звание. Но не мидийское имя и не происхождение — хотя египетские ученые безусловно удостоверили бы, что он потомок фараонов, — принесло славу могущественному магу. Его чтили под более мистическим прозвищем, которое долго помнили в Великой Греции[55] и на Востоке: «Гермес, Властитель огненного пояса». Его мысли и мудрые изречения, собранные в различных книгах, были в числе тех документов «запретного искусства», которые новообращенные христиане с таким ликованием и страхом сожгли в Эфесе, лишив потомство этого подтверждения коварства дьявола.

Мораль Арбака была эгоистичной, он не признавал никаких нравственных законов. Он верил, что если заставить толпу повиноваться этим законам, то можно посредством высшей мудрости подняться над ними. «Если, — рассуждал он, — мне дана способность навязывать законы, разве нет у меня права повелевать ими, мною же созданными? »

Почти все люди в большей или меньшей степени жаждут власти; в Арбаке эта жажда в точности отвечала его характеру. Он не стремился к внешним и грубым проявлениям власти. Он не желал пурпура и ликторских связок, этих знаков владычества над толпой. Его юношеские мечты были некогда разбиты, и на место им пришло презрение к людям. Его гордость, его ненависть к Риму, к самому слову «Рим», которое стало равнозначным всему миру (он презирал надменный Рим не меньше, чем сам Рим — варваров), делали для него невозможным возвышение, ибо возвыситься можно было, лишь сделавшись послушным орудием или ставленником императора. Ему, потомку великой династии Рамсесов, исполнять чужую волю, получить власть из чужих рук! Самая мысль об этом приводила его в бешенство. Но, отвергая стремления к мнимой славе, он тем больше жаждал повелевать сердцами. Почитая могущество ума величайшим из земных даров, он любил осязаемо ощущать в себе это могущество, распространяя его на всех, кто оказывался на его пути. Он всегда искал молодых, покорял и подчинял их себе. Он любил проникать в души людей, править незримой, тайной империей. Не будь он так богат и падок до наслаждений, ему, вероятно, пришло бы в голову стать основателем новой религии. Но все свои силы он растрачивал на наслаждения. И наряду со стремлением к этому идеальному могуществу (столь милому мудрецам! ) он испытывал странное и таинственное благоговение перед всем, что было связано с таинственной землей его предков. Хотя он не верил в богов, но верил в символы, которые они представляли (или, вернее, наново толковал эти символы). Он поддерживал культ Египта, потому что тем самым как бы сохранял призрак и память былого могущества Египта. Поэтому он приносил щедрые дары на алтари Осириса и Исиды и всегда старался обратить и сделать жрецами этих богов богатых людей. После того как его жертвы приносили обет и становились жрецами, он разделял с некоторыми из них свои наслаждения, так как был уверен, что они сохранят тайну, и от этого тем больше чувствовал свою власть над душами. Вот почему он, подогреваемый страстью к Ионе, так поступил с Апекидом.

Он редко жил подолгу на одном месте. Но, становясь старше, он все больше уставал от странствий и за последние годы оставался в прекрасных городах Кампании так долго, что даже сам удивлялся этому. Тщеславие лишило Арбака возможности жить там, где ему хотелось. Участие в неудачном заговоре закрыло ему дорогу в ту знойную страну, которая, как он считал, принадлежала ему по праву наследства и лежала теперь, поверженная, под крылом римского орла. Сам Рим был ненавистен его озлобленной душе; к тому же Для него было невыносимо, когда любимцы императора соперничали с ним в богатстве, и перед блеском самого двора он казался бедняком. Города Кампании предоставили ему все, чего жаждала его душа: чудесный климат, утонченные наслаждения; здесь никто не превосходил его богатством; здесь не было императорских соглядатаев. Пока у него были деньги, он мог делать что хотел. Никаких препятствий и опасностей не стояло на его мрачном пути.

Арбак серьезно и терпеливо стал добиваться любви Ионы. Теперь он уже хотел не просто любить, но быть любимым. С надеждой смотрел он на расцветающую красоту молодой неаполитанки; и, зная власть ума над теми, кто приучен преклоняться перед умом, он охотно беседовал с Ионой, учил ее, надеясь, что она оценит его чувства и привяжется к нему. Этот злодей при всех своих дурных качествах был наделен от природы силой И широтой. Когда он почувствовал, что она оценила его широту, он охотно разрешил ей бывать среди праздных любителей удовольствий и даже поощрял это, уверенный, что ей, созданной для общения с более достойными, будет не хватать его присутствия и, сравнивая его с другими, она полюбит сама. Он забыл, что как подсолнечник тянется к солнцу, так юность тянется к юности, и только ревность к Главку заставила его понять свою ошибку. И хотя, как мы видели, истинных размеров опасности он не знал, с этой минуты его страсть, так долго сдерживаемая, вырвалась наружу. Ничто так не воспламеняет любовь, как ревность: она начинает пылать ярким огнем. Куда девается ее нежность и мягкость! Она приобретает злобную ненависть. Арбак решил, что довольно терять время на осторожные и вместе с тем рискованные приготовления. Он решил оградить себя от соперника неодолимой стеной. Он надеялся, что, если отделить Иону от людей и привязать к себе узами, которые невозможно забыть, она поневоле станет думать только о нем и это будет полной победой, — как случилось после похищения римлянами сабинянок: взятое силой будет закреплено более неясными отношениями. [56] Он еще больше утвердился в этом решении после пророчества звезд: они давно предрекали Арбаку, что в этом году и даже в этом месяце ему грозит какое-то страшное несчастье, а может быть, и смерть. Времени оставалось мало. Подобно тиранам, он решил сжечь на своем погребальном костре все, что было дорого его сердцу. Говоря собственными его словами, уж если умирать, так по крайней мере взять от жизни все и овладеть Ионой.

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.