Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Олег Валерьянович БасилашвилиНеужели это я?! Господи… 16 страница



Москва. Гастроли БДТ. Играем «Ревизора», «Мещан», «Выпьем за Колумба! ». Успех!! Москвичи носят на руках.

Ну и досталось нам за этот успех! В газете «Правда», главном партийном органе, 15 августа 1972 года появилась статья некоего Зубкова. Вот цитата:

«Почему страхом одолеваемы хозяева города, а полнейшее ничтожество Хлестаков… сосулька, тряпка… от этого страха почти свободен?! Ведь Хлестаков – не постороннее лицо чиновничьему миру, он находится на самых нижних ступенях служебной лестницы. И коли кому из чиновников трепетать от страха – так это прежде других ему! ».

То есть – цыц!!! Эт-то на что вы намекаете?! Какая такая расплата?!! Учтите: нам, хозяевам жизни, бояться нечего! Это вы, людишки, копошащиеся где-то там, внизу, должны трепетать от страха! Свободный от страха человек – нонсенс! Этого не может быть, потому что не может быть никогда!! На том стояла и стоять будет русская земля!

Зацепило, значит.

Выходит, в точку попал Николай Васильевич! Да и мы помогли по мере сил.

Ну, да бог с ними со всеми, с зубковыми и прочими иксами.

Намучился я с Хлестаковым! Роль-то сложнейшая. Эту страшную, дикую историю Товстоногов ставил как водевиль, как фарс, неожиданно переходящий в трагедию… Смех, смех от идиотизма происходящего и слезы от понимания того, что весь этот нелепый кошмар возможен в России, не только возможен, но что он и является сутью российской жизни.

Абсурд, требующий от актера полнейшей отдачи всех сил и вместе с этим чрезвычайной легкости существования, полнейшей веры во вновь и вновь возникающие новые обстоятельства: то ты просто гость, а теперь – важный начальник, теперь – учитель Пушкина, литератор, министр, император…

Как играл? Спектакль на спектакль не приходился. Но иногда я испытывал истинное счастье полета, которое позволяло мне без стыда взглянуть в глаза даже бывшим студийцам МХАТа с белоснежной Чайкой на груди.

 

Еще в конце XVIII века Карамзин, путешествуя по Европе, встретил соотечественника, который спросил у него: как дела в России?

– Воруют, – ответил знаменитый историк.

Воруют, берут взятки, и какие!! Что там борзые щенки!! И от страха не трясутся уже. Нормой жизни стал этот кошмар, ведущий нашу Россию к полной деградации.

Ну, а что же немногочисленные неворующие и не берущие на лапу? В основном молчат. Иногда вскрикивают возмущенно… Крик этот глохнет в лесах и болотах бескрайней России, в сырых и ленивых мозгах ее обитателей…

Лыняев… «Волки и овцы» Островского. Ленивый, добродушный толстяк, любящий хорошо поесть и поспать. Заглядывается на женщин, но безумно их боится: не дай бог, женят – и прощай, свобода! Неповоротливый и медлительный… Так я и начал репетировать этого Лыняева. И вроде неплохо.

Но вот пришел на репетиции Товстоногов.

– Главная наша российская беда – попустительство злу. Мы и видим его, и возмущаемся, но бороться с ним – тут нас нет. Почему так происходит? – с этих слов начал Товстоногов свои репетиции.

Совершенно неожиданно он предложил в корне пересмотреть «зерно» моего Лыняева.

– Олэг! Вы играете какого-то полусонного обывателя. А попробуйте по-другому: Лыняев – это сгусток энергии. Это шаровая молния! Помните сыщика Эркюля Пуаро?! Это Лыняев! У него на руках фальшивые векселя, и он вот-вот схватит ту банду мошенников!! Это так увлекательно! Он счастлив! Боже, какое счастье – идти по следу преступников, ближе, ближе, как интересен этот детектив! Какое удовольствие! Невозможно остановиться – но! Подошло время обедать… Обед обильный… А как сладок послеобеденный сон!! А мошенники, подделывающие векселя, – ну, собственно, куда они денутся? Не сегодня, так завтра или послезавтра – хр-р-р… Вот тут-то его и подстерегает опасность… А в споре с Беркутовым он, поняв всю сложность борьбы, и махнет рукой: а какое, собственно говоря, мне дело… Пусть сами разбираются. И зло торжествует. Понимаэте, Олэг? Вся деятельность его – для собственного удовольствия, а как только появляется препятствие – исчезает удовольствие. Как это тэпэрь говорят – слинял… отсюда Лыняев…

Я начал работать в этом ключе – и, к стыду своему, должен признаться, получал громадное удовольствие от репетиций.

Во время репетиций «Волков и овец» моя мама лежала в больнице в Ленинграде, и я знал, что у нее неоперабельный рак.

Кончалась жизнь. И мамина, и моя.

Мамина сухая и дрожащая от напряжения рука первого сентября в Тбилиси, наши беседы и споры на Покровке, мамины приезды ко мне в Ленинград, и белоснежная Чайка, и речка Серебрянка с дрожащей над ней голубой стрекозой в Пушкине, и васильковое поле в Муранове, – умирала вместе с мамой вся моя жизнь…

Я понимал, что когда-то настанет этот страшный час, но гнал прочь страшные мысли…

Ленинград, проспект Мориса Тореза и парк напротив больницы были завалены снегом. Я дежурил у мамы, меня сменяла Галя. Я мчался в каком-то дурмане на репетиции и – репетировал с огромным наслаждением. В зале смех, пыхтенье Гоги…

В ужасе я спрашивал себя: что со мной?!! Неужели я так черств, что могу забавляться и забавлять окружающих, зная, что моя любимая, родная, единственная моя кровинушка, мама моя сейчас умирает медленно, все понимая, и, не желая огорчать меня, на вопрос: «Как ты себя чувствуешь? » – всегда отвечает мужественно, по слогам: «Хо-ро-шо…»

Не знаю, может быть, это была самозащита организма – отключиться на четыре часа, а потом опять мчаться к маме, в слепой надежде на чудо…

Вот она, сволочнейшая природа артиста. Вот почему артистов не хоронят в ограде кладбища. Вот почему я никогда не забуду черный глаз белоснежного голубя, почти невидимого за окном на фоне сияющего снегом парка.

Не знаю, что стало бы со мной, если б не Галя, Оля, Ксюша.

И Георгий Александрович, который пришел на похороны и стоял у маминого гроба в крематории…

 

Актриса Лариса Малеванная в спектакле «Дядя Ваня» была назначена на роль красавицы Елены Андреевны.

Надо сказать, что Лариса, обладая очаровательной внешностью, обаянием привлекательной женщины, была по совершенно для меня непонятной причине крайне низкого мнения о своей внешности. Пришла она к Товстоногову, поблагодарила за замечательную роль и поделилась своими сомнениями:

– Я, конечно, счастлива, Георгий Александрович, но я не имею права на эту роль! По-моему, мои внешние данные не соответствуют эпитетам, какими ее награждают: «роскошная женщина» или – «о, какая красивая!.. » Это Астров. А дядя Ваня – «чудная женщина… красавица… умница…». Вот как о ней говорят!

Блеск очков. Дым «Мальборо»:

– А кто говорит-то?! Кто?! Два деревенских дурака! Идите и работайте.

Крыть нечем.

Спорить с Гогой было невозможно.

Однажды Товстоногов решил ввести меня в идущий уже спектакль «Энергичные люди» на роль персонажа, который именовался Шукшиным «человек с простым лицом, а для краткости – Простой человек». К тому времени я уже много играл, около двадцати двух спектаклей в месяц, и мне не улыбалась перспектива полного уже отсутствия свободного времени. К тому же, Сева Кузнецов хорошо играл эту роль, внешне абсолютно подходил к ней, несмотря на то что был начитан, интеллигентен и прочее. Но «Энергичные люди» должны были идти в параллель со спектаклем, где тоже был занят Кузнецов, и решено было ввести меня.

Я пошел к Товстоногову. Приготовил убедительный довод: несовпадение моих внешних данных с образом «простого человека».

– Георгий Александрович! Если посмотреть на меня со стороны, я произвожу впечатление человека с интеллигентным лицом! Этакий князь, барин, недобитый интеллигент. А герой Шукшина – деревенский парень, спившийся в городе люмпен. Мои внешние данные абсолютно не совпадают с персонажем по имени «Человек с простым лицом».

Пауза.

Палец с блеснувшим перстнем упирается в меня:

– Вот! Вот! Именно поэтому, Олэг, я и поручаю вам эту роль.

Что тут скажешь? Выучил текст, натянул на себя старые свои проношенные брюки, надел собственные растоптанные башмаки фабрики «Скороход», взял жженую пробку, нанес сажу на пористую губку и сделал «густую небритость». Все. Весь грим. И почему-то почувствовал необычайную легкость и радость, и возможность импровизировать, валять дурака.

После моей «премьеры» в этой роли Товстоногов устроил в своем кабинете фуршет в мою честь. Чего никогда раньше не бывало.

– Видите, Олэг? Я был прав!

И роль эта стала одной из самых моих любимых.

Геннадий Богачев сейчас один из ведущих артистов театра. Но поначалу Гога не давал ему ярких ролей, «выдерживал» его, словно хорошее вино, культивируя в нем голод на работу. Так он поступал со многими, видимо, и со мной.

Я отметил Геннадия сразу же в роли деревенского алкоголика – в маленькой роли, но очень точно, в характере, сыгранной, без малейшего нажима, очень узнаваемо. Когда на худсовете при обсуждении спектакля я отметил именно Геннадия, а потом уже главных исполнителей, то увидел, что Гога был недоволен: ему важно было услышать хвалу в адрес именно главных персонажей. Они определяли лицо «спэктакля». И вот наконец Гена получает блестящую роль – «мистера Джингля, эсквайра» в спектакле «Пиквикский клуб». Я в спектакле не занят, но ностальгия по моему любимому МХАТу, по «Пиквикскому клубу» во МХАТе, где блистали Кторов, Карев, Массальский, Блинников, Комиссаров, Попов, Болдуман – созвездие блистательных мхатовцев, – частенько приводила меня на репетиции, когда они шли уже на сцене. У Гоги на репетициях всегда много было народу, ибо и репетиция тоже становилась своеобразным спектаклем. Геннадий хорошо репетировал!

Но вот как-то дома раздается телефонный звонок.

Голос Товстоногова:

– Олэг, у нас заболел Богачев. Тяжелейшая форма ангины. Он уже две недели не ходит на рэпэтиции, лежит в больнице. Не могли бы вы прийти на репетицию и – можно даже с ролью в руках – общаться с артистами вместо Богачева. Они ведь в трудном положении: вынуждены сейчас репетировать с пустотой! Вы же бывали на репетициях, имеете общее представление. Конечно, как только Богачев выздоровеет, вы будете свободны. Да и недолго – до премьеры три недели.

– Хорошо, Георгий Александрович.

Пришел я в репетиционный зал, показали мне мизансцены, а затем – уже на большую сцену Вел я себя на репетициях раскованно: премьера мне не грозит, скоро вернется Геннадий. Потому веду себя вольно и хулиганю изо всех сил, забавляя артистов.

Наконец пронесся слух, что Геннадий выздоровел. Подхожу к Товстоногову и говорю, что репетировать с завтрашнего дня будет уже Гена. А Товстоногов в ответ:

– Олэг! Рэпэтировать и играть эту роль будете вы!

Я оторопел от неожиданности. Во-первых, а как же Гена?! Ведь у него были, наверное, надежды на эту роль, ведь столько времени и труда им потрачено. И еще: а что могут подумать многие – что «подсидел» товарища, мерзавец, точно как Олег Борисов в «Генрихе IV» подсидел Рецептера? Ну уж нет! И я пошел «на вы»:

– Георгий Александрович, это прямая дискредитация всей нашей работы! Актеры три месяца трудно работали, разбирали пьесу, определяли события, искали действие, а тут появляюсь я, не прошедший этот путь, и – с бухты-барахты…

Гога берет меня под руку, ведет в дальний угол сцены. И, приблизив свое смуглое лицо в очках на крутом носу, заговорщически шепчет, жарко дыша:

– Олэг! Будем откровенны! Все эти поиски событий, действий, все это долгое сидение за столом – шаманство чистой воды! Вспомните, у Корша: три недели – и готов «Гамлэт»! Неделя – вот вам и Островский!! И неплохие спэктакли были! Играть будете вы!

Вот тебе раз! И это говорит Гога, детально, скрупулезно на репетициях копающийся во всех перипетиях пьесы, всегда добивающийся от актера выполнения действенной линии!

Я обалдел совершенно:

– Георгий Александрович! А как же Гена? Ведь это такой удар для него! Столько надежд на эту роль…

А Гога – совсем рядом его глаза – тихо-тихо и весело шепчет:

– О Богачеве не беспокойтесь. У него и без этой роли прэ-экрасное будущее! Но это – сугубо мэжду нами.

Натянул я на голое тело фрак времен Французской революции (спер Джингль в театре, из которого его давно выгнали) – рукава и панталоны коротки, порваны, – лаковые некогда туфли, голую грудь прикрыл тряпкой, завязанной бантом. В карманах – ни пенса, пустой желудок…

Вспомнил дядю Петю – «пустой пас! », его презрительно скривленный рот, надел парик с длинными, до плеч, волосами, увидел наивно верящие глаза Пиквика и компании – и пошел в староклассическом театральном стиле пунктирно откалывать номера мой Джингль. И стал я упиваться тем, как «беспоместный эсквайр» Джингль ведет себя независимо от меня, нагло диктуя мне и походку, и жесты, и интонации…

Играл я эту роль до тех пор, пока спектакль не был снят с «рэпэртуара» – около двадцати лет.

А Геннадий Богачев стал одним из ведущих актеров БДТ, о чем я с радостью и облегчением сообщаю.

 

Читаю «Бесов» Достоевского.

Что-то уж очень напоминает. Что-то до боли знакомое…

План Пети Верховенского, ежели он придет к власти:

«…Первым делом понижается уровень образования, наук и талантов… Высшие способности… всегда развращали более, чем приносили пользы, их изгоняют или казнят. Цицерону отрезывается язык, Копернику выкалывают глаза, Шекспир побивается каменьями… Мы… пустим пьянство, сплетни, донос; мы пустим неслыханный разврат, мы всякого гения потушим в младенчестве… все к одному знаменателю, полное равенство…

…разделим человечество… одна десятая доля получает свободу личности и безграничное право над остальными девятью десятыми… те же должны потерять личность и обратиться вроде как в стадо…»

 

Не провожу параллелей с Цицероном или Коперником. Но вспоминается травля Юрского, Райкина, Любимова, того же Товстоногова… Да очень, очень многих.

Негативные статьи о «Трех мешках сорной пшеницы», об одном из шедевров Товстоногова, отсутствие какой-либо прессы об «Истории лошади», попытки втянуть его в «элиту», в «одну десятую» – его депутатство, Золотая Звезда Героя Социалистического Труда.

Товстоногов умело лавировал, пытаясь не потерять себя и в первую очередь театр, созданный им, не дающий народу превратиться в стадо, заставляющий думать, сравнивать…

Вспоминаю, как однажды перед гастролями в Польшу меня вызвали «для собеседования».

Райком партии. Секретарь райкома. Тет-а-тет. О Польше, о международном положении. Об опасностях, которые ждут нас в Польше – интригах ЦРУ, вербовке и тому подобное. Беседа ведется в теплых, доверительных тонах, дескать, «вообще-то об этом нельзя, но вам-то, конечно, скажу… Мы же свои люди, вас мы любим…». Постепенно тональность убаюкивания и доверительности срабатывает сладостно-расслабляюще. И вдруг: «Что, Товстоногов очень сдал, да?.. Может быть, труппа недовольна им? Почему уж так он недолюбливает нашу страну, наш народ? »

Я напрягся. Стоп! Так ведь можно незаметно для себя предать Гогу. Да, дескать, а что вы хотите: возраст все-таки… Этак развалясь на мягких кожаных подушках с чашечкой кофе – доверительно, с глазу на глаз.

Я знал, что главный наш коммунист, первый секретарь Ленинградского обкома КПСС товарищ Романов пытается убрать Товстоногова из театра, что тот висит на волоске, что кто-то из Москвы, высокопоставленный, пытается противодействовать Романову. И мое убаюканное «да» могло послужить той каплей, которая качнет чашу весов. Тем более что я убежден: кое-кто из театра уже побывал в этом кабинете. Как он вел себя? Неизвестно…

Я, собравшись с духом, опроверг весь «негатив» и, придя в театр, рассказал все Георгию Александровичу. Тот поблагодарил. А потом с грустью добавил:

– А знаэте, распустили слух, что я – жидомасон… и что Райкин будто бы переправляет бриллианты в Израиль.

Все это, казалось бы, в прошлом. Нет больше власти, доведшей страну до краха, уничтожившей миллионы, среди которых было немало людей с «высшими способностями». Создана Конституция, в основу которой положена Декларация прав человека, провозглашено право частной собственности, право свободного выезда из страны, создана Государственная Дума, провозглашена многопартийная система, наполнились магазины, появилась свобода слова.

Но что-то все больше и чаще начинает проникать в сегодняшний день аромат прошлого, тот самый, без присутствия кислорода, тот самый, который заставил большинство безнадежно махнуть на все рукой: «делайте что хотите» – и заняться личным обогащением. Конституция не соблюдается, законы – тоже, многопартийность фактически уничтожена, возможность дискуссии сведена к нулю, выборы вновь приобрели фарсовую окраску, Дума, как и в СССР Верховный Совет, стала послушным инструментом для утверждения решений, принятых «наверху»…

Чем это кончилось в СССР, мы знаем – полнейшим экономическим крахом и распадом страны. Казалось бы, опыт мы приобрели. Но… «народ безмолвствует», ищет развлечений. Когда я вижу ржущую до изнеможения толпу на пошлых эстрадных концертах, а это тупое ржание и пошлый юмор тиражируются миллионами телевизоров, когда вижу бесстыдных девиц, по тому же телевизору смакующих свои сексуальные приключения, слышу о том, что в школе уменьшено количество часов, отпущенных на изучение литературы, – у меня возникает ощущение, что кто-то очень хочет вновь превратить народ в стадо… «Мы пустим неслыханный разврат, пьянство, сплетни… мы всякого гения потушим в младенчестве…» А народ – в большинстве своем – эту тухлую наживку с радостью хватает.

Что за роковой круговорот получается?

И, может быть, прав был Гога, говоря: «Ничего вы не измените…»? И не пророческие ли слова Чехова, вложенные в уста дяди Вани: «Все будет по-старому…»? Что же мы, русские, за народ такой?!!

Однажды я спросил у Товстоногова: «Что такое “современный артист”? » Одно время в театральной прессе часто употребляли это понятие. Смоктуновский, например, объявлялся «современным», а кто-то другой – нет. По-моему, Смоктуновский – просто гений, а тот, другой, – не гений, ан нет: Смоктуновский еще и «современный актер»…

Вот я и спросил у Гоги: «А что такое, собственно, «современный артист»? Просто хороший, что ли? »

Кстати, у вас может сложиться впечатление, что я так вот, запросто общался с Гогой, задавая ему вопросы, а он отвечал пространно, словно Гёте Эккерману. Нет, все было далеко не так.

Ощущение громадной дистанции между нами никогда не покидало меня. Поэтому наши «беседы» были очень редки, а желание не ударить в грязь лицом и не потерять его в глазах Товстоногова заставляло меня быть крайне щепетильным в выборе времени и темы для разговора. Теперь я думаю, что зря я был так сдержан.

Он, как и многие крупные личности, был очень одинок и нуждался в общении. Несмотря на дружную семью – сестру Натэллу, ее мужа Евгения Лебедева, детей, племянников. Конечно, когда он был в зените славы, вокруг него было полно жаждущих общения – критиков, режиссеров, женщин, друзей. Соревновались в остроумии, сыпали анекдотами, пытались поразить эрудицией и талантом.

На лавочке в доме отдыха ВТО в Ялте вокруг него собиралась толпа народа, каждый пытался быть заметным, оригинальным. Клубился дымок «Мальборо», Гога – в центре, словно магнит. Блеск очков, довольное сопенье.

Но вот вспоминаю последнюю его поездку в этот дом отдыха. Самых близких его друзей уже нет на свете. А что же жаждущие, и остроумные, и эрудированные?? Никого… Только любящая сестра рядом. Я пытался заменить ему эту толпу, рассказывая анекдоты, забавные случаи.

В последние несколько лет новые работы Товстоногова были не так ярки, как прежние, силы оставляли его, луч славы уже светился нимбом вокруг иных голов, и выгоды из общения с Гогой уже никто не мог извлечь.

Вот и сижу я с ним на лавочке, испытывая и радость общения, и боль за него.

Но это – потом, в самом конце…

А сейчас, на гастролях в Литве, в советском еще Вильнюсе, в ресторане гостиницы «Неринга», мы оказываемся за одним столом во время обеда; ресторан пуст. Персонал театра вынужден экономить на всем – на мизерные суточные месяц на гастролях в ресторан не походишь.

Гога, несмотря на страшную жару, почему-то в черном костюме, белой рубашке, галстуке и с Золотой Звездой Героя Социалистического Труда на пиджаке. Наверное, должен пойти к местному начальству или, быть может, на интервью.

Вот тут-то я и завязал наш разговор о современном актере.

– Современный актер? Вы знаете, Олэг… чем талантливее актер, тем он современнее. И наоборот – чем современнее актер, чем больше захвачен он общей эмоцией сегодняшнего дня, тем ярче и выпуклее его работы. Даже в классике. Даже в классике! Но далеко не это самое главное. Умение точно установить размер зазора между собой и ролью!! Вот! Вот что характеризует современного актера. Понимаэтэ?! Допустим, в чеховском «Дяде Ване» чем ближе вам пэрсонаж, чем полнее вы разделяете его радости и горести, тем ярче роль… Но даже и здесь есть зазор, расстояние. Вы же не сошли с ума, не превратились на сто процентов в другого человека, вы же не на самом деле душите Дездемону, вы же контролируете себя и смотрите на себя со стороны. Крохотный, но зазор существует… А если взять Брехта! О! Уж тут необходима гигантская дистанция между актером и персонажем!! Вы смотрите на того, кого играете, со стороны. Вы говорите зрителю: вот! Вот таков он, мерзавец Артуро Уи! Он – это не я! Я нэнавижу его! Живя его чувствами, вы одновременно указываете на него со стороны!.. И ведь сочетание актера и текста нового автора каждый раз требует установления своей точной дистанции между актером и ролью. И тот, кто точно улавливает необходимость именно такой дистанции, кто точно определяет размер зазора, тот и есть современный актер. Понимаэтэ?!

…Не знаю, каков был размер зазора между мной и ролью Войницкого в «Дяде Ване», но в эту роль постепенно вошло все мое «предыдущее»: и потеря близких, и первые годы тупого отчаяния в БДТ, и зависть к успешным работам моих товарищей – нехорошая зависть, что поделаешь?! И милое Хотьково, и наша дача – бревенчатые пол-избы, и бескрайние густые леса вокруг. И попытка как-то продлить память о жизни папы и мамы уже после их ухода – окучивание яблонь, ремонт изгороди, бессмысленные, честно говоря, действия, но они создавали некую иллюзию этого продления.

А грозы с обвальными ночными дождями, ливнями?! А солнце сквозь листву! Все это вместе питало мое подсознание, и шел я на очередной спектакль – нет, не как на «Цену», нет – но шел к себе, в свою жизнь, в надежде воскресить то, что воскресить невозможно.

Думаю, что сейчас я бы играл дядю Ваню несколько иначе – прошло много лет, можно спокойнее обернуться назад и трезво оценить себя, увидеть собственные слабости и нелепости и заставить зрителя не только сочувствовать моему дяде Ване, но и кое-где посмеяться над его наивностью и нелепостью.

«Зазор», «дистанция», о которой говорил Георгий Александрович, были бы больше, чем тогда, когда еще кровоточили мои раны от потерь и я искал сочувствия даже у зрителя.

Сейчас я оглядываюсь на моего дядю Ваню с любовью и оставляю его навсегда в старом бревенчатом доме, в теплой комнате, за столом, освещенным керосиновой лампой, щелкающим на счетах, словно гвозди в свой собственный гроб вгоняя, смирившимся, понявшим, что во всех своих бедах повинен он сам и никто иной. Стал бы он Шопенгауэром, Достоевским, если б жил иначе? Нет, нет и нет! Он мог бы стать Иваном Петровичем Войницким, известным ученым, художником, писателем, если б все силы свои употребил не на попытку сохранить жизнь в усадьбе такой, какой она была при отце и сестре, – радостной, солнечной… если б отбросил ностальгию, забыл о дорогих покойниках, оставил бы усадьбу, уехал бы в Петербург… если бы, если бы…

«…Пятого февраля – масла постного двадцать фунтов… пятнадцатого февраля – опять масла постного двадцать фунтов… гречневой крупы…»

Свиристит сверчок, потрескивает огонь в печке, Вафля тренькает на гитаре. И кружатся, кружатся в бессмысленном бесконечном хороводе по замкнутому кругу голые неприютные осенние деревья…

«Все будет по-старому…»


Интерлюдия о Джингле

О, эти далекие благословенные времена, когда еще не рухнул под собственной тяжестью союз нерушимый, когда народ в едином порыве единодушно голосовал за «блок коммунистов и беспартийных» и был счастлив, если на прилавках магазинов, кроме «супового набора», т. е. кроме кучки обрезанных костей, появлялось мясо, и мгновенно возникала ликующая толпа, когда за автомобилями «Жигули» или «Ока» тянулась многогодовая очередь, в которую еще надо было попасть, используя «связи». Когда, входя в магазин «Березка», ты испытывал вполне объяснимую робость, ибо магазин этот – для избранных, там продавалась жевательная резинка, водка «с винтом», чай индийский, «со слоном», невиданный «сервелат», мечта фарцовщика импортная дубленка и многое еще из того, что недоступно ликующему обывателю, ибо все эти музейные редкости можно было приобрести либо на «чеки», выдаваемые работавшим за рубежом, в обмен на валюту, заработанную там, либо на доллары… но доллар этот был опаснейшей штучкой, ибо любой обладатель доллара вызывал у славных чекистов в сером штатском, несущих неусыпную вахту в «Березке», естественное подозрение в фарцовке или, что более вероятно, в тайной связи с ЦРУ, пытающемся подорвать нашу счастливую жизнь… могли и задержать «для выяснения».

Витрины в «Березке» были затянуты холстом, дабы не смущать взоры прохожих.

Не говоря уже о магазине «для дипломатов», где было ВСЕ. Ну, буквально все. Эти магазины в отличие от «Березки» были без вывески, и витрины их тоже были затянуты, скрыты материей. А «номенклатура» – обкомовцы, райкомовцы – посещала «Голубой зал» в Гостином дворе, где был шикарный импорт. Там тоже было ВСЕ (как сейчас в обычном магазине средней руки), и случайно, по блату попавший в чрево этих заповедных пещер Аладдина человек терялся, исходил испариной от невозможности выбрать, купить, ибо он был не в номенклатуре и «не имел права», а был допущен из милости, по звонку «оттуда».

Для номенклатуры была больница имени Свердлова на Крестовском: шикарные палаты с современным оборудованием; медсестрички в крахмальных белоснежных халатиках; они, поигрывая попками, разносили еду по палатам уже сверхвыдающихся деятелей партии, типа первого секретаря обкома КПСС товарища Романова; врачи, облеченные особым доверием.

Номенклатуре была предоставлена возможность за символическую мизерную плату арендовать дачи на побережье Финского залива; кто покрупнее – тому домик, кто помельче – комната или две в таком домике. Водопровода и канализации нет, но воздух, воздух! А крупным начальникам отводились дома со всеми удобствами, высокие заборы скрывали их трудную государственную деятельность, дежурили госмашины на случай возникновения какой-либо идеи, требующей немедленного воплощения в жизнь.

Остальным, «рядовым» труженикам не полагалось ничего. За городом нельзя было даже построить себе дачный домик – это уже собственность, а она, как известно, порождает капитализм. Так распорядился товарищ Романов…

Правда, ветеранам, блокадникам иногда удавалось выхлопотать себе комнатку в дачном домике, арендуя ее на лето.

Приобщенные к номенклатуре держались особо, спины их были прямы, взоры затуманены, весь вид их указывал на приобщенность к верхам, зеркальный взгляд скользил за горизонт, нащупывая там зарю коммунизма.

К чему я это все?

А вот. Актеры, получившие звание, тоже попадали в номенклатурный список и приравнивались к различным категориям номенклатуры. Народные артисты РСФСР – к более низкой, народные артисты СССР были рангом повыше. Получившие звание были счастливы прежде всего потому, что заметили их работу, значит, она интересна, значит, не зря они работали. Убежден, что эту радость испытывало большинство. А номенклатурные блага, вернее, их крохи, имели в их глазах второстепенное, а то и просто ничтожное значение. Правда, не у всех. С получением звания у некоторых туманились взоры, приобщение к номенклатуре выпрямляло спины. «Стаканоносцы», так прозвал их тогдашний наш товарищ по БДТ Борис Лёскин, – с прямыми спинами, словно несущие стакан на голове.

Я, получив звание народного артиста СССР, помимо естественной радости, стал постоянно чувствовать неловкость перед коллегами по сцене: что же это – значит, они без звания или званием ниже актеры хуже меня? Талант у них меньше? Играют они не так прекрасно, как я? Ведь это чушь собачья! И я понимал, что рядом со мной, облеченным званием, некоторые испытывают, может быть, чувство собственной неполноценности, зависти и прочие мерзкие чувства, мешающие нормальному общению и работе.

Николай Трофимов, например, гениальный комик. Да нет, не комик, а просто – великий артист! Вспомним хотя бы его капитана Тушина из фильма «Война и мир» или Перчихина в «Мещанах» в постановке Товстоногова – непревзойденный шедевр актерского искусства. Так вот он носил звание народного артиста РСФСР, а я получил народного СССР – так что же: я лучше, что ли? Как ни старайся, а мне до вершин трофимовских никогда не дотянуться – куда там!

И я, будучи народным депутатом РФ, «употребил влияние» и добился того, чтоб «дело» о присвоении Трофимову звания народного артиста СССР, лежавшее в комиссии по наградам уже четыре года, было рассмотрено в срочном порядке, и он наконец получил это звание. И мне стало не так стыдно.

Пользуясь «влиянием», я убыстрил присвоение очередного звания не одному еще артисту.

Однажды, уже в ельцинские времена, я предложил на худсовете театра не печатать на театральных программках и афишах звания. Зарплаты, которые тоже зависели от званий, пусть остаются прежними, а звания – не печатать… Боже, боже мой! Что тут началось!!



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.