Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Олег Валерьянович БасилашвилиНеужели это я?! Господи… 14 страница



И вот:

– Выпейте, Олег! Да… Ваша матушка умрет через одиннадцать месяцев.

Если б мама послушалась меня год назад! Тогда ее еще можно было спасти, сделав операцию – болезнь только начиналась!..

А сейчас поздно. Поздно!

– Какие-либо медикаментозные или оперативные вмешательства бессмысленны. Пусть ваша матушка проведет этот год так и там, где захочет, с максимальной для нее приятностью. Версия диагноза для нее – цирроз печени.

Так судьба решила все сама.

 

– Никита, я не могу сниматься в «Неоконченной пьесе для механического пианино»!!! Мама смертельно больна, и я должен быть с ней на даче в Хотькове.

– Будете жить там, где будут съемки, – в подмосковном пансионате. Те же воздух и природа!

– Не могу, Никита! Мама решила провести последнее лето в Хотькове!

– Тогда пошел на хуй!!

 

Последнее мамино лето мы провели с ней в Хотькове.

А оно было яркое такое, прекрасное, словно улыбалось, прощаясь. Сияли листья нашего девичьего винограда, шелестели листья яблонь, которые мы сажали когда-то вместе – мама, папа и я…

Мы одни. Никого рядом. Ночами смотрю в страшное черное небо и молю, молю Бога пожалеть маму, меня…

Поздней осенью я перевез маму к нам, в Ленинград, несколько месяцев она пролежала у нас дома, терпеливо выполняя все предписания алма-атинской травницы: отвары, растирания, компрессы с барсучьей мазью… – все это я раздобыл в Алма-Ате, в отчаянии рванувшись к тамошней, как говорили, чудодейственной целительнице. Вначале привез сам, а потом каждую неделю летчики рейса Алма-Ата – Ленинград доставляли мне новые и новые бутылки и банки. Потом больница Академии наук СССР в Ленинграде. Там она и скончалась…

Утром того дня, когда мамы не стало, за больничным окном на подоконнике появился абсолютно белый голубь.

Он сидел на фоне чистого пушистого снега, завалившего все – улицу, деревья парка напротив, сам еле видимый, и внимательно смотрел на меня черным своим глазом.

 

Летом я приехал в Москву освободить наши комнаты в коммуналке.

Шли съемки фильма «О бедном гусаре замолвите слово». Придя со съемок, я начинал уничтожать все то, что составляло бабушкину, папину, мамину и мою жизнь. Продавал книги, большую часть маминых книг подарил ее коллегам. Но они, невзирая на мои отказы, оформили все мои подарки через букинистический магазин и прислали мне деньги в Ленинград. Я рвал бумаги, раздавал одежду и посуду.

Иногда натыкался на разные мелочи, которые надрывали сердце напоминанием о жизни, которая прошла и больше никогда не повторится… Слезы текли непроизвольно, но, выйдя на улицу, я натыкался всюду на одну и ту же фразу: «Москва слезам не верит! » С афишных стендов, с рекламы кинотеатров, а то и просто поперек улиц на растяжках: «Москва слезам не верит!! »

Это рекламировался новый фильм Меньшова, но мне казалось, что это Москва, оставленная мною, мои кривые переулочки, Чистые пруды и Покровка моя, двор мой, пропитанный аптечной валерьянкой, балкон на четвертом этаже на черной лестнице, с которого мама махала рукой, провожая меня, – это они не верили моим слезам и моему горю.

Это верно: Москва не верит слезам.


Галя

Вот уж чего не могу понять: чем, какими статями привлек я внимание молодой, хорошенькой блондинки с ямочками на щечках, с лучистыми голубыми глазами, с белозубой улыбкой!..

Я тоже улыбался ей, благо часто виделись – она работала музыкальным редактором на Ленинградской студии телевидения, подбирала музыку для телеспектаклей, в частности, для «Кюхли», где я был занят, для «Обломова»… Режиссер Белинский был в восторге от ее работы: «Она дуфой оффуффает эмоциональную суть сцены и придает ей нувную заверфённость».

 

– А ты имеешь большие мшансы, – сказал Сережа Юрский после того, как мы однажды проплыли мимо нее по эскалатору метро «Площадь Мира» (она плыла наверх, в город, а мы – вниз, в метро), и я в очередной раз ощутил очарование ее улыбки.

Дело в том, что эту миловидную блондинку с ямочками звали Галя Мшанская. И еще в том, что Сергей тогда, в те далекие времена, впрочем, как и сейчас, сыпал остротами направо и налево.

Ну, например: посетил наш город лидер Румынии, ее генсек Чаушеску, любимец и вождь румынского народа, в девяностые годы растерзанный этим же народом. Так вот, этот самый Чаушеску катил в открытой машине по Кировскому, ныне Каменноостровскому проспекту. Стоя. Рядом с ним – стоя же – наш член Политбюро ЦК КПСС Косыгин. Оба в черных костюмах. Улыбаются. Правые руки подняв, приветствуют редких прохожих. Окна и стены домов вымыты предварительно до уровня второго этажа (предполагалось, что гости поедут в закрытой машине и не смогут увидеть ничего выше).

Мы с Сергеем идем по Кировскому проспекту к площади Льва Толстого, к метро. А они катят нам навстречу, на острова, в резиденцию.

Машины поравнялись с нами. Аплодисменты. Вот он, пламенный Чаушеску.

И вдруг Сергей так ласково:

– Чао, чао, Шеску!

Что в переводе с итальянского значит: «Прощай, милый Шеску! »

Чаушеску одарил Сергея улыбкой, махнул ладошкой – и уплыл вдаль. А я заржал, словно лошадь.

Или при известии о том, что наш прекрасный главный администратор Роман Белобородов (в просторечии – Рома) подал заявление об уходе, Сергей с грустью заключил: «Ариведерчи, Рома! »

И тут – «мшансы».

Сережины слова вселили в меня бодрость и уверенность – я имею «шанс»! Должен признаться, мне всегда казалось, что особых шансов при знакомстве с женщинами я никогда не имел – был излишне робок. К примеру, не умею танцевать, всегда стеснялся пригласить девушку на танец, боясь показаться неловким, смешным. А тут – «мшансы»!! И мои визиты в аппаратную стали чаще, вскоре они переросли в провожания, встречи вне студии телевидения, а потом я вдруг обнаружил, что каждое мгновение, проведенное мною в одиночестве, без Гали пусто и бессмысленно.

И она призналась мне в том же.

И с тех пор мы уже сорок пять лет вместе. Что во мне привлекло Галю? Внешняя стать? Скажу честно, глядя в зеркало, никогда не приходил от себя в восторг. Да и зарплата никудышная.

Вот так и подмывает меня сказать, что, дескать, она разглядела во мне талант, который тогда еще не проснулся…

Да ничего не могла она разглядеть, и разглядывать было нечего – бег по диагонали в «Горе от ума», бездарное, в зажиме пребывание в «Варварах», бледное существование в «Океане»…

А вот поди ж ты – Бог послал мне женщину, которая до сих пор убеждена в том, что я – самый талантливый, самый красивый. Ну и хорошо… Простим ей эти заблуждения! Ведь они так помогли мне.

Как-то постепенно начало налаживаться в театре – мой Андрей в «Трех сестрах» был хвалим Гогой, да я и сам чувствовал себя значительно увереннее, а за этой ролью пошли и другие, за которые не приходилось краснеть.

Я знаю: что бы ни случилось со мной, Галя всегда придет на помощь; так она рванулась ухаживать за мамой, когда та умирала в больнице.

«Вот какая у меня хорошая невестка! » – с гордостью сказала мама больничной сестре.

Галя подарила мне Олю и Ксюшу, добрых, порядочных и хороших девчонок, которые, я надеюсь, скрасят мою старость. Да они, собственно, уже и скрашивают ее. Обе хорошо и упорно трудятся: Оля – редактором на телевидении, Ксюша – журналистом на «Эхе Москвы»…

А Галя… О, Галя – фанат своей работы! На телевидении она работает уже более сорока лет. Сотни телефильмов, которым Галя «придавала нужную эмоциональную завершенность», по словам Белинского; «Телевизионный клуб молодежи», «Горизонт», «Молодые на сцене и в зале» – эти телепередачи были тогда новой, невиданной дотоле формой телеискусства, они шли на всю страну, в них рвались участвовать сотни энтузиастов со стороны. Они создавались и придумывались при ее непосредственном участии, а то и по прямой Галиной инициативе.

Непосредственное ведение передачи в кадре, администрирование, подбор участников, музыкальное оформление – все это Галя делала радостно, легко, недаром многие ее называли «Ликуй, существование! ».

Последние ее работы уже в качестве шеф-редактора российского телевидения на канале «Культура» – это цикл «Царская ложа», летопись Мариинского театра, фильмы «Устал я жить в родном краю», «Удивительная примадонна Анна Нетребко», «Две жизни Натальи Макаровой». Надо сказать, что Мариинка – ее главная любовь, ведь мама ее, моя теща Ольга Феликсовна Мшанская, в свое время была ведущим меццо-сопрано театра, выходила на сцену, будучи беременной Галей. Так что Галя начинала свою жизнь на оперных подмостках…

Богемная театральность удивительно органично сочетается у моей жены с рациональным складом ума: это качество унаследовала она от отца, Евгения Борисовича Зайцева. Он был талантливым адвокатом, одним из лучших в городе, уважаемым всеми за порядочность, честность и трудолюбие.

Квартира наша завалена сотнями кассет с записями, фонограммами, книгами по истории искусства.

Но, что самое главное, никакое Галино увлечение оперой и балетом не мешает ей до сих пор считать меня самым-самым: самым талантливым, самым красивым, даже несмотря на отсутствие у меня оперного голоса.

– О, какие у тебя красивые руки! – недавно сказала она мне.

Да, любовь – это розовые очки, сквозь которые мои пальцы-сардельки кажутся изящными, словно бедро просыпающейся нимфы… Но, сами понимаете, как приятно слушать такие слова и как благодарен я судьбе и Ленинградскому телевидению!!!


Мои роли

Вы смотрели телевизионный фильм Ленинградского ТВ «Мертвые души» 1963 года? Помните там Ноздрева – Луспекаева?! Не смотрели?! Если вы любите театральное искусство или Гоголя, вы обязаны раздобыть запись этого телефильма. Качество записи очень среднее, черно-белое изображение, и современные сериалы, снятые «на цифру», во много раз качественнее, четче, красивее. Правда, эта четкость и красота вызывают у меня ассоциации с лицом покойника в гробу – красиво загримирован, спокоен, холоден, сердце давно уже остановилось. Имею в виду только изображение – но и оно накладывает на подчас блестящую игру современных актеров некий мертвенный отпечаток…

Так вот, Ноздрев Луспекаева! Это одно из очень немногих потрясений, испытанных мною в жизни.

Боюсь впасть в театроведческий стиль, постараюсь высказаться проще.

Это был живой человек. Один из многих, встреченных мною в жизни. Он был узнаваем. Луспекаев создал не иллюстрацию к поэме Гоголя, а чрезвычайно убедительно показал тип вот такого человека – и поэтому казалось, что где-то, когда-то подобный человек встречался в жизни…

Он был и смешон, и жалок, и безумно темпераментен, и слаб, и душа любой компании, центр ее, заводила и одновременно одинок и трогателен…

В нем – весь тот набор, который характеризует нас, лишних русских людей, влачащих свое бессмысленное существование. Посмотрите обязательно!

Павел Луспекаев. Пашка!

А его Нагульнов в «Поднятой целине»?!! Свято верящий в Мировую Революцию, когда все станут равны и не будет места алчности и воровству, злобе и коварству… Громадный человек с воловьими горящими глазами и с доверчивой, нежной душой романтического ребенка – ушедший навсегда образ человека, посвятившего себя без остатка приближению новой, замечательной жизни.

Готовый убить, растерзать любого, самого близкого, если тот мешает осуществлению этой мечты. И смешно, и трогательно, и страшно.

А Бонар в спектакле «Четвертый» по пьесе Константина Симонова? Воскресший на мгновение американский солдат, брошенный своим товарищем во вьетнамских болотах? С какой болью произносил он: «…сволочь…», прощаясь навсегда с бывшим своим однополчанином.

Скалозуб. Сыграть роль этого тупого радостного идиота Паше помешала тяжелая болезнь.

На репетициях пьесы Островского «На всякого мудреца довольно простоты» каким-то чудом возникал не Паша Луспекаев, а московский барин Мамаев, только что отобедавший «у Палкина», – эти губы еще в масле, эти бараньи глаза, язык, с трудом ворочающийся от сытости, и наполненность удовольствием от сознания величия собственного ума! Тоже не сыгранная роль… И как же мне мешал его Мамаев, когда, многие годы спустя, в новом спектакле Товстоногова я играл эту роль. Иного, чем луспекаевский Мамаев, я себе не представлял, а стать, быть тем, кем был Пашка в этой роли, естественно, я не мог.

Болезнь страшная, непреодолимая – эндартериит – лишила его ступней. Он постоянно испытывал боль, страшную боль! Паше кололи большие дозы наркотиков, чтобы избавить от мучений, и фактически он стал наркоманом… Он – женолюб и безумец, буйный выпивоха и гуляка, не позволявший, правда, себе никогда прийти на репетицию позже, чем за сорок пять минут, и никогда от него на спектакле или на репетиции не попахивало спиртным – ни разу!!

Вне театра – да! о, да! Там и гулянки, и водка, и гитара, и все такое прочее. Театр же для него – святое. Так вот этот безумец лишен был всего – и театра, и внетеатральной своей жизни. Но боролся. И как!

Бросил наркотики!! Самостоятельно избавился от наркотической зависимости. Инночка, святая мученица Инночка Кириллова, жена его, пожертвовавшая ради своего любимого Пашки всем – карьерой, здоровьем, таскала с базара мешки с семечками. Пашка, бросивший и пить, и курить, и наркотики, сидел по-турецки на своем диване – непрерывно сплевывал, щелкая семечки.

– Я, блядь, все равно вернусь! – говорил он мне, спрыгивая с дивана на своих культях, начинал стучать по паркету, прыгать, пританцовывать: наращивал мозоли для протезов.

– Я, блл-лядь, все равно!!

За время его болезни мы сблизились – жили-то мы стенка в стенку, рядом. После спектакля я почти всегда заходил к нему, да и в другое время забегал. Мы трепались, уходил я далеко за полночь.

У него был магнитофон «Днепр» с большими катушками, мы записывали «радиоспектакли» – всякую чепуху, ну, например, звуки, которые мы мальчишками еще слышали в фойе кинотеатра, звуки, доносящиеся к нам из кинозала: то чья-то фраза, вдруг – шум, шаги, выстрел! «О-о, Маланья… о-о, ну, паччиму, паччиму ты меня не привэчаэшь!! »… Шаги… музыка…

Часто он просил рассказать, что происходит в театре. И если я удачно показывал ему что-то, звонко ржал, как жеребец.

– Знаешь, кино – это, конечно, хорошо, но понты все-таки. Химия. Театр – это, знаешь, занавес еще закрыт, а за ним теплый зал… Зрители дышат… гудят… И вот занавес колечками наверху цок-цок-цок, пошел в стороны и – тепло-тепло оттуда, и в зале все – твои, твои!.. И тихо-тихо!

Для меня Пашка был не другом, нет, а старшим приятелем, образцом…

– Никогда при мне так не говори. Не личит тебе это.

Это сказал мне он, матерщинник и гуляка, когда я, пытаясь быть «на уровне», рассказывал ему что-то, пересыпая речь матерком:

– Не личит тебе это…

Ему сделали протезы, он их «осваивал». Мечтал сыграть Годунова. Все тетрадки с текстом ролей были у него замусолены, залистаны.

– Пашка, ты ведь хорошо репетируешь. Чего ты с тетрадкой-то сидишь?

– Текст учу, – говорит он, показно небрежно отбрасывая тетрадку в угол дивана. – Текст выучил – все, роль в кармане.

И вот мы сидим в такси, едем после репетиции «Трех сестер» домой, на Торжковскую.

– Все репетируют нормально, а ты – как хауно в проруби…

Да, прав он был. Прав. Казалось бы, все мне ясно и близко в роли Андрея – ан нет, что-то тормозит, делает беспомощным… И действительно: вокруг Юрский, Копелян, Доронина, Попова, Лавров уверенны, стойки, выразительны – хоть сейчас спектакль играй… А я – опять, опять я зажат чем-то, зажат, стеснен. И я беспомощно тыркаюсь туда-сюда, забывая от ужаса текст, пробалтывая его… Да еще Пашка сидит, смотрит. Совсем я оробел.

Приехали домой. Паша идет ко мне. Садится в кресло. Молчит. И вдруг взрывается:

– Ты кого играешь? Кого?!! Какого-то Андрюшу сраного. А он – не такой. Он ведь на самом деле мог быть великим ученым! Он – Эйнштейн, мать твою так!!! Понимаешь ты – Эйнштейн! А может, и побольше! И вот в финале мы видим этого гения! Гения, понимаешь?! Который катает в колясочке ребенка, прижитого его женой от ее любовника! И пикнуть не смеет!! Говорит только с глухим Ферапонтом! Это же трагедия! Э-эх…

Пашины глаза, его воловьи карие глаза вдруг блеснули влагой, он скрипнул зубами и быстро ушел.

 

Последняя генеральная репетиция. Без публики. Декорации, свет, костюм, грим… В зале почти никого. Вспыхивает огонек сигареты. Взблескивают очки: Товстоногов. Сопит.

Меня несет волна, в которой всё: и радостные надежды, и трагедия несбывшегося гения, и тоска по прошлому, ненависть, звериная ненависть к этой жизни, которая словно асфальтовый каток вбивает в землю, давит и душит все настоящее, хорошее.

И вот под звуки марша уходящего полка качу я детскую коляску с чужим ребенком. Холодно, голову втянул в поднятый воротник поношенного старого пальто, какой-то бабий шарф на мне, небрит неделю – какое там бритье!

Качу я коляску и чувствую – все, все в зале должны сейчас заплакать и почувствовать все то, что чувствую я.

И вдруг раздается звонкий, заливистый хохот – это Пашка ржет в почти пустом зале, срывает мне сцену!

Все. Финал.

«Если бы знать! Если бы знать! »

За кулисами встречаю Пашку:

– Пашка, что ты ржал?! Сорвал мне мой проход!! Весь финал!

– Чудак! Это я от счастья…

Стиснул мои плечи. Отпустил. Отвернулся и заковылял от меня.


Сиро́ та

– Мерзавец! Как вы посмели!! Что вы сделали?! Ради чего мы с вами три месяца бились?!

Это Роза Сиро́ та. Розочка. Розамунда.

Только что отгремели овации после очередного спектакля «Лиса и виноград» Фигейредо. Я стою за кулисами в белом хитоне, счастливый, с громадной охапкой цветов – спектакль прошел грандиозно, почти на каждую мою реплику следовал взрыв хохота, аплодисменты. Я легко импровизировал, а в конце спектакля раздалась овация нам – Юрскому, мудрецу Эзопу, мне, сыгравшему Ксанфа, глупца, мнящего себя великим философом, Медведеву, Тарасовой, Караваеву, Теняковой.

Все еще слышны крики: «Спасибо! », овации…

И вот: «Мерзавец! »

– Что вы, Роза? Слышите, какой успех?!! Как воспринимается каждая фраза, каждая коллизия?!

– А вы ради успеха, да? Ради этого хлопанья в ладоши вышли на сцену, да?! Или ради того, чтоб сказать зрителю, что власть и мудрость несовместимы, что ум и порядочность должны править жизнью, а не идиот философ?!!

Маленькая, глазки яростно блестят, губы презрительно кривятся, словно взъярившийся воробушек сейчас заклюет своим клювиком.

– Вы словно проститутка! Ради этих проклятых аплодисментов готовы отдать все! Все, что наработали! Дешевка!! Завтра, завтра же!! Репетиция!! Немедленно!!!

Топнула ножкой, круто развернулась. Ушла.

Бессонной ночью понял я, что права Роза. Ведь сколько сил, эмоций вложила в меня Роза на репетициях, добиваясь нашего взаимодействия подлинного, а не театрального. Добилась, вместе с Гогой придала моему существованию яркую форму. На сцене я имел большой успех и постепенно, на волне этого успеха, стал «жать» на аплодисменты, на реакцию зала, и мне уже этот зал стал важен, а не партнер, не сверхзадачи – зачем, для чего я вышел на сцену.

Почти на всех рядовых спектаклях Роза присутствовала, и все участники этих спектаклей с трепетом ждали: что сегодня скажет Розочка? Разнесет? Похвалит?

Она обладала редким даром создать вместе с актером тайну. Тайну, которая, помимо точного действия, яркого приспособления, создавала загадочную музыку души, притягивающую зрителя своей неразгаданностью, заставляющая его оторваться от спинки кресла, попытаться разгадать, понять эту тайну…

Репетируем «Беспокойную старость» Рахманова. Роль Бочарова – топорный образ молодого ученого-революционера, ученика профессора Полежаева. Роль довольно примитивная.

Текст роли такого рода:

– Враг нарушил перемирие и надвигается на Петроград. Уже взяты Псков и Нарва. Мы должны ответить контрударом. Наши отряды выступают немедленно…

Вроде бы все мне ясно. Но скучно и плохо до тоски.

И вот Роза, полуобняв меня, – головка как у воробушка, почти вбок, – в уголке, почти шепчет:

– Олег, хочу сообщить вам секрет. Никому не говорите, держите его про запас. Для себя. Не выбалтывайте, ладно? А то есть у вас такая манера: все разболтать первому встречному… ну-ну… не обижайтесь.

У вас не совсем точно идет роль, потому что у вас нет живого чувства, которое вы должны испытывать по отношению к профессору и его жене. А вы представьте себе на минуточку, что вы – круглый сирота, вам холодно и одиноко, и единственное место, где к вам относятся, как к родному, – это дом Полежаевых. Они заменили вам отца и мать. Вы и любите их, словно отца и мать, да и революцию-то делаете ради них, их счастья. Но вы стеснительны, боитесь показаться сентиментальным, да и не краснобай… Идете сюда, в этот дом, за теплом и лаской, ну, как вот вы в Москву, к своим, ездите… да? Только между нами это!

И вспомнился мне запах маминых пирогов, папины фронтовые рассказы, наши литературные споры, наш двор, пропахший валерьянкой…

Чудо!.. Роль постепенно «пошла», как говорится. Дело ведь не в словах, а в той гамме чувств, которые я стал испытывать к этим замечательным, наивным, словно дети, старикам, совершенно беспомощным в быту и таким одиноким!

Спектакль получился замечательным. Юрский и Попова – центр его. А я обожал свою нелепо написанную роль, она позволила мне жить на сцене, а не «представлять образ». Как же мне стало уютно, тепло на сцене и как мне не хотелось уходить из этого дома, из петербургской квартиры…

 

В Москве папа мой попал в больницу. Я помчался туда. Три дня мы с мамой были рядом с ним. Он умер на четвертый день. На следующее утро я примчался в Ленинград играть утренний спектакль «Беспокойной старости». Я мог и остаться, мне полагался трехдневный отпуск. Но я ничего не соображал, задавленный горем.

Играем спектакль. Идет сцена, где мой Бочаров прощается с профессором Полежаевым и его женой, не зная, увидит ли их когда-нибудь еще. Сцена «проходная», ничего особенного.

– Приходите всегда как к себе домой, – говорит профессор и вручает мне ключ от квартиры.

Я беру ключ, кланяюсь старикам, прячу ключ в карман, поворачиваюсь и ухожу. Играл это я всегда внутренне убедительно, но особых восторгов по поводу моей игры никто не выказывал, да и сцена-то маленькая, проходная. Обычная рядовая сцена, ничего особенного…

И тут – взял я ключ, посмотрел на профессора, на Марью Львовну, поклонился и вышел, затворив за собой дверь. (Двери там были шикарные, дубовые, филенчатые – «петербургские», с медными ручками. ) Вышел. И вдруг – аплодисменты… Никогда их не было, да и быть не могло. А сегодня – аплодисменты. Овация на пустяковый уход.

Это Роза, Розамунда точно угадала состояние моего Бочарова, и сегодня, потеряв отца, я, видимо, вынес на сцену подлинное чувство потери. Оно соединилось с состоянием моего Бочарова, прощающегося, возможно, навсегда с любимым профессором. Момент истины. Подлинность, которую всюду яростно искала Роза и которая так редка на сцене…

Она обладала удивительным даром найти какое-то единственное слово, согревающее душу актера, раскрывающее в нем самое потаенное, личное. Ведь можно прочесть десятки лекций на тему той или иной роли, пьесы, но не найти ключика, открывающего сердце актера. А Роза находила это личное, ту самую тайну, к которой тянутся, пытаются постичь, но так и не постигают зрители.

Товстоногов и Сирота. Мощный тандем. Роза разминала материал, находила с актером «зерно», а подчас и общую тональность спектакля, позже приходил Товстоногов и, отталкиваясь от найденного, шел дальше, ввысь…

Иногда найденное Розой приходило в противоречие с видением Товстоногова. Роза шла пятнами, начинались новые мучительные поиски, которые подчас приводили к потрясающим результатам. Мышкин Смоктуновского, «Пять вечеров», «Мещане», «Варвары», «Синьор Марио», «Беспокойная старость» – эти шедевры плод совместной работы Товстоногова и Сиро́ ты.

Спектакль «Цена» – единственная самостоятельная работа Розы в БДТ. А она рвалась к самостоятельности – и не получала ее в БДТ. Ушла из театра. Вернулась.

Опять ушла. Работала в ленинградском Ленкоме, затем во МХАТе…

А БДТ наращивал успех, гремели новые премьеры, но и Товстоногов, и все мы с уходом Розы потеряли что-то очень важное, может быть, ту самую тайну, трепетно хранимую каждым из нас…

Она была одинока; кроме театра у нее ничего не было. Она все отдала актерам, театру. Она ушла от нас навсегда. Больная, одинокая и почти неизвестная…

В славной истории БДТ ее имя должно стать рядом с именами его создателей. С Георгием Александровичем Товстоноговым, главным режиссером, и Диной Морисовной Шварц – заведующей литературной частью.

Товстоногов – Шварц – Сирота.

Розочка… А ее и в театре-то почти никто не помнит. Вот ведь как бывает. Почти всегда.

 

Бывало, сидишь в школе на уроке. Сорок пять минут всего – целая вечность! Когда же прозвенит звонок? Потом в Студии – то же. Как надоел второй курс с его этюдами и воображаемыми предметами! Скорее бы роль на третьем-четвертом курсах – там и текст, и грим, и слово! И скорее бы стать актером!

А в театре поначалу торопишь время: скорее бы новый сезон, новая хорошая роль, успех; а сезон все тянется, тянется бесконечно.

И – странно – именно эти-то тягучие годы вспоминаются четче всего.

Школьные – по секундам, дальше – минуты, часы, дни…

А потом время начинает нестись вскачь, и не успевает многое отложиться в памяти.

Как, уже зима? Позвольте, а что было летом? Что?!! «Калифорнийскую сюиту» играем уже десятый год?! Но не остыло еще премьерное волнение, будто это было вчера… А дочери твои уже зрелые женщины, дают ценные указания. Ироничны и самостоятельны. Позвольте, кто это?!! А, это, кажется, муж одной из них. Но чьей?! Задача…

Ну-ну, шучу, шучу, конечно, не обижайтесь, друзья.

Но когда по телевизору видишь давнего своего приятеля, с трудом узнавая – настолько время исказило его юношеские черты, – становится нехорошо. И, глядя в зеркало, говоришь: ну нет, я еще ого-го! И невдомек, что глядят на тебя из зала зрители, глядят на твои обвисшие бока и удивляются: и не стыдно ему, старику, что-то там о любви бормотать… И не утешить себя мыслями: дескать, не в возрасте дело, – люди следят за перевоплощением моим, за мастерством! Не обольщайся! Вон молодые с мобильниками – получше твоего скажут. И в Голливуде снимаются. А виллы!! Виллы! На Канарах, во Флориде, в Испании. И всего-то каких-то два-три миллиона долларов! Говна-то! Глюкоза вон, да и Аспирин, хоть и старый, а подтяжку сделал – вот и поместье на Мальдивах, и дом в Нью-Йорке. Правда, поет. Почти все поют. Плохо, но слушают же их, дергаются! Ате, кто не поет, – за редчайшим исключениям – носятся с мобильниками по сериалам, органичненько барабанят свой текст, быстренько сляпают какой-нибудь спектаклик, лучше, чтоб посмешней и про секс (когда-то был ФЭКС – фабрика эксцентрического актера, теперь секс…), чтоб посмешнее… а где не смешно – подкладывают фонограмму гогочущей толпы – дескать, это смешно, смейтесь, как мы, смейтесь вместе с нами, смейтесь лучше нас! И смеются. Ржут до слез, пукают от счастья!

– Здравствуй!

– Привет! (Небольшой смех).

– Ты что делаешь?

– Аничего!! (Взрыв хохота).

– А!! (Вот тут валятся на пол, держась за животы; носилки, «Скорая помощь», валерьянка. )

Куда там Зощенко, Райкину… Гоголю с Булгаковым…

И нет им дела до осетинских детей, женщин и стариков, до грузинских крестьян, до гибнущих солдат обеих армий… Дружно рыгочем!

И артисты стараются: посмешнее и про секс, и чтоб побольше бабок срубить – и на Мальдивы!

С болью вспоминаю Пашу Луспекаева, ночами учившего текст; Товстоногова, мечтавшего поставить «Вишневый сад», да так и не поставившего – «на роль Раневской пока нет актрисы»; Райкина после утомительных трех концертов в Махачкале, идущего в Министерство транспорта настаивать, чтоб поезда не ходили порожняком.

– Зачем это вам, Аркадий Исаакович?

– Если не я, то кто же?..

Чего ради все мы трудились за гроши, ночами не спали, умирали от инфарктов, спивались, чего ради пытались мы понять и проникнуть вглубь автора, роли, пьесы: чтоб услышать это рыготание? Чтобы «срубить бабок»? Да нет, совсем, совсем для другого…

 

Роли мои, роли…

Их список передо мной – спасибо, дали в музее театра.

Всего я сыграл в БДТ сорок три роли. Девять последних – без Товстоногова.

Когда берут у меня интервью, среди прочих задают один и тот же вопрос: «Какая ваша самая любимая роль? » Каждый задающий думает, что вопрос оригинален, а на самом-то деле – если, допустим, за все время дал я тысячу интервью, то вопрос про любимую роль слышал 995 раз.

Ну и что ответить? Та, которая легко получилась? Или в которой имел наибольший успех? Или вот как вышло с ролью Гаева в «Вишневом саде», поставленном у нас Адольфом Шапиро?

Я мечтал об этой роли, считал, что вроде бы «познал» Чехова: с успехом играл в «Трех сестрах» и «Дяде Ване». Вроде бы и Гаев должен быть «в кармане» – та же усадьба, те же наши русские проблемы, конец жизни – все знакомо, раз плюнуть!

Ан нет, голубчик, кроме позора, пота и стыда – ничего! Вот и гадай, люблю ли я Гаева?! Сколько вбито сил, мозгов, сколько вариантов перепробовано – и что?

До сих пор не знаю, почему первая фраза Гаева в спектакле: «Поезд опоздал на два часа. Каково? Каковы порядки?! » Почему именно это говорит Гаев??! Почему не о дороге, не о здоровье сестры? Да, поезд опоздал, да, отстранив нас, либералов, пошли по порочному пути, потому и все идет вкривь и вкось, вот и поезда опаздывают… Что он, Гаев, так обеспокоен этим? Видимо, так. Пробовал и это – не идет… Видел, как Кваша играет Гаева в «Современнике», – очень хорошо, предельно ясно и трогательно! Почему же у меня «не пошло»?!



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.