Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Комментарии 9 страница



— Почему вы вспомнили именно обо мне? — спросил ее Потугин.

Она начала было распространяться об его хороших качествах, да вдруг остановилась…

— Нет, — промолвила она, — вам надобно правду говорить. Я знала, я знаю, что вы меня любите, вот отчего я решилась… И тут же рассказала ему всё.

Элиза Бельская была сирота; родственники ее не любили и рассчитывали на ее наследство… Ей предстояла гибель. Спасая ее, Ирина действительно оказывала услугу тому, кто был всему причиной и кто сам теперь стал весьма близок к ней, к Ирине… Потугин молча, долго посмотрел на Ирину — и согласился. Она заплакала и вся в слезах бросилась ему на шею. И он заплакал… но различны были их слезы. Уже всё приготовлялось к тайному браку, мощная рука устранила все препятствия… Но случилась болезнь… а там родилась дочь, а там мать… отравилась. Что было делать с ребенком? Потугин взял его на свое попечение из тех же рук, из рук Ирины.

Страшная, темная история… Мимо, читатель, мимо!

Больше часу прошло еще, прежде чем Литвинов решился вернуться в свою гостиницу. Он уже приближался к ней, как вдруг услышал шаги за собой. Казалось, кто-то упорно следил за ним и шел скорее, когда он прибавлял шагу. Подойдя под фонарь, Литвинов оглянулся и узнал генерала Ратмирова. В белом галстухе, в щегольском пальто нараспашку, с вереницей звездочек и крестиков на золотой цепочке в петле фрака, генерал возвращался с обеда, один. Взгляд его, прямо и дерзко устремленный на Литвинова, выражал такое презрение и такую ненависть, вся его фигура дышала таким настойчивым вызовом, что Литвинов почел своею обязанностью пойти, скрепя сердце, ему навстречу, пойти на «историю». Но, поравнявшись с Литвиновым, лицо генерала мгновенно изменилось: опять появилось на нем обычное игривое изящество, и рука в светло-лиловой перчатке высоко приподняла вылощенную шляпу. Литвинов молча снял свою, и каждый пошел своею дорогой.

«Верно, заметил что-нибудь! » — подумал Литвинов. «Хоть бы… другой кто-нибудь! » — подумал генерал. Татьяна играла в пикет с своею теткой, когда Литвинов вошел к ним в комнату.

— Однако хорош ты, мой батюшка! — воскликнула Капитолина Марковна и бросила карты на стол. — В первый же день, да на целый вечер пропал! Уж мы ждали вас, ждали, бранили, бранили…

— Я, тетя, ничего не говорила, — заметила Татьяна.

— Ну, ты известная смиренница! Стыдитесь, милостивый государь! Еще жених!

Литвинов кое-как извинился и подсел к столу.

— Зачем же вы перестали играть? — спросил он после небольшого молчания.

— Вот тебе на! Мы с ней в карты от скуки играем, когда делать нечего… а теперь вы пришли.

— Если вам угодно послушать вечернюю музыку, — промолвил Литвинов, — я с великою охотой провожу вас.

Капитолина Марковна посмотрела на свою племянницу.

— Пойдемте, тетя, я готова, — сказала та, — но не лучше ли остаться дома?

— И то дело! Будемте чай пить, по-нашему, по-московскому, с самоваром; да поболтаемте хорошенько. Мы еще не покалякали как следует.

Литвинов велел принести чаю, но поболтать хорошенько не удалось. Он чувствовал постоянное угрызение совести; что бы он ни говорил, ему всё казалось, что он лжет и что Татьяна догадывается. А между тем в ней не замечалось перемены; она так же непринужденно держалась… только взор ее ни разу не останавливался на Литвинове, а как-то снисходительно и пугливо скользил по нем — и бледнее она была обыкновенного.

Капитолина Марковна спросила ее, не болит ли у ней голова?

Татьяна хотела было сперва отвечать, что нет, но, одумавшись, сказала: «Да, немножко».

— С дороги, — промолвил Литвинов и даже покраснел от стыда.

— С дороги, — повторила Татьяна, и взор ее опять скользнул по нем.

— Надо тебе отдохнуть, Танечка.

— Я и так скоро спать лягу, тетя.

На столе лежал «Guide des Voyageurs»[120]; Литвинов принялся читать вслух описание баденских окрестностей.

— Всё это так, — перебила его Капитолина Марковна, — но вот что не надо забыть. Говорят, здесь полотно очень дешево, так вот бы купить для приданого.

Татьяна опустила глаза.

— Успеем, тетя. Вы о себе никогда не думаете, а вам непременно надо сшить себе платье. Видите, какие здесь все ходят нарядные.

— Э, душа моя! к чему это? Что я за щеголиха! Добро бы я была такая красивая, как эта ваша знакомая, Григорий Михайлыч, как бишь ее?

— Какая знакомая?

— Да вот, что мы встретили сегодня.

— А, та! — с притворным равнодушием проговорил Литвинов, и опять гадко и стыдно стало ему. «Нет! — подумал он, — этак продолжать невозможно».

Он сидел подле своей невесты, а в нескольких вершках расстояния от нее, в боковом его кармане, находился платок Ирины.

Капитолина Марковна вышла на минуту в другую комнату.

— Таня… — сказал с усилием Литвинов. Он в первый раз в тот день назвал ее этим именем.

Она обернулась к нему.

— Я… я имею сказать вам нечто очень важное.

— А! В самом деле? Когда? Сейчас?

— Нет, завтра.

— А! завтра. Ну, хорошо.

Бесконечная жалость мгновенно наполнила душу Литвинова. Он взял руку Татьяны и поцеловал ее смиренно, как виноватый; сердце в ней тихонько сжалось, и не порадовал ее этот поцелуй.

Ночью, часу во втором, Капитолина Марковна, которая спала в одной комнате с своей племянницей, вдруг приподняла голову и прислушалась.

— Таня! — промолвила она, — ты плачешь?

Татьяна не тотчас отвечала.

— Нет, тетя, — послышался ее кроткий голосок, — у меня насморк.

XX

«Зачем я это ей сказал? » — думал на следующее утро Литвинов, сидя у себя в комнате, перед окном. Он с досадой пожал плечами: он именно для того и сказал это Татьяне, чтоб отрезать себе всякое отступление. На окне лежала записка от Ирины: она звала его к себе к двенадцати часам. Слова Потугина беспрестанно приходили ему на память; они проносились зловещим, хотя слабым, как бы подземным гулом; он сердился и никак не мог отделаться от них. Кто-то постучался в дверь.

— Wer da? [121] — спросил Литвинов.

— А! вы дома! Отоприте! — раздался хриплый бас Биндасова.

Ручка замка затрещала. Литвинов побледнел со злости.

— Нет меня дома, — промолвил он резко.

— Как нет дома? Это еще что за штука?

— Говорят вам — нет дома; убирайтесь.

— Вот это мило! А я пришел было денежек попризанять, — проворчал Биндасов.

Однако он удалился, стуча по обыкновению каблуками.

Литвинов чуть не выскочил ему вслед: до того захотелось ему намять шею противному наглецу. События последних дней расстроили его нервы: еще немного — и он бы заплакал. Он выпил стакан холодной воды, запер, сам не зная зачем, все ящики в мебелях и пошел к Татьяне.

Он застал ее одну. Капитолина Марковна отправилась по магазинам за покупками. Татьяна сидела на диване и держала обеими руками книжку: она ее не читала и едва ли даже знала, что это была за книжка. Она не шевелилась, но сердце сильно билось в ее груди и белый воротничок вокруг ее шеи вздрагивал заметно и мерно.

Литвинов смутился… однако сел возле нее, поздоровался, улыбнулся; и она безмолвно ему улыбнулась. Она поклонилась ему, когда он вошел, поклонилась вежливо, не по-дружески — и не взглянула на него. Он протянул ей руку; она подала ему свои похолодевшие пальцы, тотчас высвободила их и снова взялась за книжку. Литвинов чувствовал, что начать беседу с предметов маловажных значило оскорбить Татьяну; она, по обыкновению, ничего не требовала, но всё в ней говорило: «Я жду, я жду…» Надо было исполнить обещание. Но он — хотя почти всю ночь ни о чем другом не думал, — он не приготовил даже первых, вступительных слов и решительно не знал, каким образом перервать это жестокое молчание.

— Таня, — начал он наконец, — я сказал вам вчера, что имею сообщить вам нечто важное (он в Дрездене наедине с нею начинал говорить ей «ты», но. теперь об этом и думать было нечего). Я готов, только прошу вас заранее не сетовать на меня и быть уверенной, что мои чувства к вам…

Он остановился. Ему дух захватило. Татьяна всё не шевелилась и не глядела на него, только крепче прежнего стискивала книгу.

— Между нами, — продолжал Литвинов, не докончив начатой речи, — между нами всегда была полная откровенность; я слишком уважаю вас, чтобы лукавить с вами; я хочу доказать вам, что умею ценить возвышенность и свободу вашей души, и хотя я… хотя, конечно…

— Григорий Михайлыч, — начала Татьяна ровным голосом, и всё лицо ее покрылось мертвенною бледностью, — я приду вам на помощь: вы разлюбили меня и не знаете, как мне это сказать.

Литвинов невольно вздрогнул.

— Почему же?.. — проговорил он едва внятно. — Почему вы могли подумать?.. Я, право, не понимаю…

— Что же, не правда это? Не правда это, скажите? скажите?

Татьяна повернулась к Литвинову всем телом; лицо ее с отброшенными назад волосами приблизилось к его лицу, и глаза ее, так долго на него не глядевшие, так и впились в его глаза.

— Не правда это? — повторила она.

Он ничего не сказал, не произнес ни одного звука. Он бы не мог солгать в это мгновение, если бы даже знал, что она ему поверит и что его ложь спасет ее; он даже взор ее вынести был не в силах. Литвинов ничего не сказал, но она уже не нуждалась в ответе; она прочла этот ответ в самом его молчании, в этих виноватых, потупленных глазах — и откинулась назад и уронила книгу… Она еще сомневалась до того мгновенья, и Литвинов это понял; он понял, что она еще сомневалась — и как безобразно, действительно безобразно было всё, что он сделал!

Он бросился перед нею на колени.

— Таня, — воскликнул он, — если бы ты знала, как мне тяжело видеть тебя в этом положении, как ужасно мне думать, что это я… я! У меня сердце растерзано; я сам себя не узнаю; я потерял себя, и тебя, и всё… Всё разрушено, Таня, всё! Мог ли я ожидать, что я… я нанесу такой удар тебе, моему лучшему другу, моему ангелу-хранителю!.. Мог ли я ожидать, что мы так с тобой увидимся, такой проведем день, каков был вчерашний!..

Татьяна хотела было встать и удалиться. Он удержал, ее за край ее одежды.

— Нет, выслушай меня еще минуту. Ты видишь, я перед тобою на коленях, но не прощения пришел я просить — ты не можешь и не должна простить меня, — я пришел тебе сказать, что друг твой погиб, что он падает в бездну и не хочет увлекать тебя с собою… А спасти меня… нет! даже ты не можешь спасти меня. Я сам бы оттолкнул тебя… Я погиб, Таня, я безвозвратно погиб!

Татьяна посмотрела на Литвинова.

— Вы погибли? — проговорила она, как бы не вполне его понимая. — Вы погибли?

— Да, Таня, я погиб. Всё прежнее, всё дорогое, всё, чем я доселе жил, — погибло для меня; всё разрушено, всё порвано, и я не знаю, что меня ожидает впереди. Ты сейчас мне сказала, что я разлюбил тебя… Нет, Таня, я не разлюбил тебя, но другое, страшное, неотразимое чувство налетело, нахлынуло на меня. Я противился, пока мог.

Татьяна встала; ее брови сдвинулись; бледное лицо потемнело. Литвинов тоже поднялся.

— Вы полюбили другую женщину, — начала она, — и я догадываюсь, кто она… Мы с ней вчера встретились, не правда ли?.. Что ж! Я знаю, что мне теперь остается делать. Так как вы сами говорите, что это чувство в вас неизменно… (Татьяна остановилась на миг; быть может, она еще надеялась, что Литвинов не пропустит этого последнего слова без возражения, но он ничего не сказал), то мне остается возвратить вам… ваше слово.

Литвинов наклонил голову, как бы с покорностью принимая заслуженный удар.

— Вы имеете право негодовать на меня, — промолвил он, — вы имеете полное право упрекать меня в малодушии… в обмане.

Татьяна снова посмотрела на него.

— Я не упрекала вас, Литвинов, я не обвиняю вас. Я с вами согласна: самая горькая правда лучше того, что происходило вчера. Что за жизнь теперь была бы наша!

«Что за жизнь будет моя теперь! » — скорбно отозвалось в душе Литвинова.

Татьяна приблизилась к двери спальни.

— Я вас прошу оставить меня одну на несколько времени, Григорий Михайлыч, — мы еще увидимся, мы еще потолкуем. Всё это было так неожиданно. Мне надо немно го собраться с силами… оставьте меня… пощадите мою гордость. Мы еще увидимся.

И, сказав эти слова, Татьяна проворно удалилась и заперла за собою дверь на ключ.

Литвинов вышел на улицу, как отуманенный, как оглушенный; что-то темное и тяжелое внедрилось в самую глубь его сердца; подобное ощущение должен испытать человек, зарезавший другого, и между тем легко ему становилось, как будто он сбросил, наконец, ненавистную ношу. Великодушие Татьяны его уничтожило, он живо чувствовал всё, что он терял… И что же? К раскаянию его примешивалась досада; он стремился к Ирине как к единственно оставшемуся убежищу — и злился на нее. С некоторых пор и с каждым днем чувства Литвинова становились всё сложнее и запутаннее; эта путаница мучила, раздражала его, он терялся в этом хаосе. Он жаждал одного: выйти наконец на дорогу, на какую бы то ни было, лишь бы не кружиться более в этой бестолковой полутьме. Людям положительным, вроде Литвинова, не следовало бы увлекаться страстью; она нарушает самый смысл их жизни… Но природа не справляется с логикой, с нашей человеческою логикой; у ней есть своя, которую мы не понимаем и не признаем до тех пор, пока она нас, как колесом, не переедет.

Расставшись с Татьяной, Литвинов держал одно в уме: увидеться с Ириной; он и отправился к ней. Но генерал был дома, так по крайней мере сказал ему швейцар, и он не захотел войти, он не чувствовал себя в состоянии притвориться и поплелся к Конверсационсгаузу. Неспособность Литвинова притворяться в этот день испытали на себе и Ворошилов и Пищалкин, которые попались ему навстречу: он так и брякнул одному, что он пуст, как бубен, другому, что он скучен до обморока; хорошо еще, что Биндасов не подвернулся: наверное, произошел бы «grosser Scandal»[122]. Оба молодые человека изумились; Ворошилов даже вопрос себе поставил: не требует ли офицерская честь удовлетворения? — но, как гоголевский поручик Пирогов*, успокоил себя в кофейной бутербродами. Литвинов увидал издали Капитолину Марковну, хлопотливо перебегавшую в своей пестрой мантилье из лавки в лавку… Совестно стало ему перед доброю, смешною, благородною старушкой. Потом он вспомнил о Потугине, о вчерашнем разговоре… Но вот что-то повеяло на него, что-то неосязаемое и несомненное; если бы дуновение шло от падающей тени, оно бы не было неуловимее, он он тотчас почувствовал, что это приближалась Ирина. Действительно: она появилась в нескольких шагах от него под руку с другой дамой; глаза их тотчас встретились. Ирина, вероятно, заметила что-то особенное в выражении лица у Литвинова; она остановилась перед лавкой, в которой продавалось множество крошечных деревянных часов шварцвальдского изделия, подозвала его к себе движением головы и, показывая ему одни из этих часиков, прося его полюбоваться миловидным циферблатом с раскрашенной кукушкой наверху, промолвила не шёпотом, а обыкновенным своим голосом, как бы продолжая начатую фразу, — оно меньше привлекает внимание посторонних:

— Приходите через час, я буду дома одна.

Но тут подлетел к ней известный дамский угодник мсьё Вердие и начал приходить в восторг от цвета feuille morte[123] ее платья, от ее низенькой испанской шляпки, надвинутой на самые брови… Литвинов исчез в толпе.

XXI

— Григорий, — говорила ему два часа спустя Ирина, сидя возле него на кушетке и положив ему обе руки на плечо, — что с тобой? Скажи мне теперь, скорее, пока мы одни.

— Со мною? — промолвил Литвинов. — Я счастлив, счастлив, вот что со мной.

Ирина потупилась, улыбнулась, вздохнула.

— Это не ответ на мой вопрос, мой милый.

Литвинов задумался.

— Ну так знай же… так как ты этого непременно требуешь (Ирина широко раскрыла глаза и слегка отшатнулась), я сегодня всё сказал моей невесте.

— Как всё? Ты меня назвал?

Литвинов даже руками всплеснул.

— Ирина, ради бога, как могла тебе такая мысль в голову прийти! чтобы я…

— Ну извини меня… извини меня. Что же ты сказал?

— Я сказал ей, что я не люблю ее более.

— Она спросила, почему?

— Я не скрыл от нее, что я полюбил другую и что мы должны расстаться.

— Ну… и что же она? Согласна?

— Ах, Ирина! что это за девушка! Она вся самоотвержение, вся благородство.

— Верю, верю… впрочем, ей другого ничего и не оставалось.

— И ни одного упрека, ни одного горького слова мне, человеку, который испортил всю ее жизнь, обманул ее, бросил безжалостно…

Ирина рассматривала свои ногти.

— Скажи мне, Григорий… она тебя любила?

— Да, Ирина, она любила меня.

Ирина помолчала, оправила платье.

— Признаюсь, — начала она, — я хорошенько не понимаю, зачем это тебе вздумалось с нею объясняться?

— Как зачем, Ирина! Неужели бы ты хотела, чтоб я лгал, притворялся перед нею, перед этою чистою душой? Или ты полагала…

— Я ничего не полагала, — перебила Ирина. — Я, каюсь, мало о ней думала… Я не умею думать о двух людях разом.

— То есть ты хочешь сказать…

— Ну и что ж? Она уезжает, эта чистая душа? — вторично перебила Ирина.

— Я ничего не знаю, — отвечал Литвинов. — Я еще должен увидаться с ней. Но она не останется.

— А! счастливый путь!

— Нет, она не останется. Впрочем, я теперь тоже не о ней думаю, я думаю о том, что ты мне сказала, что ты обещала мне.

Ирина исподлобья посмотрела на него.

— Неблагодарный! ты еще не доволен?

— Нет, Ирина, я не доволен. Ты меня осчастливила, но я не доволен, и ты меня понимаешь.

— То есть я…

— Да, ты понимаешь меня. Вспомни твои слова, вспомни, что ты мне писала. Я не могу делиться с другим, нет, нет, я не могу согласиться на жалкую роль тайного любовника, я не одну мою жизнь, я и другую жизнь бросил к твоим ногам, я от всего отказался, я всё разбил в прах, без сожаления и без возврата, но зато я верю, я твердо убежден, что и ты сдержишь свое обещание и соединишь навсегда твою участь с моею…

— Ты хочешь, чтоб я бежала с тобою? Я готова… (Литвинов восторженно припал к ее рукам. ) Я готова, я не отказываюсь от своего слова. Но ты сам обдумал ли те затруднения… приготовил ли средства?

— Я? Я еще ничего не успел ни обдумать, ни приготовить, но скажи только: да, позволь мне действовать, и месяца не пройдет…

— Месяца! Мы через две недели уезжаем в Италию.

— Мне и двух недель достаточно. О Ирина! ты как будто холодно принимаешь мое предложение, быть может, оно кажется тебе мечтательным, но я не мальчик, я не привык тешиться мечтами, я знаю, какой это страшный шаг, знаю, какую я беру на себя ответственность; но я не вижу другого исхода. Подумай наконец, мне уже для того должно навсегда разорвать все связи с прошедшим, чтобы не прослыть презренным лгуном в глазах той девушки, которую я в жертву тебе принес!

Ирина вдруг выпрямилась, и глаза ее засверкали.

— Ну уж извините, Григорий Михайлыч! Если я решусь, если я убегу, так убегу с человеком, который это сделает для меня, собственно для меня, а не для того, чтобы не уронить себя во мнении флегматической барышни, у которой в жилах вместо крови вода с молоком, du lait coupé! [124] И еще скажу я вам: мне, признаюсь, в первый раз довелось услышать, что тот, к кому я благосклонна, достоин сожаления, играет жалкую роль! Я знаю роль более жалкую: роль человека, который сам не знает, что происходит в его душе!

Литвинов выпрямился в свою очередь.

— Ирина, — начал было он…

Но она вдруг прижала обе ладони ко лбу и, с судорожным порывом бросившись ему на грудь, обняла его с неженскою силой.

— Прости меня, прости меня, — заговорила она трепетным голосом, — прости меня, Григорий. Ты видишь, как я испорчена, какая я гадкая, ревнивая, злая! Ты видишь, как я нуждаюсь в твоей помощи, в твоем снисхождении! Да, спаси меня, вырви меня из этой бездны, пока я не совсем еще погибла! Да, убежим, убежим от этих людей, от этого света в какой-нибудь далекий, прекрасный, свободный край! Быть может, твоя Ирина станет, наконец, достойнее тех жертв, которые ты ей приносишь! Не сердись на меня, прости меня, мой милый, — и знай, что я сделаю всё, что ты прикажешь, пойду всюду, куда ты меня поведешь!

Сердце перевернулось в Литвинове. Ирина сильнее прежнего прижималась к нему всем своим молодым и гибким телом. Он нагнулся к ее душистым рассыпанным волосам и, в опьянении благодарности и восторга, едва дерзал ласкать их рукой, едва касался до них губами.

— Ирина, Ирина, — твердил он, — мой ангел…

Она внезапно приподняла голову, прислушалась…

— Это шаги моего мужа… он вошел в свою комнату, — прошептала она и, проворно отодвинувшись, пересела на кресло. Литвинов хотел было встать… — Куда же ты? — продолжала она тем же шёпотом, — останься, он уж и так тебя подозревает. Или ты боишься его? — Она не спускала глаз с двери. — Да, это он; он сейчас сюда придет. Рассказывай мне что-нибудь, говори со мною. — Литвинов не мог тотчас найтись и молчал. — Вы не пойдете завтра в театр? — произнесла она громко. — Дают «le Verre d’eau»*[125], устарелая пиеса, и Плесси ужасно кривляется… Мы точно в лихорадке, — прибавила она, понизив голос, — этак нельзя; это надо хорошенько обдумать. Я должна предупредить тебя, что все мои деньги у него; mais j’ai mes bijoux[126]. Уедем в Испанию, хочешь? — Она снова возвысила голос. — Отчего это все актрисы толстеют? Вот, хоть Madeleine Brohan…* Да говори же, не сиди так молча. У меня голова кружится. Но ты не должен сомневаться во мне… Я тебе дам знать, куда тебе завтра прийти. Только ты напрасно сказал той барышне… Ah, mais c’est charmant! [127] — воскликнула она вдруг и, засмеявшись нервически, оборвала оборку платка.

— Можно войти? — спросил из другой комнаты Ратмиров.

— Можно… можно.

Дверь отворилась, и на пороге появился генерал. Он поморщился при виде Литвинова, однако поклонился ему, то есть качнул верхнею частью корпуса.

— Я не знал, что у тебя гость, — промолвил он, — je vous demande pardon de mon indiscré tion[128]. A вас Баден всё еще забавляет, мсьё… Литвинов?

Ратмиров всегда произносил фамилию Литвинова с запинкой, точно он всякий раз забывал, не тотчас припоминал ее… Этим да еще преувеличенно приподнятою шляпой при поклоне он думал его уязвить.

— Я здесь не скучаю, мсьё le gé né ral[129].

— В самом деле? А мне Баден страшно приелся. Мы скоро отсюда уезжаем, не правда ли, Ирина Павловна? Assez de Bade comme ç a[130]. Впрочем, я на ваше счастье сегодня пятьсот франков выиграл.

Ирина кокетливо протянула руку.

— Где ж они? Пожалуйте. На булавки.

— За мной, за мной… А вы уже уходите, мсьё… Литвинов.

— Да-с, ухожу, как изволите видеть. Ратмиров опять качнул корпусом.

— До приятного свидания!

— Прощайте, Григорий Михайлыч, — промолвила Ирина. — А я сдержу свое обещание.

— Какое? Можно полюбопытствовать? — спросил ее муж.

Ирина улыбнулась.

— Нет, это так… между нами. C’est à propos du voyage… où il vous plaira*[131]. Ты знаешь — сочинение Сталя? *

— А! как же, как же, знаю. Премилые рисунки. * Ратмиров казался в ладах с женою: он говорил ей «ты».

XXII

«Уж лучше не думать, право, — твердил Литвинов, шагая по улице и чувствуя, что внутренняя возня снова поднимается в нем. — Дело решенное. Она сдержит свое обещание, и мне остается принять все нужные меры… Но она словно сомневается…» Он встряхнул головой. Ему самому в странном свете представлялись собственные намерения; чем-то натянутым и неправдоподобным отзывались они. Нельзя долго носиться с одними и теми же мыслями: они передвигаются постепенно, как стеклышки калейдоскопа… смотришь: уж образы совсем не те перед глазами. Ощущение глубокой усталости овладело Литвиновым… Отдохнуть бы хоть часик… Но Таня? Он встрепенулся и, уже не рассуждая, покорно побрел домой, и только в голову ему пришло, что его сегодня как мяч перебрасывает от одной к другой… Всё равно: надо было покончить. Он вернулся в гостиницу и так же покорно, почти бесчувственно, без колебания и замедления, отправился к Татьяне.

Его встретила Капитолина Марковна. С первого взгляда на нее он уже знал, что ей всё было известно: глаза бедной девицы опухли от слез, и окаймленное взбитыми белыми локонами покрасневшее лицо выражало испуг и тоску негодования, горя и безграничного изумления. Она устремилась было к Литвинову, но тут же остановилась и, закусив трепетавшие губы, глядела на него так, как будто и умолить его хотела, и убить, и увериться, что всё это сон, безумие, невозможное дело, не правда ли?

— Вот вы… вы пришли, пришли, — заговорила она… Дверь из соседней комнаты мгновенно распахнулась — и до прозрачности бледная, но спокойная, легкою походкой вошла Татьяна.

Она тихонько обняла тетку одною рукой и посадила ее возле себя.

— Сядьте и вы, Григорий Михайлыч, — сказала она Литвинову, который стоял, как потерянный, у двери. — Я очень рада, что еще раз вижусь с вами. Я сообщила тетушке ваше решение, наше общее решение, она вполне его разделяет и одобряет… Без взаимной любви не может быть счастья, одного взаимного уважения недостаточно (при слове «уважение» Литвинов невольно потупился), и лучше расстаться прежде, чем раскаиваться потом. Не правда ли, тетя?

— Да, конечно, — начала Капитолина Марковна, — конечно, Танюша, тот, кто не умеет оценить тебя… кто решился…

— Тетя, тетя, — перебила ее Татьяна, — помните, что вы мне обещали. Вы сами мне всегда говорили: правда, Татьяна, правда прежде всего — и свобода. Ну, а правда не всегда сладка бывает, и свобода тоже; а то какая была бы наша заслуга?

Она нежно поцеловала Капитолину Марковну в ее белые волосы и, обратившись к Литвинову, продолжала:

— Мы с тетей положили уехать из Бадена… Я думаю, для всех нас этак будет лучше.

— Когда вы думаете уехать? — глухо проговорил Литвинов. Он вспомнил, что те же самые слова ему недавно сказала Ирина.

Капитолина Марковна подалась было вперед, но Татьяна удержала ее, ласково коснувшись ее плеча.

— Вероятно, скоро, очень скоро.

— И позволите ли вы мне спросить, куда вы намерены ехать? — тем же голосом проговорил Литвинов.

— Сперва в Дрезден, потом, вероятно, в Россию.

— Да на что же вам теперь это нужно знать, Григорий Михайлыч?.. — воскликнула Капитолина Марковна.

— Тетя, тетя, — вмешалась опять Татьяна. Наступило небольшое молчание.

— Татьяна Петровна, — начал Литвинов, — вы понимаете, какое мучительно-тяжелое и скорбное чувство я должен испытывать в это мгновение…

Татьяна встала.

— Григорий Михайлыч, — промолвила она, — не будемте говорить об этом… Пожалуйста, прошу вас, если не для вас, так для меня. Я не со вчерашнего дня вас знаю и хорошо могу себе представить, что вы должны чувствовать теперь. Но к чему говорить, к чему растравливать… (Она остановилась: видно было, что она хотела переждать поднявшееся в ней волнение, поглотить уже накипавшие слезы; ей это удалось. ) К чему растравливать рану, которую нельзя излечить? Предоставимте это времени. А теперь у меня до вас просьба, Григорий Михайлыч; будьте так добры, я вам дам сейчас письмо: отнесите это письмо на почту сами, оно довольно важно, а нам с тетей теперь некогда… Я вам очень буду благодарна. Подождите минутку… я сейчас…

На пороге двери Татьяна с беспокойством оглянулась на Капитолину Марковну; но она так важно и чинно сидела, с таким строгим выражением в нахмуренных бровях и крепко сжатых губах, что Татьяна только головой ей кивнула и вышла.

Но едва лишь дверь за ней закрылась, как всякое выражение важности и строгости мгновенно исчезло с лица Капитолины Марковны: она встала, на цыпочках подбежала к Литвинову и, вся сгорбившись и стараясь заглянуть ему в глаза, заговорила трепетным, слезливым шёпотом.

— Господи боже мой, — заговорила она, — Григорий Михайлыч, что ж это такое: сон это, что ли? Вы отказываетесь от Тани, вы ее разлюбили, вы изменяете своему слову! Вы это делаете, Григорий Михайлыч, вы, на кого мы все надеялись, как на каменную стену! Вы? Вы? Вы? Ты, Гриша?.. — Капитолина Марковна остановилась. — Да ведь вы ее убьете, Григорий Михайлыч, — продолжала она, не дождавшись ответа, а слезы так и покатились мелкими капельками по ее щекам. — Вы не смотрите на нее, что она теперь храбрится, вы ведь знаете, какой у ней нрав! Она никогда не жалуется; она себя не жалеет, так другие должны ее жалеть! Вот она теперь мне толкует: «Тетя, надо сохранить наше достоинство! », а какое тут достоинство, когда я смерть, смерть предвижу… — Татьяна стукнула стулом в соседней комнате. — Да, смерть предвижу, — подхватила еще тише старушка. — И что такое могло сделаться? Приворожили вас, что ли? Давно ли вы писали ей самые нежные письма? Да и, наконец, разве честный человек так может поступать? Я, вы знаете, женщина без всяких предрассудков, esprit fort[132], я и Тане дала такое же воспитание, у ней тоже свободная душа…

— Тетя! — раздался из соседней комнаты голос Татьяны.

— Но честное слово — это долг, Григорий Михайлыч. Особенно для людей с вашими, с нашими правилами! Коли мы долга признавать не будем, что ж у нас останется? Этого нельзя нарушать — так, по собственной прихоти, не соображаясь с тем, что каково, мол, другому! Это бессовестно… да, это — преступление; какая же это свобода!



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.