Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Сабахаттин Али 3 страница



На следующий день, прежде чем уйти с работы, я осмотрел стол Раифа-эфенди. С правой стороны стола было три ящика. Сначала я открыл самый нижний - пуст. Во втором ящике лежали всякие бумаги и черновики переводов. Когда я стал открывать третий ящик, меня невольно охватило волнение: ведь я сидел на стуле Раифа-эфенди и, открывая ящик, повторял все движения, которые он проделывал по многу раз на дню. Верхний ящик тоже был почти пуст. Только в дальнем углу лежали грязное полотенце, кусок мыла в газетной бумаге, судок, вилка и зазубренный перочинный ножик марки «Зингер». Я быстро завернул все эти вещи в бумагу. Задвинув ящик, я приподнялся, но потом, решив еще раз проверить, не осталось ли там чего-либо, опять выдвинул ящик и пошарил в нем рукой. В самой глубине, у задней стенки, я нащупал какую-то тетрадь. Захватив ее, я выскочил на улицу. «А ведь Раиф-эфенди прав, - вдруг мелькнула у меня мысль. - Он никогда уже сюда не возвратится, никогда не сядет за свой стол, не выдвинет заветный ящик, куда заглядывал по нескольку раз в день».

В доме Раифа-эфенди опять царил страшный переполох. Дверь открыла мне Неджла.

- Ни о чем не спрашивайте, - сразу же предупредила она меня.

За эти дни я стал как бы членом их семьи, и все домочадцы считали меня своим.

- Отцу снова стало плохо! - зашептала она. - Сегодня уже два приступа было. Мы ужасно все перепугались. Дядя привел доктора, он теперь там, у отца. Уколы делает…

Выпалив все это одним духом, девушка умчалась в спальню. Я решил пока подождать. Присел на краешек стула в гостиной и положил на колени сверток. Несколько раз появлялась и опять уходила Михрие-ха-ным, но я не решался вручить ей эти злосчастные вещи.

Совать ей грязное полотенце и старую вилку в тот момент, когда жизнь ее мужа в опасности, было в высшей степени неуместно. Я поднялся и начал ходить вокруг большого стола. Увидев свое отражение в зеркале буфета, я сам себя не узнал: лицо мое было бледно как полотно. Сердце учащенно билось. Страшно видеть, как человек - кем бы он тебе ни приходился - балансирует на шатком мостике между жизнью и смертью. Я понимал, что не должен печалиться больше, чем его родные - жена, дочери и другие родственники.

Через полуоткрытую дверь я заглянул в соседнюю комнату. Там я увидел Джихада и Ведада. Они сидели рядышком на диване, пыхтя сигаретами. По скучающему виду обоих было ясно, что лишь тяжкое сознание долга удерживает их сейчас дома. Напротив них, в кресле, сидела, подпирая подбородок рукой, Нуртен. Трудно было понять, то ли она плачет, то ли дремлет. Чуть поодаль, на кушетке, примостилась с детьми на руках Ферхунде. Она пыталась как-то их утихомирить, однако чувствовалось, что она совсем еще новичок в деле воспитания.

Наконец из спальни вышел доктор, за ним Нуред-дин-бей. Врач старался сохранять спокойствие, но вид у него был подавленный.

- Не отходите от него и в случае чего немедленно повторите инъекции, - наставлял он на ходу Нуреддин-бея.

Тот удивленно вздернул брови:

- Вы считаете, что положение опасное?

- Пока еще трудно сказать, - промолвил доктор с той уклончивостью, с какой обычно отвечают все медики в подобных случаях.

Чтобы избежать дальнейших расспросов, доктор поспешил надеть пальто, напялил шляпу, с кислой миной сунул в карман приготовленные заранее Нуред-дин-беем три серебряные лиры и торопливо удалился.

Я тихонько подошел к двери спальни и заглянул внутрь. Михрие-ханым и Неджла с напряженными лицами смотрели на Раифа-эфенди. Глаза у него были закрыты. Неджла, заметив меня, кивнула головой, приглашая войти. Им, вероятно, хотелось знать, какое впечатление на меня произведет вид больного. Я собрал все силы, чтобы не выдать волнения.

Слегка наклонив голову, дескать, все хорошо, можете не беспокоиться, я попытался даже изобразить нечто вроде улыбки.

- Ничего страшного, - прошептал я Михрие-ханым и Неджле. - Иншалла, и на этот раз все обойдется благополучно.

Раиф-эфенди, чуть-чуть приоткрыв глаза, посмотрел на меня невидящим взглядом. Потом, с трудом повернув голову, пробормотал что-то невнятное, сморщил лицо и сделал какой-то знак.

- Тебе что-нибудь надо, папочка? - спросила Неджла.

- Оставьте меня. На несколько минут, - произнес он слабым голосом.

Михрие-ханым показала нам всем на дверь. Однако больной, выпростав руку из-под одеяла, удержал меня.

- Ты останься!

Жена и дочь удивленно переглянулись.

- Только не раскрывайся, папочка, - умоляюще попросила Неджла.

Раиф-зфенди кивнул.

После того как дочь и жена вышли, Раиф-эфенди указал на сверток, о котором, признаться, я совсем забыл, и тихо спросил:

- Ты все принес?

Я недоуменно посмотрел на него. Неужели он оставил меня только для того, чтобы задать этот вопрос? Больной смотрел на меня, - в глазах его поблескивало нетерпение.

Только тогда я вспомнил о тетради в черном переплете. А ведь я даже не удосужился заглянуть в нее. Я и не представлял себе, что эта тетрадь так важна для Раифа-эфенди.

Я быстро развернул пакет, полотенце и все остальное положил на стул у дверей и, протянув больному тетрадь, спросил:

- Вы о ней спрашивали?

Он утвердительно кивнул головой.

Не в силах бороться с нарастающим л'юбопытством, я медленно перевернул несколько страниц, исписанных неровным, торопливым, довольно крупным почерком. Заглавия никакого не было, только в правом углу первой страницы стояла дата: «20 июня 1933». Я успел прочитать начало:

«Вчера со мной произошла странная история, которая заставила меня заново пережить события десятилетней давности…»

Раиф-эфенди судорожно схватил меня за руку:

- Не читай дальше…

И, показав на дальний угол комнаты, пробормотал:

- Брось ее туда!

Проследив за его взглядом, я увидел печку. За прозрачной слюдой трепетали и плясали красные язычки пламени.

- Куда? В печь? - недоверчиво переспросил я.

- Да…

Мое любопытство обострилось до крайности. Неужели я должен собственными руками уничтожить тетрадь?

- Разве вам ее не жаль, Раиф-эфенди? Ни с того ни с сего сжечь тетрадь, которой вы, вероятно, как ближайшему другу, поверяли свои сокровенные мысли?

- Она никому не нужна. Решительно никому.

Мне было ясно, что я должен сделать все возможное, чтобы заставить его отказаться от задуманного. Здесь, в этой тетради, он, по всей видимости, выразил так тщательно скрываемые ото всех порывы своей души и теперь решил унести с собой свою тайну. Этот человек ничего не хочет оставить другим людям, даже свое одиночество - и то намерен забрать с собой на тот свет. Мне было больно и обидно за него.

- Я вас понимаю, Раиф-эфенди. Очень хорошо понимаю. У вас есть все основания не доверять людям. Желание сжечь эту тетрадь вполне естественно. Но не могли бы вы отсрочить, ну хоть на один день, исполнение вашего приговора?

Он удивленно посмотрел на меня, как бы спрашивая: «Зачем? »

Решив не отступать и попробовать последнее средство, я пододвинулся к нему еще ближе и вложил в свой взгляд всю любовь к нему, все участие.

- Неужели вы не можете оставить мне эту тетрадь, хотя бы на одну ночь, всего лишь на одну ночь? Ведь мы с вами давно уже дружим, и за все это время вы мне ничего о себе не рассказали. Не находите ли вы мою просьбу вполне обоснованной? Почему вы таитесь от меня? Поверьте, вы для меня самый дорогой человек на свете. Почему же вы ставите меня на одну доску со всякими ничтожествами?..

На глаза у меня навернулись слезы. Что-то дрогнуло в груди. Мне хотелось излить всю накопившуюся в душе обиду на этого человека, который, вместо того чтобы искать сближения со мной, месяцами сторонился и чуждался меня.

- Может быть, вы и правы, отказывая людям в доверии, - продолжал я, переводя дыхание. - Но нельзя же всех под одну гребенку! Есть ведь исключения. Не забывайте, что и вы принадлежите к роду человеческому. То, что вы хотите совершить, - поступок эгоистический, к тому же и бессмысленный.

Я замолчал, испугавшись, что хватил через край. Больной не проронил ни слова. Тогда я сделал последнее усилие.

- Раиф-бей, войдите в мое положение. Вы уже в конце, а я еще только в начале жизненного пути. Я хочу лучше знать людей, и я хочу знать, чем они вас обидели.

Раиф-эфенди мотнул головой и что-то невнятно пробормотал. Я склонился над ним так низко, что ощутил на своем лице его горячее дыхание.

- Нет, нет! - твердил он. - Люди не сделали мне ничего дурного… Ничего… И я им… И я ничего…

Он умолк, уронив голову на грудь. Дыхание его стало еще более шумным и прерывистым. Наш разговор его явно утомил. Я сам чувствовал сильную душевную усталость и уже готов был выполнить его волю - бросить тетрадь в печку.

Но тут Раиф-эфенди снова приоткрыл глаза.

- Никто не виноват!.. Даже я…

Не в силах продолжать, больной тяжело закашлялся. Показав глазами на тетрадь, он еле внятно сказал:

- Прочти - сам все поймешь!

Я поспешно сунул тетрадь в карман и заверил его:

- Завтра же утром я ее принесу и на ваших глазах сожгу.

Больной с неожиданным безразличием пожал плечами. Делай, мол, что хочешь, - мне все равно.

По его жесту я понял, что он потерял интерес даже к этой драгоценной для него тетради, где, очевидно, была запечатлена самая важная часть его жизни. Прощаясь, я поцеловал ему руку. Он притянул меня к себе и поцеловал - сначала в лоб, а затем в обе щеки. Из глаз у него катились слезы. Он и не пытался их скрывать. Только смотрел на меня, не моргая, долго и пристально. И я тоже не выдержал, заплакал. Так беззвучно, без всхлипов, плачут лишь в самом большом горе, в самой глубокой печали. Я предчувствовал, что мне нелегко будет с ним расстаться. Но я не мог представить, что это расставание будет таким тяжелым и горьким.

Раиф-эфенди выдохнул, едва шевеля губами:

- Никогда, сынок, мы так откровенно с тобой раньше не говорили… А жаль!

И он снова сомкнул глаза.

Торопливо, чтобы никто из собравшихся у дверей домочадцев не разглядел моего лица, я прошел через гостиную и выскочил на улицу. Холодный ветер быстро осушил мои щеки. Я шел, ничего не видя перед собой, и, как в бреду, бормотал: «А жаль… жаль… жаль!.. » Когда я вернулся в гостиницу, мой товарищ уже спал. Я мигом разделся, залез в постель, зажег лампу в изголовье и принялся читать тетрадь Раифа-эфенди.

20 июня 1933

Вчера со мной произошла странная история, которая заставила меня заново пережить события десятилетней давности. Боюсь, что эти воспоминания, навсегда, казалось бы, стертые в моей памяти, теперь никогда уже не оставят меня в покое. А все из-за предательской игры случая. Неожиданное происшествие воскресило в моей памяти прошлое и вывело меня из многолетнего сна, из того состояния спячки и полной апатии, к которому я постепенно привыкал все эти годы. Не хочу сказать, что мне угрожает опасность сойти с ума или покончить с собой. Человек очень быстро смиряется с тем, что поначалу кажется невыносимым. И я, наверное, свыкнусь с такой жизнью. Это будет не жизнь, а мучительная пытка! Но я все выдержу. Как выдерживал до сих пор…

И только с одним мне трудно будет смириться - с полным одиночеством. Скрывать в себе все тайны выше моих сил. Мне так хочется излить кому-нибудь душу. Но кому? Во всем этом огромном мире нет, кажется, человека более одинокого, чем я. За последние десять лет я ни с кем не делился своими переживаниями. Всегда почему-то всех чуждался, и, естественно, все сторонились меня. Но разве я могу изменить свой характер? Поступать по-другому? Нет, изменить уже ничего невозможно. Да и ни к чему это! Так есть, и так, очевидно, должно быть. Если бы я мог кому-либо довериться! Но у меня уже нет сил искать такого человека. Вот почему я завел эту тетрадь. Будь у меня хоть какая-нибудь другая надежда, ни за что не взялся бы за перо. Ведь больше всего на свете ненавижу всякую писанину… Ах, если бы не вчерашняя встреча! Я мог бы жить по-прежнему, тихо и мирно…

Я встретил их обеих вчера на улице. Одну из них я увидел впервые, да и другую, можно сказать, почти не знал, так далеки мы были друг от друга. Мне и в голову никогда не пришло бы, что ужасные последствия этой встречи перевернут всю мою жизнь!..

Но раз уж я сел писать, попытаюсь рассказать все спокойно и по порядку. Для этого надо вернуться на десять - двенадцать лет назад, а может быть, и на пятнадцать. Я хочу написать обо всем откровенно, ничего не тая. Если мне и не удастся навсегда потопить преследующие меня кошмары в бессмысленных подробностях, то я испытаю хоть какое-то облегчение. Возможно, облеченные в слова воспоминания окажутся не такими горькими, как сама действительность. Многое предстанет передо мной в ином свете, покажется более простым и не таким важным, - и я устыжусь своих чувств.

Родом я из Хаврана. Там закончил начальную школу, а учебу продолжал в Эдремите - этот городок совсем от нас рядом. Незадолго до конца мировой войны - мне было тогда девятнадцать - меня взяли в армию. Но пока я находился в учебном центре, заключили мир. Я вернулся в свой уезд и снова поступил в среднюю школу. Однако закончить ее не удалось. Откровенно говоря, у меня никогда не было особой охоты учиться. Около года я все же прозанимался в школе, но происходившие тогда бурные события совсем расхолодили меня. После подписания договора порядок в стране так и не установился. Все трещало по швам - не было ни прочного правительства, ни веры, ни цели. В одних районах хозяйничали иностранные оккупанты, в других разгуливали отряды повстанцев, а то и просто банды грабителей. Одни нападали на врагов, другие занимались грабежом крестьян. Бывало, кого-нибудь провозгласят героем, а через неделю, смотришь, он уже болтается на виселице посреди центральной площади Эдремита. В такое время трудно, конечно, заставить себя сидеть в четырех стенах, зубрить историю Османской империи или читать нравоучительные побасенки. Однако мой отец, считавшийся одним из самых состоятельных в наших местах людей, во что бы то ни стало хотел вывести меня в люди. Глядя на моих сверстников, которые, опоясавшись патронташами и нацепив маузеры, вступали в повстанческие отряды или банды, отец не на шутку испугался, как бы я не последовал их примеру. Его страх за меня еще больше возрос, когда до нас стали доходить вести о гибели то одного, то другого моего товарища. Кто пал от пули врага, а кто был убит бандитами. Его опасения были небезосновательными. Мне не хотелось сидеть дома сложа руки, и я начал потихоньку собираться в путь. В это время, однако, оккупационные войска дошли до нашего уезда, и мой геройский пыл быстро угас.

Несколько месяцев я бродил как неприкаянный.

Почти все мои друзья разъехались. Отец решил послать меня в Стамбул. «Подбери, - сказал он мне, - подходящую школу и учись! » Я никогда не отличался ни способностями, ни предприимчивостью, и такой совет лишний раз доказывал, как плохо он меня знал. Но и у меня было свое тайное увлечение. На уроках рисования я всегда удостаивался похвал учителей. Рисовал я и в самом деле неплохо. И даже мечтал поступить в школу изящных искусств в Стамбуле. Сладостные мечты! Им предавался я с самого раннего детства. По природе своей я был тихим и страшно застенчивым. Это часто ставило меня в неловкое, а то и глупое положение. Для меня не было большей муки, чем пытаться исправить чье-то мнение о себе, не хватало даже смелости вымолвить хотя бы слово в свою защиту. Когда меня наказывали за проделки школьных товарищей, я только горько плакал дома, забившись в дальний угол. «Тебе бы не парнем, а девчонкой родиться! » - стыдили меня мать и отец. Больше всего я любил уединяться в нашем саду или на берегу реки, где мог бы предаваться мечтам. Эти мечты, в полную противоположность моим поступкам, отличались смелостью и размахом. Как герои прочитанных мною бесчисленных романов, я предводительствовал отрядом преданных мне всей душой людей; с маской на лице и двумя револьверами на поясе увозил в горы красавицу Фахрие, девушку из соседнего квартала, которая будила во мне неясные сладостные чувства. И вот мы с ней в пещере. Она дрожит от страха, но, увидев перед собой верных моих сподвижников и неисчислимые богатства, отныне принадлежащие и ей, успокаивается. В душе ее - удивление и восторг. Открыв лицо, она со слезами радости на глазах бросается мне на шею. То я воображал себя великим путешественником, странствовал по Африке, сталкивался с людоедами, - и со мной происходили невероятные приключения; то я был знаменитым художником, разъезжал по всей Европе. Моя фантазия питалась книгами Мишеля Зевако (Мишель Зевако (1860 - 1918) - французский публицист, критик и романист, автор более тридцати книг ), Жюля Верна, Александра Дюма, Ахмеда Митхата-эфенди (Ахмед Митхат-эфенди (1844 - 1912) - турецкий романист-просветитель ), Веджихи-бея (Веджихи (1869 - 1904) - популярный турецкий беллетрист ) и многих других.

Отец был недоволен этим моим увлечением. Иногда он бесцеремонно отбирал у меня книги или же просто оставлял на ночь без света. Но ничто не могло остудить мой пыл. Я смастерил себе самодельную коптилку и продолжал зачитываться «Парижскими тайнами» (Роман французского писателя Эжена Сю (1804 - 1857) ) и «Отверженными». Видя, что со мной ничего не поделаешь, отец в конце концов оставил меня в покое. Читал я все, что попадется под руку, и каждая прочитанная книга, будь то приключения месье Лекока или жизнеописания Мурад-бея (Мурад-бeй (Тарихчи; ум. в 1917г. ) - турецкий писатель; историк, автор шеститомной «Всемирной истории» ), производила на меня неизгладимое впечатление.

Прочитав о том, как древнеримский юноша Муций Сцевола (Гай Муций Сцевола - легендарный герой времен борьбы римлян против этрусков (конец VI - начало V в. до и. э. ) ) на угрозу врагов быть преданным пыткам сам положил руку в огонь, но сообщников не выдал, я тоже решил подвергнуть свое мужество испытанию и до волдырей обжег пальцы. Этот герой древности, который мог с невозмутимой улыбкой перенести любую боль, на всю жизнь остался для меня образцом самообладания. Я пробовал и сам пописывать, даже сочинял стишки, но очень скоро отказался от подобных попыток. Причиной тому был все тот же непреодолимый глупый страх выдать свои чувства. Но рисованием я продолжал заниматься. Мне казалось, что тут не обязательно выворачивать душу наизнанку. Нужно только запечатлевать действительность, какой она есть, - а роль художника сводится к своеобразному посредничеству. Убедившись в ошибочности своих представлений, я забросил и рисование. Все из-за той же проклятой робости…

В Стамбуле, в школе изящных искусств, я сам, без чьей-либо подсказки, понял, что графика - тоже один из видов самовыражения и требует полной самоотдачи. Осознав это, я перестал посещать школу. К тому же учителя не обнаруживали у меня особых талантов. Это и понятно. Из всех рисунков, которые я делал дома или в мастерской, я показывал только самые невыразительные. Рисунки же, хоть в какой-то мере выражавшие мой характер или дававшие представление о моем внутреннем мире, я тщательно скрывал от посторонних. Если все же такие рисунки случайно попадались кому-либо на глаза, я заливался румянцем, словно застигнутая в неподобающем виде девица, и убегал.

Оставив школу, я долго шатался по Стамбулу, не зная, чем заняться. То были трудные годы перемирия. Суматошливость и цинизм столичной жизни нестерпимо угнетали меня. Я решил вернуться в Хавран и написал отцу, чтобы он выслал мне денег на обратный путь. Дней через десять я получил от него длинное послание. Отец, полный решимости сделать из меня делового человека, прибегнул к последнему средству.

Он прослышал, что в Германии из-за свирепствовавшей там инфляции жизнь стала дешевле, чем даже в Стамбуле, и решил отправить меня туда для изучения мыловаренного дела, в особенности технологии изготовления душистых мыл. На оплату расходов он выслал мне необходимую сумму. Радости моей не было предела. Не то чтобы я горел желанием изучать мыловаренное дело. Я был счастлив, что наконец-то увижу своими глазами Европу, которая с самого детства в тысячах образов рисовалась моему воображению.

«Постарайся, - наставлял отец, - года за два как следует овладеть этим делом. После твоего возвращения мы переоборудуем и расширим фабрику, ты станешь ею управлять, поднатореешь в торговле и, с божьей помощью, разбогатеешь и заживешь припеваючи…»

Но я не желал прислушиваться к его наставлениям. Помыслы у меня были иные: я радовался, что смогу изучить немецкий язык и читать на нем книги, получу возможность общаться с людьми, с которыми был знаком только по романам, и вообще «открыть» для себя Европу… может быть, моя замкнутость, отчужденность как раз и порождены тем, что я не встречал в жизни людей, походивших на моих любимых книжных героев?

Сборы заняли у меня не больше недели. Поезд в Берлин шел через Болгарию. Немецкого языка я, разумеется, не знал. Успел только заучить по дороге несколько фраз из разговорника. С помощью этих фраз я довольно быстро разыскал в Берлине пансионат, адрес которого мне дали знакомые еще в Стамбуле.

 

* * *

 

Первые недели пребывания в Берлине я усердно занимался языком и с удивлением присматривался ко всему, что видел вокруг. Впрочем, очень скоро я перестал изумляться. В конце концов все города похожи один на другой. Улицы в Берлине немного шире и гораздо

чище, чем в Стамбуле, светловолосых людей здесь больше. Но нет ничего такого, что могло бы по-настоящему захватить дух. Европа представлялась моему воображению некой сказочной страной. Я и сам плохо понимал, чем уступает реальный город тому, который рисовался в моем воображении. Я до сих пор не могу уяснить себе, почему в реальной жизни мы не встречаем чудес, о которых грезим в детстве.

Без знания языка нельзя было приниматься ни за какое дело, и я начал брать уроки у отставного офицера, который во время мировой войны был в Турции и умел немного говорить по-турецки. Кроме того, хозяйка пансионата любила поболтать со мной в свободную минуту, что тоже было неплохим подспорьем для моей языковой практики. И другие обитатели пансионата не прочь были познакомиться поближе с турком и все время приставали ко мне с глупыми расспросами. За ужином собиралась разношерстная публика. У меня завязались дружеские отношения с вдовой голландца фрау Ван Тидеманн, герром Камера, португальским купцом, занимавшимся поставкой апельсинов с Канарских островов, и престарелым герром Доппке. Герр Доппке занимался торговлей в Камеруне, а после войны, оставив там все, возвратился на родину. Тех денег, которые он успел нажить, вполне ему хватало. Днем он посещал различные митинги и собрания - их тогда в Берлине проводилось великое множество, а за ужином делился с нами своими впечатлениями. Часто он приводил с собой безработных отставных немецких офицеров, и часами спорили они о политике. Насколько я мог понять, они считали, что для спасения Германии требуется поставить у руля государства человека железной воли, вроде Бисмарка, и, не теряя времени, готовиться ко второй мировой войне, дабы взять реванш за вопиющую несправедливость, допущенную по отношению к их стране.

Иногда кто-то из жильцов уезжал, на освободившееся место тут же водворялся новый постоялец. Со временем я привык к этим переменам, точно так же как к светящемуся красному абажуру в полутемной столовой, к прочно устоявшемуся запаху капусты, которой потчевали нас ежедневно, и к политическим спорам моих сотрапезников. Как надоели мне эти бесконечные дискуссии! Каждый из спорщиков предлагал свой рецепт спасения Германии. И каждый при этом, разумеется, пекся вовсе не о благе Германии, а о своих личных интересах. Пожилая женщина, почти разоренная инфляцией, костила почем зря военных, офицеры честили бастующих рабочих и солдат, отказавшихся продолжать войну, торговец колониальными товарами поносил императора, виновника этой войны. Даже горничная, убиравшая по утрам мою комнату, пыталась заводить со мной разговор о политике и в каждую свободную минуту жадно набрасывалась на газету. У нее тоже были свои политические убеждения и взгляды. Она с жаром отстаивала их, яростно потрясая кулаками.

Честно говоря, я почти забыл, зачем приехал в Германию. О необходимости изучить мыловаренное дело я вспоминал, лишь получая очередное письмо от отца. Сообщая ему, что я занимаюсь языком и в ближайшее время намерен приступить к детальному изучению мыловарения, я пытался успокоить его, а заодно и самого себя. Дни шли, ничем не отличаясь один от другого. Я облазил весь Берлин, побывал несколько раз в зоопарке, обошел все музеи и выставки. За несколько месяцев этот огромный город успел разочаровать меня. «Вот тебе и Европа! - ворчал я. - И что тут особенного? » Берлин начинал казаться мне наискучнейшим местом во всем мире.

Как правило, после обеда я слонялся по людным центральным улицам, вокруг себя я видел много женщин, некоторые шли с подчеркнуто серьезным видом, другие, наоборот, повиснув на руке своего кавалера, улыбались и бросали по сторонам томные взгляды. Многие из мужчин в штатском сохраняли военную выправку.

Чтобы не выглядеть полным обманщиком в глазах отца, я с помощью своих товарищей-турок разыскал одну фирму, производившую мыло высоких сортов. Немцы, служащие этой фирмы, которая принадлежала какому-то шведскому синдикату, встретили меня дружелюбно, в них еще, по-видимому, был жив дух боевого товарищества, связывавшего их с моими земляками. Однако в тайны производства они меня не захотели посвящать. Ничего нового для себя я от них не узнал. Может быть, они не хотели выдавать свои секреты, а может быть, почувствовали во мне недостаток интереса к делу и решили, что заниматься со мной - только зря время тратить. Я почти не посещал мыловаренную фабрику, а там никто мной, естественно, не интересовался. Письма отцу я писал все реже и реже и жил, не задумываясь даже над тем, зачем приехал в Берлин.

Три раза в неделю по вечерам я брал уроки у отставного офицера, а днем шатался по музеям и выставочным залам. Возвращался в пансион я поздно и уже за сто метров от него чувствовал раздражающий запах капусты. Через несколько месяцев я начал потихоньку избавляться от тоски и скуки. Старался больше читать и получал от этого все возрастающее удовольствие. Я заваливался на постель, открывал книгу, клал рядом истрепанный толстый словарь - и часами предавался своему любимому занятию. Нередко у меня не хватало терпения рыться в словаре, и я лишь по интуиции ухватывал смысл предложения. Перед моим умственным взором открывался совершенно новый мир. В отличие от тех переводных и подражательных книжонок, которыми я зачитывался в детстве и в пору ранней юности, в этих книгах речь шла не о каких-то необыкновенных героях и фантастических приключениях, а о самых будничных событиях, об окружающих меня людях, в которых я находил частицу самого себя. Читая такие книги, я стал замечать вещи, которых до сих пор не понимал и не видел, и все глубже проникал в их истинный смысл. Наибольшее впечатление на меня производили русские писатели. Повести Тургенева я проглатывал залпом. Несколько дней мною всецело владело очарование одной из этих повестей. Ее героиня Клара Милич влюбляется в простодушного студента, но тщательно скрывает от всех свою страсть. Так она становится жертвой безумного увлечения глуповатым человеком, и ее терзают муки стыда. Эта девушка была мне очень близка по духу. Чтобы не выдать своих переживаний, она готова задушить ревностью и недоверчивостью самые лучшие, самые прекрасные, самые глубокие свои чувства. Не таков ли и я?

Полотна старых мастеров, которыми я любовался в музеях, сделали мою жизнь содержательнее и интереснее. Я часами созерцал шедевры в Национальной галерее, а потом по нескольку дней ходил под впечатлением какого-нибудь портрета или пейзажа.

Так прошел почти год моего пребывания в Германии. Как-то, в один дождливый, сумрачный октябрьский день - я запомнил его на всю жизнь, - перелистывая газету, я наткнулся на критическую статью о выставке молодых художников. Честно говоря, я мало что смыслил в модернистском искусстве. Претенциозность и вычурность их картин, стремление выдвинуть свое «я» на первый план претили моей натуре. Я не стал даже читать эту статью. Но через несколько часов, во время своей обычной прогулки по. городу, я случайно оказался около того самого здания, где была выставка. Никаких срочных дел у меня не было. Я решил зайти и долго бродил по выставке, рассеянно скользя глазами по развешанным на стенах многочисленным картинам.

Многие полотна - их было большинство - вызывали невольную улыбку: остроугольные колени и плечи, непропорционально большие головы и груди; пейзажи в неестественно ярких тонах, словно составленные из цветной бумаги; хрустальные вазы, похожие на обломки кирпича; безжизненные, будто вытащенные из книг, где они пролежали несколько лет, цветы и, наконец, ужасные портреты каких-то дегенератов или преступников… Посетителей это веселило. Между тем таких художников, которые ценой малых усилий пытались добиться большого успеха, следовало бы осуждать. Но как ругать тех, кто и не претендует на понимание, даже доволен, что над ним откровенно потешаются? Такие люди не вызывают ничего, кроме жалости.

У выхода из большого зала я вдруг застыл. Мне трудно сейчас, по прошествии стольких лет, передать овладевшие мною в тот миг чувства. Я только помню, что долго как вкопанный стоял перед портретом женщины в меховом манто. Меня толкали слева и справа, но я не в силах был сдвинуться с места… Чем поразил меня портрет? Объяснить этого я не могу. Могу сказать только, что до той поры не встречал подобной женщины. В ней было что-то необычное, гордое и даже немного дикое. И хотя с первого, мгновения я знал, что никогда и нигде не видел сколько-нибудь похожего лица, мне упорно чудилось в нем что-то знакомое. Бледные щеки, черные брови и черные глаза, темно-каштановые волосы. Неповторимые черты, выражающие и чистоту, и силу воли, и безграничную тоску. Эта женщина была мне уже знакома. Это о ней читал я в книгах еще семилетним ребенком. Это ее образ я видел в мечтах с пяти лет. В ней было что-то и от Нихаль из романа Халида Зия (Нихаль - героиня романа «Запретная любовь» турецкого классика Халида Зия Ушаклыгиля (1866 - 1945) ), и от Мехджуре Веджихи-бея (Нихаль - героиня романа «Запретная любовь» турецкого классика Халида Зия Ушаклыгиля (1866 - 1945) ), и от возлюбленной рыцаря Буридана, и от Клеопатры - героинь прочитанных мною исторических книг, - и даже от Амине Хатун, матери Мухаммеда, - ее образ сложился в моем представлении еще в детстве, когда я слушал житие пророка. Она как бы вобрала в себя сразу всех женщин моих мечтаний.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.