Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ГЛАВА IV. ГЛАВА V. ГЛАВА VI. ГЛАВА VII



ГЛАВА IV

 

Продовольственный вопрос. – Керосин как источник благоухания вызывает осуждение. – Преимущества сыра как, дорожного спутника. – Мать семейства покидает домашний очаг. – Продолжается подготовка на случай, если мы перевернемся. – Я укладываю вещи. – Коварство зубных щеток. – Джордж и Гаррис укладывают вещи. – Ужасные манеры Монморанси. – Мы отправляемся на боковую

Потом мы стали обсуждать продовольственный вопрос. Джордж сказал:

– Начнем с завтрака. (Джордж – человек методичный. ) Так вот, к завтраку нам нужна сковородка… – Тут Гаррис возразил, что она неудобоварима, но мы попросту предложили ему не прикидываться идиотом, и Джордж продолжал: – Чайник для кипятка, чайник для заварки и спиртовка.

– Но ни капли керосина, – многозначительно сказал Джордж. Гаррис и я согласились.

Однажды мы захватили в дорогу керосинку, но это было в первый и последний раз. Целую неделю мы провели словно в керосиновой лавке. Керосин просачивался. Я не знаю, что еще обладает такой способностью просачиваться, как керосин; Мы держали его на носу лодки, и оттуда он просочился до самого руля, пропитав по пути всю лодку и ее содержимое, и расплылся по реке, и въелся в пейзаж, и отравил воздух. Дул то западно-керосиновый ветер, то восточно-керосиновый ветер, то северо-керосиновый ветер, то юго-керосиновый ветер; но приходил ли он с ледяных просторов Арктики или зарождался в знойных песках пустынь, он был одинаково насыщен благоуханием керосина.

И керосин просачивался до самого неба и губил солнечные закаты, а лунный свет положительно провонял керосином.

В Марло мы попытались отделаться от него. Мы оставили лодку у моста и попробовали удрать от него пешком на другой конец города, но он последовал за нами. Город был насыщен керосином. Мы зашли на кладбище, и нам показалось, что здесь покойников хоронят в керосине. На Хай-стрит воняло керосином. «Как только люди могут здесь жить! » – думали мы. И мы шагали милю за милей по бирмингамской дороге, но толку от этого не было никакого: вся местность была пропитана керосином.

Когда закончилась эта поездка, мы назначили встречу в полночь на заколдованном месте под чертовым дубом и поклялись страшной клятвой (мы целую неделю божились и чертыхались по поводу керосина самым заурядным обывательским образом, но для такого экстраординарного случая этого было недостаточно); – мы поклялись страшной клятвой никогда не брать с собой в лодку керосина, разве только от блох.

Итак, мы решили на сей раз удовольствоваться денатурированным спиртом. Это тоже порядочная гадость. Приходится есть денатурированный пирог и денатурированное печенье. Но для принятия внутрь в значительных дозах денатурат более полезен, чем керосин.

Что касается других элементов, составляющих завтрак, то Джордж предложил яйца и ветчину, которые легко приготовить, холодное мясо, чай, хлеб, масло и варенье – но ни крошки сыра. Сыр, как и керосин, слишком много о себе воображает. И он, видите ли, желает заполнить собой всю лодку. Он становится хозяином положения в корзине с провизией и придает запах сыра всему ее содержимому. Вы не можете сказать в точности, едите вы яблочный пирог, или сосиски с капустой, или клубнику со сливками. Все это кажется сыром. Сыр очень уж силен по части благоухания.

Как-то раз один из моих друзей купил в Ливерпуле несколько головок сыра. Это был изумительный сыр, острый и со слезой, а его аромат мощностью в двести лошадиных сил действовал с ручательством в радиусе трех миль и валил человека с ног на расстоянии двухсот ярдов. Я как раз оказался в Ливерпуле, и мой друг, который должен был остаться там еще дня на два, спросил, не соглашусь ли я захватить этот сыр в Лондон.

«С удовольствием, дружище, – ответил я, – с удовольствием! »

Мне принесли сыр, и я погрузил его в кэб. Это было ветхое сооружение, влекомое беззубым и разбитым на ноги лунатиком, которого его владелец в разговоре со мной, забывшись, назвал лошадью.

Я положил сыр наверх, и мы припустились аллюром, который мог бы сделать честь самому быстрому из существующих паровых катков, и все шло превесело, словно во время похоронной процессии, пока мы не завернули за угол. Тут ветер пахнул ароматом сыра в сторону нашего скакуна. Тот пробудился от транса и, в ужасе всхрапнув, помчался со скоростью трех миль в час. Ветер продолжал дуть в том же направлении, и не успели мы доехать до конца улицы, как наш рысак уже несся во весь опор, развивая скорость до четырех миль в час и без труда оставляя за флагом всех безногих калек и тучных леди.

Чтобы остановить его у вокзала, кучеру потребовалась помощь двух носильщиков. И то им, наверно, это не удалось бы, не догадайся один из них набросить свой платок на ноздри лошади и зажечь обрывок оберточной бумаги.

Я купил билет и гордо прошествовал на платформу со своим сыром, причем люди почтительно расступались перед нами. Поезд был переполнен, и я попал в купе, где уже было семь пассажиров. Какой-то желчный старый джентльмен попытался протестовать, но я все-таки вошел туда и, положив сыр в сетку для вещей, втиснулся с любезной улыбкой на диван и сказал, что сегодня довольно тепло. Прошло несколько минут, и вдруг старый джентльмен начал беспокойно ерзать.

«Здесь очень спертый воздух», – сказал он.

«Отчаянно спертый», – сказал его сосед.

И тут оба стали принюхиваться и скоро напали на верный след и, не говоря ни слова, встали и вышли из купе. А потом толстая леди поднялась и сказала, что стыдно так издеваться над почтенной замужней женщиной, и вышла, забрав все свои восемь пакетов и чемодан. Четверо оставшихся пассажиров некоторое время держались, пока мужчина, который сидел в углу с торжественным видом и, судя по костюму и по выражению лица, принадлежал к мастерам похоронного дела, не заметил, что это вызывает у него мысли о покойнике. И остальные трое пассажиров попытались пройти в дверь одновременно и стукнулись лбами.

Я улыбнулся черному джентльмену и сказал, что, видно, купе досталось нам двоим, и он в ответ любезно улыбнулся и сказал, что некоторые люди делают из мухи слона. Но когда поезд тронулся, он тоже впал в какое-то странное уныние, а потому, когда мы доехали до Кру, я предложил ему выйти и промочить горло. Он согласился, и мы протолкались в буфет, где нам пришлось вопить, и топать ногами, и призывно размахивать зонтиками примерно с четверть часа; потом к нам подошла молодая особа и спросила, не нужно ли нам чего.

«Что вы будете пить? » – спросил я, обращаясь к своему новому другу.

«Прошу вас, мисс, на полкроны чистого бренди», – сказал он.

Он выпил бренди и тотчас же удрал и перебрался в другое купе, что было уже просто бесчестно.

Начиная от Кру купе было предоставлено полностью в мое распоряжение, хотя поезд был битком набит. На всех станциях публика, видя безлюдное купе, устремлялась к нему. «Мария, сюда! Скорей! Здесь совсем пусто! » – «Давай сюда, Том! » – кричали они. И они бежали по платформе, таща тяжелые чемоданы, и толкались, чтобы скорее занять место. И кто-нибудь первым открывал дверь, и поднимался по ступенькам, и отшатывался, и падал в объятия следующего за ним пассажира; и они входили один за другим, и принюхивались, и вылетали пулей, и втискивались в другие купе или доплачивали, чтобы ехать первым классом.

С Юстонского вокзала я отвез сыр в дом моего друга. Когда его жена переступила порог гостиной, она остановилась, нюхая воздух. Потом она спросила:

«Что это? Не скрывайте от меня ничего».

Я сказал:

«Это сыр. Том купил его в Ливерпуле и просил отвезти вам».

И я добавил, что она, надеюсь, понимает, что я тут ни при чем. И она сказала, что она в этом не сомневается, но, когда Том вернется, у нее еще будет с ним разговор.

Мой приятель задержался в Ливерпуле несколько дольше, чем ожидал; и через три дня, когда его все еще не было, меня посетила его жена.

Она сказала:

«Что вам говорил Том насчет этого сыра? »

Я ответил, что он велел держать его в прохладном месте и просил, чтобы никто к нему не притрагивался.

Она сказала:

«Никто и не думает притрагиваться. Том его нюхал? »

Я ответил, что, по-видимому, да, и прибавил, что ему этот сыр как будто пришелся очень по душе.

«А как вы считаете, – осведомилась она, – Том будет очень расстроен, если я дам дворнику соверен, чтобы он забрал этот сыр и закопал его? »

Я ответил, что после такого прискорбного события вряд ли на лице Тома когда-нибудь вновь засияет улыбка.

Вдруг ее осенила мысль. Она сказала:

«Может быть, вы возьметесь сохранить сыр? Я пришлю его к вам».

«Сударыня, – ответил я, – лично мне нравится запах сыра, и поездку с ним из Ливерпуля я всегда буду вспоминать как чудесное завершение приятного отдыха. Но в сем грешном мире мы должны считаться с окружающими. Леди, под чьим кровом я имею честь проживать, – вдова, и к тому же, насколько я могу судить, сирота. Она решительно, я бы даже сказал – красноречиво, возражает против того, чтобы ее, как она говорит, „водили за нос“. Мне подсказывает интуиция, что присутствие в ее доме сыра, принадлежащего вашему мужу, она расценит как то, что ее „водят за нос“. А я не могу позволить, чтобы обо мне говорили, будто я вожу за нос вдов и сирот».

«Ну что ж, – сказала жена моего приятеля, – видно, мне ничего другого не остается, как взять детей и поселиться в гостинице, пока этот сыр не будет съеден. Я ни одной минуты не стану жить с ним под одной крышей».

Она сдержала слово, оставив дом на попечение поденщицы, которая, когда ее спросили, сможет ли она выдержать этот запах, переспросила: «Какой запах? », а когда ее подвели к сыру вплотную и велели как следует понюхать, сказала, что чувствует слабый аромат дыни. Отсюда было сделано заключение, что создавшаяся атмосфера сравнительно безвредна для этой особы, и ее решили оставить при квартире.

За номер в гостинице пришлось заплатить пятнадцать гиней; и мой друг, подведя общий итог, сосчитал, что сыр обошелся ему по восемь шиллингов и шесть пенсов за фунт. Он сказал, что хотя очень любит полакомиться кусочком сыра, но этот ему не по карману; поэтому он решил отделаться от своей покупки. Он бросил сыр в канал, но его пришлось выловить оттуда, потому что лодочники с барж стали жаловаться. У них начались головокружения и обмороки. Тогда мой приятель в одну темную ночь прокрался в приходскую покойницкую и подбросил туда сыр. Но следователь по уголовным делам обнаружил сыр и страшно расшумелся. Он заявил, что под него подкапываются и что кто-то вздумал воскрешать покойников с целью добиться его отставки.

В конце концов моему другу удалось избавиться от сыра, увезя его в один приморский городок и закопав на берегу. Городок тотчас же после этого приобрел большую известность. Приезжие говорили, что никогда раньше не замечали, какой тут здоровый воздух – просто дух захватывает, – и еще многие годы слабогрудые и чахоточные наводняли этот курорт.

 

Поэтому, хоть я и страстный поклонник сыра, но мне пришлось признать, что Джордж прав, отказываясь брать с собой сыр.

– Пятичасового чая у нас не будет, – сказал Джордж (при этих словах лицо Гарриса омрачилось), – но в семь часов будет знатная, сытная, плотная, роскошная трапеза – обед, чай и ужин сразу.

Гаррис заметно повеселел. Джордж внес в список пирожки с мясом, пирожки с вареньем, жареное мясо, помидоры, фрукты и овощи. Из напитков мы решили взять некий удивительно тягучий состав, изготовляемый Гаррисом, который следовало разбавлять водой и называть после этого лимонадом, большой запас чая и бутылку виски на случай, как сказал Джордж, если лодка перевернется.

Не слишком ли много Джордж толкует о том, что мы перевернемся? Готовиться к путешествию на лодке с таким настроением – последнее дело.

Но все-таки виски нам не помешает.

Мы решили не брать ни вина, ни пива. Взять их в путешествие по реке значило бы совершить ошибку. От них тяжелеешь и впадаешь в сонливость. Стаканчик пива не повредит, когда вы собираетесь пошататься вечером по городу и поглазеть на девушек, но остерегайтесь его, когда солнце припекает голову и вас ждет физическая работа.

Мы расстались в этот вечер только после того, как список всех необходимых вещей был составлен, – а список этот оказался довольно пространным. Следующий день (это была пятница) мы потратили на то, чтобы собрать все нужное в одном месте, а вечером снова встретились и занялись упаковкой. Для одежды мы предназначили большой кожаный саквояж, а для провизии и хозяйственных принадлежностей – две корзины. Мы отодвинули стол к окну, свалили все на пол посреди комнаты, уселись вокруг этой кучи и стали ее критически обозревать. Я сказал, что укладкой займусь сам.

Я горжусь своим умением укладывать вещи. Упаковка – это одно из многих дел, в которых я, несомненно, смыслю больше, чем кто бы то ни было (даже меня самого порой удивляет, как много на свете таких дел). Я внушил эту мысль Джорджу и Гаррису и сказал, что им лучше всего целиком положиться на меня. Они приняли мое предложение с какой-то подозрительной готовностью. Джордж закурил трубку и развалился в кресле, а Гаррис взгромоздил ноги на стол и закурил сигару.

Я, признаться, на это не рассчитывал. Я-то, конечно, имел в виду, что буду направлять работу и давать указания, а Гаррис и Джордж будут у меня подручными, которых мне придется то и дело поправлять и отстранять, делая замечания: «Эх, вы!.. », «Дайте-ка уж я сам…», «Смотрите, вот как просто! » – обучая их таким образом этому искусству. Вот почему я был раздражен тем, как они меня поняли. Больше всего меня раздражает, когда кто-нибудь бездельничает, в то время как я тружусь.

Однажды мне пришлось делить кров с приятелем, который буквально приводил меня в бешенство. Он мог часами валяться на диване и следить за мной глазами, в какой бы угол комнаты я ни направлялся. Он говорил, что на него действует поистине благотворно, когда он видит, как я хлопочу. Он говорил, будто лишь в такие минуты он отдает себе отчет в тем, что жизнь вовсе не сон пустой, с которым приходится мириться, зевая и протирая глаза, а благородный подвиг, исполненный неумолимого долга и сурового труда. Он говорил, что не понимает, как мог он до встречи со мной влачить существование, не имея возможности каждодневно любоваться настоящим тружеником.

Но сам я не таков. Я не могу сидеть сложа руки и праздно глядеть, как кто-то работает в поте лица. У меня сразу же появляется потребность встать и начать распоряжаться, и я прохаживаюсь, засунув руки в карманы, и руковожу. Я деятелен по натуре. Тут уж ничего не поделаешь.

Тем не менее я промолчал и стал укладываться. На это понадобилось больше времени, чем я ожидал, но все-таки мне удалось покончить с саквояжем, и я сел на него, чтобы затянуть ремни.

– А как насчет башмаков? Ты не собираешься положить их в саквояж? – спросил Гаррис.

Я оглянулся и обнаружил, что забыл про башмаки. Такая выходка вполне в духе Гарриса. Он, конечно, хранил гробовое молчание, пока я не закрыл саквояж и не стянул его ремнями. А Джордж смеялся, – смеялся своим раздражающим, бессмысленным, кудахтающим смехом. Они оба иногда доводят меня до исступления.

Я открыл саквояж и уложил башмаки; и когда я уже собирался снова закрыть его, мне пришла в голову ужасная мысль. Упаковал ли я свою зубную щетку? Не понимаю, как это получается, но я никогда не бываю уверен, упаковал я свою зубную щетку или нет.

Зубная щетка – это наваждение, которое преследует меня во время путешествия и портит мне жизнь. Ночью мне снится, что я забыл ее уложить. Я просыпаюсь в холодном поту, выскакиваю из постели и бросаюсь на поиски. А утром я упаковываю ее прежде, чем успеваю почистить зубы, и мне приходится рыться в саквояже, чтобы разыскать ее, и она неукоснительно оказывается последней вещью, которую я выуживаю оттуда. И я снова укладываю саквояж и забываю о ней, и в последнюю минуту мне приходится мчаться за ней по лестнице и везти ее на вокзал завернутой в носовой платок.

Конечно, и на этот раз мне пришлось перерыть все содержимое саквояжа, и я, конечно, не мог найти зубную щетку. Я вывалил вещи, и они расположились приблизительно в таком порядке, в каком были до сотворения мира, когда царил первозданный хаос. На щетки Джорджа и Гарриса я натыкался, разумеется, раз по двадцать, но моя как будто провалилась сквозь землю. Я стал перебирать вещи одну за другой, осматривая их и встряхивая. Я обнаружил щетку в одном из башмаков. Потом я снова уложил саквояж.

Когда я с этим покончил, Джордж спросил, не забыл ли я уложить мыло. Я ответил, что мне плевать на мыло; я изо всей силы захлопнул саквояж и стянул его ремнями, и тут оказалось, что я сунул в него свой кисет и что мне надо начинать все сначала. С саквояжем было покончено в 10 час. 05 мин. вечера, а на очереди были еще корзины. Гаррис заметил, что выезжать надо через каких-нибудь двенадцать часов и что лучше уж они с Джорджем возьмут на себя оставшуюся работу. Я согласился и уселся в кресло, а они принялись за дело.

Принялись они весьма ретиво, очевидно собираясь показать мне, как это делается. Я не стал наводить критику – я просто наблюдал. Когда Джордж кончит жизнь на виселице, самым дрянным упаковщиком в мире останется Гаррис. И я смотрел на груду тарелок, чашек, чайников, бутылок, кружек, пирожков, спиртовок, печенья, помидоров и т. д. и предвкушал, что скоро произойдет нечто захватывающее.

Оно произошло. Для начала они разбили чашку. Но это было только начало. Они разбили ее, чтобы показать свои возможности и вызвать к себе интерес.

Потом Гаррис поставил банку земляничного варенья на помидор и превратил его в кашу, и им пришлось вычерпывать его из корзины чайной ложкой.

Тут пришла очередь Джорджа, и он наступил на масло. Я ничего не сказал, только подошел поближе и, усевшись на край стола, стал наблюдать за ними. Это их выводило из себя больше, чем любые упреки. Я это чувствовал. Они стали волноваться и раздражаться, и наступали на приготовленные вещи, и задвигали их куда-то, и потом, когда было нужно, не могли их разыскать; и они уложили пирожки на дно, а сверху поставили тяжелые предметы, и пирожки превратились в лепешки.

Они все засыпали солью, ну а что касается масла!.. В жизни я не видел, чтобы два человека столько хлопотали вокруг куска масла стоимостью в один шиллинг и два пенса. После того как Джорджу удалось отделить его от своей подошвы, они с Гаррисом попытались запихать его в жестяной чайник. Оно туда не входило, а то, что уже вошло, не хотело вылезать. Все-таки они выковыряли его оттуда и положили на стул, и Гаррис сел на него, и оно прилипло к Гаррису, и они стали искать масло по всей комнате.

– Ей-богу, я положил его на этот стул, – сказал Джордж, уставившись на пустое сиденье.

– Я и сам видел, как ты его туда положил минуту тому назад, – подтвердил Гаррис.

Тогда они снова начали шарить по всем углам в поисках масла, а потом опять сошлись посреди комнаты и воззрились друг на друга.

– Отродясь не видывал ничего более странного, – сказал Джордж.

– Ну и чудеса! – сказал Гаррис.

Тогда Джордж зашел Гаррису в тыл и увидел масло.

– Как, оно здесь и было все время? – с негодованием воскликнул он.

– Где? – поинтересовался Гаррис, повернувшись на сто восемьдесят градусов.

– Да стой ты спокойно! – взревел Джордж, бросаясь за ним.

И они отскоблили масло и положили его в чайник для заварки.

Монморанси был, конечно, в самой гуще событий. Все честолюбие Монморанси заключается в том, чтобы как можно чаще попадаться под ноги и навлекать на себя проклятия. Если он ухитряется пролезть туда, где его присутствие особенно нежелательно, и всем осточертеть, и вывести людей из себя, и заставить их швырять ему в голову чем попало, то он чувствует, что день прожит не зря.

Добиться того, чтобы кто-нибудь споткнулся о него и потом честил его на все корки в продолжение доброго часа, – вот высшая цель и смысл его жизни; и когда ему удается преуспеть в этом, его самомнение переходит всякие границы.

Он усаживался на наши вещи в ту самую минуту, когда их надо было укладывать, и пребывал в непоколебимой уверенности, что Гаррису и Джорджу, за чем бы они ни протягивали руку, нужен был именно его холодный и мокрый нос. Он влез лапой в варенье, вступил в сражение с чайными ложками, притворился, будто принимает лимоны за крыс, и, забравшись в корзину, убил трех из них прежде, чем Гаррис огрел его сковородкой.

Гаррис сказал, что я науськиваю собаку. Я ее не науськивал. Этого пса не надо науськивать. Его толкает на такие дела первородный грех, врожденная склонность к пороку, которую он всосал с молоком матери.

Упаковка вещей была закончена в 12 час. 50 мин. Гаррис сел на большую из корзин и выразил надежду, что бьющиеся предметы у нас не пострадают. Джордж на это заметил, что если что-нибудь и разбилось, то оно уже разбилось, и эта мысль его утешила. Он добавил, что был бы не прочь отправиться спать. Мы все были не прочь отправиться спать.

Гаррис должен был ночевать у нас. И мы поднялись в спальню.

Мы бросили жребий, и Гаррису выпало спать со мной. Он спросил:

– С какой стороны кровати ты предпочитаешь спать?

Я сказал, что предпочитаю спать не с какой-нибудь стороны, а просто на кровати.

Гаррис заявил, что это чудачество.

Джордж спросил:

– В котором часу вас будить, ребята?

Гаррис ответил:

– В семь.

Я сказал:

– Нет, в шесть, – потому что собирался еще написать несколько писем.

После некоторого препирательства мы с Гаррисом сошлись на том, чтобы взять среднее арифметическое, и назначили половину седьмого.

– Разбуди нас в шесть тридцать, Джордж, – сказали мы.

Джордж ничего не ответил, и мы в результате произведенного обследования установили, что он уже давно спит; тогда мы приставили к его кровати лохань с водой, чтобы утром, вставая с постели, он сразу плюхнулся в нее, а сами улеглись спать.

 

 

ГЛАВА V

 

Нас будит миссис Попитс. – Джордж-лежебока. – Надувательство с предсказанием погоды. – Багаж. – Испорченный мальчишка. – Вокруг нас собирается толпа. – Мы торжественно отбываем на вокзал Ватерлоо. – Персонал Юго-Западной железной дороги пребывает в блаженном неведении касательно таких мирских дел, как расписание поездов. – Плыви, наш челн, по воле волн

Утром меня разбудила миссис Попитс.

Она постучала в дверь и сказала:

– Известно ли вам, сэр, что сейчас около девяти?

– Девяти чего? – воскликнул я, садясь на постели.

– Девяти часов, – откликнулась она через замочную скважину. – Я боялась, не проспали ли вы?

Я растолкал Гарриса и объяснил ему, что случилось. Он сказал:

– Ты как будто собирался встать в шесть?

– Конечно, – ответил я, – почему же ты меня не разбудил?

– А как я мог тебя разбудить, когда ты меня не разбудил? – возразил он.

– Теперь мы не доберемся до места раньше полудня. Странно, что ты вообще взял на себя труд проснуться.

– К счастью для тебя, – огрызнулся я. – Если бы я тебя не разбудил, ты бы так и дрых здесь все эти две недели.

Так мы ворчали друг на друга минут десять, пока нас не прервал вызывающий храп Джорджа. Впервые после того, как нас разбудили, мы вспомнили о его существовании. Ага, вот он – человек, который спрашивал, когда нас разбудить: он лежит на спине с открытым ртом, и под одеялом торчат его согнутые колени.

Не знаю почему, но когда я вижу кого-нибудь спящим, в то время как я бодрствую, я прихожу в ярость. Так мучительно быть свидетелем того, что бесценные часы земного существования, быстротечные мгновения, которых ему уже никогда не вернуть, человек попусту тратит на скотский сон.

И вот полюбуйтесь на Джорджа, который, поддавшись омерзительной лени, расточает ниспосланный ему свыше дар – время. Его драгоценная жизнь, в каждой секунде которой он должен будет когда-нибудь дать отчет, проходит мимо него без цели и смысла.

А ведь он мог бы бодрствовать, уплетая яичницу с ветчиной, или дразня собаку, или заигрывая с горничной, вместо того чтобы валяться тут в полном бесчувствии, унижающем человеческое достоинство.

Какая ужасная мысль! В одно и то же мгновение она потрясла и меня и Гарриса. Мы решили спасти Джорджа и, объединенные таким благородным стремлением, забыли о наших собственных распрях. Мы накинулись на него и стащили с него одеяло, и Гаррис шлепнул его туфлей, а я гаркнул у него над ухом, и он проснулся.

– Что случилось? – осведомился он, приняв сидячее положение.

– Вставай, безмозглый чурбан! – проревел Гаррис. – Уже без четверти десять.

– Как! – завопил Джордж и, соскочив с постели, очутился в лохани. – Какой болван, гром его разрази, подставил сюда эту штуку?

Мы ответили, что надо быть ослом, чтобы не заметить лохани.

Наконец мы оделись, но когда дело дошло до дальнейших процедур, то обнаружилось, что зубные щетки, головная щетка и гребенка уложены (я уверен, что зубная щетка когда-нибудь доконает меня), и, значит, нам надо спускаться и выуживать их из саквояжа. А когда это было уже позади, Джорджу понадобился бритвенный прибор. Мы объяснили ему, что сегодня придется обойтись без бритья, поскольку мы не собираемся опять распаковывать саквояж ни для него, ни вообще для кого бы то ни было.

Он сказал:

– Не валяйте дурака. Разве я могу, показаться в Сити в таком виде?

Пожалуй, это было действительно не слишком мягко по отношению к Сити, но что нам чужие страдания? Как сказал Гаррис, с присущей ему вульгарностью, – Сити и не такое сожрет.

Мы спустились к завтраку. Монморанси пригласил двух знакомых собак проводить его, и они коротали время, грызясь у крыльца. Мы успокоили их при помощи зонтика и занялись отбивными котлетами и холодной говядиной. Гаррис изрек:

– Хороший завтрак – великое дело! – и начал с двух отбивных котлет, заметив, что иначе они остынут, тогда как говядина может и подождать.

Джордж завладел газетой и прочел вслух сообщения о несчастных случаях с лодками и предсказание погоды, в котором пророчились «осадки, похолодание, переменная облачность (а уж это – самая зловещая штука, какая только может быть сказана о погоде), местами возможны грозы, ветер восточный, свежий до сильного, в центральных графствах (Лондон и Ла-Манш) – область пониженного давления; барометр продолжает падать».

Мне думается, что из всего глупейшего, раздражающего вздора, которым забивают нам голову, едва ли не самое гнусное – это мошенничество, обычно называемое предсказанием погоды. На сегодняшний день нам обещают точнехонько то, что происходило вчера или позавчера, и прямо противоположное тому, что произойдет сегодня.

Помню, как однажды осенью мой отдых был совершенно загублен тем, что мы верили предсказаниям погоды, которые печатались в местной газете. «Сегодня ожидаются проходящие ливни и грозы», – было написано там в понедельник, и мы отложили пикник и целый день сидели дома в ожидании дождя. А под окнами на линейках и пролетках катили развеселые компании, солнце жарило вовсю и на небе не было ни облачка.

«Ну-ну, поглядим, в каком-то виде они вернутся! » – говорили мы, глядя на них из окна.

И мы, посмеиваясь при мысли о том, как они промокнут, отошли от окна, растопили камин и занялись чтением и приведением в порядок коллекции водорослей и раковин. В полдень солнце залило всю комнату, жара стала удручающей и мы недоумевали, когда же разразятся эти проходящие ливни и грозы.

«Погодите, все начнется после полудня, – говорили мы друг другу. – Ну и промокнут же эти гуляки! Вот будет потеха! »

В час заглянула хозяйка и спросила, не собираемся ли мы прогуляться, – такой чудесный день.

«Ну, нет, – ответили мы, многозначительно посмеиваясь, – мы гулять не собираемся. Мы вовсе не желаем промокнуть. Покорно благодарим».

И когда день уже клонился к вечеру, а дождя все еще не было, мы продолжали подбадривать себя тем, что он хлынет внезапно, как раз в тот самый момент, когда гуляющие уже отправятся в обратный путь, и таким образом им негде будет спрятаться, и они вымокнут до нитки. Но день прошел, а с небосвода не упало ни единой капли, и за ясным днем последовала такая же ясная ночь.

На следующее утро мы прочли, что ожидается «жаркий день, устойчивая, ясная погода», и мы надели легкие светлые костюмы и отправились на прогулку, а через полчаса пошел дождь и, откуда ни возьмись, начал дуть пронизывающий ветер, и дождь с ветром усердствовали весь день без передышки, и мы вернулись насквозь продрогшие и простуженные и легли спать.

Погода – это явление, находящееся за пределами моего понимания. Я никогда не могу толком в ней разобраться. Барометр ничего не дает: он так же вводит в заблуждение, как и газетные предсказания.

Я вспоминаю о барометре оксфордской гостиницы, в которой я останавливался прошлой весной. Когда я на него посмотрел, он стоял на «ясно». В это самое время дождь лил ручьями, а начался он еще с ночи, и я никак не мог понять, в чем дело. Я слегка стукнул пальцем по барометру, и стрелка перескочила на «хор. погода». Проходивший мимо коридорный остановился и заметил, что барометр, наверно, имеет в виду завтрашний день. Я высказал предположение, что, может быть, он, наоборот, вспоминает о позапрошлой неделе, но коридорный сказал, что лично он этого не думает.

На следующее утро я снова стукнул по барометру, и стрелка скакнула еще дальше, и дождь припустил с еще большим ожесточением. В среду я подошел и снова щелкнул по барометру, и стрелка сдвинулась с отметки «ясно», прошла через «хор. погода» и «великая сушь» и остановилась, дойдя до упора, так как дальше двигаться было некуда. Она была, видимо, не прочь продвинуться еще дальше, но устройство прибора не позволяло ей предсказывать хорошую погоду более настойчиво. Стрелка, очевидно, хотела двигаться дальше, предвещая засуху, пересыхание морей, солнечные удары, самум и тому подобное, но шпенек, поставленный для упора, этому помешал, и она вынуждена была удовлетвориться банальным «великая сушь».

А между тем дождь лил как из ведра и река, выйдя из берегов, затопила нижнюю часть города.

Коридорный сказал, что, вероятно, это долгосрочный прогноз великолепной погоды, которая когда-нибудь впоследствии установится, и процитировал стихотворение, напечатанное сверху, над шкалой пророческого инструмента, что-то вроде следующего:

 

Прилагаю я старание, Чтоб вы знали все заранее.

 

В то лето хорошая погода так и не наступила. Должно быть, этот прибор имел в виду будущую весну.

Недавно появилась еще одна разновидность барометров – прямые и высокие. Я никогда не могу разобрать, где у них голова и где хвост. Одна сторона у них для 10 часов утра вчерашнего дня, а другая – для 10 часов утра сегодняшнего; на разве всегда есть возможность попасть туда, где он выставлен, в такую рань? Он поднимается и падает, как при дождливой, так и при ясной погоде, от усиления и ослабления ветра, и на одном конце написано «В-к», а на другом «З-д», (но при чем тут «В-к», я совершенно не понимаю), и если его постукать, то он все равно ничего вам не скажет. И надо вносить поправку в его показания соответственно высоте над уровнем моря и температуре по Фаренгейту, и даже после этого я все равно понятия не имею, чего следует ожидать.

Но кому нужны предсказания погоды? То, что она портится, уже само по себе достаточно скверно; зачем же еще отравлять себе жизнь, узнавая об этом заранее? Если мы кого и признаем в качестве пророка, то это какого-нибудь старикашку, который в особенно пасмурное утро, когда нам особенно хочется, чтобы был ясный день, окидывает горизонт особенно проницательным взором и говорит:

«О нет, сэр, ручаюсь, что тучи разойдутся. Погода разгуляется, сэр».

«Ну, он-то уж в этом знает толк, – говорим мы, желая ему всяких благ и выезжая за город, – удивительное чутье у этих стариков! »

И мы чувствуем к нему признательность, которую вовсе не уменьшает то обстоятельство, что погода не разгуливается и что дождь льет весь день без передышки.

«Ничего не поделаешь, – думаем мы, – в конце концов, это от него не зависит».

Напротив, у нас остается лишь горечь и мстительное чувство по отношению к тому, кто предрекает непогоду.

«Как вы думаете, – прояснится? » – приветливо кричим мы, поравнявшись с ним.

«Едва ли, сэр; видать по всему, дождь зарядил до вечера», – отвечает он, покачивая головой.

«Старый болван! – бормочем мы. – Что он в этом смыслит? »

И если его предсказание оправдывается, мы возвращаемся в еще большем негодовании и с каким-то смутным ощущением, что он так или иначе причастен к этому грязному делу.

Утро нашего отъезда было теплым и солнечным, и нас трудно было обескуражить леденящими кровь пророчествами Джорджа вроде «бар. падает», «область пониженного давления распространяется на южную часть Европы» и т. д. Поэтому, убедившись, что он не способен привести нас в отчаяние и только попусту теряет время, Джордж стянул папироску, которую я заботливо свернул для себя, и вышел.

А мы с Гаррисом, покончив с тем немногим, что еще оставалось на столе, вынесли наши пожитки на крыльцо и стали ждать кэб.

Когда мы сложили все в кучу, то оказалось, что у нас багаж довольно внушительный. Тут был большой кожаный саквояж, маленький сак, две корзины, большой тюк с пледами, четыре-пять пальто и дождевых плащей, зонтики, дыня в отдельном мешке (она была слишком громоздкой, чтобы можно было куда-нибудь ее запихать), пакет с двумя фунтами винограда, японский бумажный зонтик и сковородка, которая из-за длинной ручки никуда не влезала, а потому, завернутая в плотную бумагу, лежала отдельным местом багажа.

Вещей набралось так много, что нам с Гаррисом стало как-то неловко, хотя и непонятно, почему. Свободный кэб все еще не появлялся, но зато появились уличные мальчишки. Заинтересованные зрелищем, они стали собираться вокруг нас.

Первым, конечно, прибежал мальчик от Биггса. Биггс – это наш зеленщик. У него особый талант выискивать себе посыльных среди самых отпетых и беспринципных сорванцов из всех, каких когда-либо порождала цивилизация. Если по соседству происходит некое из ряда вон выходящее озорство, мы не сомневаемся, что это дело рук последнего по счету Биггсова приобретения. Мне рассказывали, что когда на Грэйт-Корам-стрит случилось убийство, то на нашей улице, сразу догадались, что здесь не обошлось без тогдашнего мальчика от Биггса. И если бы при строжайшем перекрестном допросе, который устроил N19, когда мальчишка явился за заказом на следующий после убийства день (в допросе принял участие и N21, оказавшийся в этот момент на крыльце), мальчик от Биггса не смог доказать свое бесспорное алиби, то ему пришлось бы худо.

В то время я еще не был знаком с мальчиками от Биггса, но с тех пор я достаточно нагляделся на них, чтобы не придавать большого значения этому алиби.

Мальчик от Биггса, как я уже сказал, вынырнул из-за угла. Он, очевидно, очень торопился в тот момент, когда его взорам представилось вышеописанное зрелище, но, заметив Гарриса, и меня, и Монморанси, и поклажу, он сбавил ход и вытаращил на нас глаза. Мы с Гаррисом посмотрели на него сурово. Это могло бы задеть более чуткую натуру, но мальчики от Биггса, как правило, не слишком щепетильны. Он встал на мертвый якорь в трех шагах от нашего крыльца, прислонился к ограде, выбрал подходящую травинку и, жуя ее, впился в нас глазами. Он, без сомнения, решил досмотреть все до конца.

Как раз в это время на противоположной стороне улицы появился мальчик от бакалейщика. Мальчик от Биггса окликнул его:

– Эй! Нижние из сорок второго переезжают.

Мальчик от бакалейщика перешел через дорогу и занял позицию по другую сторону крыльца. Потом рядом с мальчиком от Биггса пристроился юный джентльмен из обувной лавки, тогда как ответственное за мытье пустых бутылок лицо из «Синих Столбов» независимо обосновалось на краю тротуара.

– Что-что, а с голоду они не помрут, – заметил джентльмен из обувной лавки.

– Небось ты бы тоже захватил кой-чего в дорогу, – возразили «Синие Столбы», – если бы собрался пересечь в лодке Атлантический океан.

– Очень им надо пересекать Атлантический океан! – вступил в беседу мальчик от Биггса. – Они отправляются на розыски Стенли.

Тем временем нас уже окружила порядочная толпа и люди спрашивали друг друга, что происходит. Образовались две партии. Одна, состоявшая из более молодых и легкомысленных зрителей, держалась того мнения, что это свадьба, и считала Гарриса женихом; другая, куда входили пожилые и солидные люди, склонялась к мысли, что это похороны и что я, скорее всего, брат усопшего.

Наконец мы увидели пустой кэб (когда они не нужны, пустые кэбы появляются на нашей улице, как правило, не реже чем каждые двадцать секунд и загромождают мостовую, не давая ни пройти, ни проехать); мы втиснули самих себя и свои пожитки в кэб, вышвырнули оттуда двух-трех друзей Монморанси, которые, вероятно, поклялись никогда не разлучаться с ним, и тронулись в путь, провожаемые криками «ура» и ликованием толпы, а также морковкой, которой мальчик от Биггса запустил в нас «на счастье».

В одиннадцать часов мы прибыли на вокзал Ватерлоо и стали спрашивать, с какой платформы отправляется поезд одиннадцать пять. Конечно, никто этого не знал; на Ватерлоо никто никогда не знает, откуда отправляется поезд, равно как не знает, куда идет поезд, если уж он отправился, равно как не знает вообще ничего, относящегося к этому делу. Носильщик, взявший наши вещи, считал, что поезд отправляется со второй платформы, а другой носильщик, с которым наш вступил в дискуссию по данному вопросу, утверждал, что до него дошел слух, будто посадка производится с первой платформы. Начальник же станции, со своей стороны, держался того мнения, что поезд отправляется с пригородной платформы.

Чтобы выяснить все окончательно, мы поднялись наверх к диспетчеру, и он нам объяснил, что сию минуту встретил одного человека, который будто бы видел наш поезд у третьей платформы. Мы двинулись к составу, стоявшему у третьей платформы, но тамошнее начальство разъяснило нам, что это, скорей всего, саутгэмптонский экспресс, если только не кольцевой виндзорский. Во всяком случае, оно ручается, что это не кингстонский поезд, хотя оно и не может объяснить, почему оно за это ручается.

Тогда наш носильщик заявил, что кингстонский поезд, по-видимому, отправляется от верхней платформы: судя по виду, там стоит наш поезд. Мы поднялись на верхнюю платформу и нашли машиниста и спросили его, не на Кингстон ли он поведет состав. Он сказал, что, видимо, да, хотя, конечно, трудно утверждать наверное. Во всяком случае, если это не 11: 05 на Кингстон, то уж определенно 9: 32 вечера на курорт Вирджиния или, в крайнем случае, десятичасовой экспресс на остров Уайт или куда-нибудь в этом направлении, и что мы все точно узнаем, когда прибудем на место. Мы сунули ему полкроны и попросили его быть 11: 05 на Кингстон.

– Ни одна душа на этой дороге, – убеждали мы его, – все равно не разберется, что это за поезд и куда он отправляется. Вы знаете, куда ехать; снимайтесь потихоньку отсюда и поезжайте в Кингстон.

– Не знаю уж, что и делать с вами, джентльмены, – ответил этот славный малый. – Ведь и в самом деле, должен же какой-то состав идти на Кингстон; придется мне взять это на себя. А ну, давайте сюда ваши полкроны.

Так мы попали в Кингстон по Юго-Западной железной дороге.

Впоследствии мы выяснили, что поезд, которым мы ехали, был эксетерский почтовый и что на вокзале Ватерлоо его искали несколько часов и никто не мог понять, куда он девался.

Наша лодка ждала нас в Кингстоне чуть ниже моста; мы добрались до нее, погрузили на нее вещи и уселись сами.

– Ну как, джентльмены, все в порядке? – спросил хозяин лодочной станции.

– В порядке, – бодро ответили мы и – Гаррис на веслах, я у руля, а тоскующий, полный дурных предчувствий Монморанси на носу лодки – двинулись по реке, которой на ближайшие две недели суждено было стать нашим домом.

 

 

ГЛАВА VI

 

Кингстон. – Поучительные рассуждения о древнем периоде английской истории. – Назидательные мысли о резном дубе и о жизни вообще. – Печальный пример Стиввингса-младшего. – Размышления о старине. – Я забыл, что я рулевой. – Что из этого вышло. – Хэмптон-Кортский лабиринт. – Гаррис в роли проводника

Выдалось чудесное утро, как бывает в конце весны или, – если вам это больше нравится, – в начале лета, когда нежная окраска травы и листьев переходит в более яркие и сочные тона и природа похожа на девушку-красавицу, охваченную смутным трепетом пробуждающейся женственности.

Узкие улочки Кингстона, сбегающие к воде, освещенные лучами солнца, выглядели так живописно; сверкающая река с величаво плывущими по ней баржами, бечевник, вьющийся вдоль лесистого берега, нарядные виллы на противоположном берегу, Гаррис, пыхтящий на веслах в своем полосатом (красном с оранжевым) спортивном свитере, виднеющийся вдали мрачный старинный дворец Тюдоров, – все это вместе представляло такую яркую, полную жизни и в то же время покоя картину, что, несмотря на ранний час, я впал в поэтически-созерцательное состояние.

Перед моим умственным взором предстал Кингстон, или Кенингестун, как он назывался в те времена, когда там короновались англо-саксонские «кенинги». Великий Цезарь в этом месте переправился через Темзу, и римские легионы расположились лагерем на окрестных холмах. Цезарь, как и много позже королева Елизавета, останавливался, по-видимому, на каждом углу, только он был несколько солиднее доброй королевы Бесс: он не ночевал в трактирах.

А она просто обожала трактиры, эта английская королева-девственница. Вряд ли отыщется хоть один мало-мальски примечательный кабачок в радиусе десяти миль от Лондона, куда бы она в свое время не заглянула, или где бы она не посидела, или не провела ночь.

Любопытно: что, если бы Гаррис вдруг совершенно переменился, сделался бы выдающимся и порядочным человеком, стал бы премьер-министром и потом умер, – появились бы на вывесках трактиров, к которым он благоволил, надписи вроде следующих: «Здесь Гаррис выпил кружку светлого»; «Здесь летом 1888 г. Гаррис пропустил два стаканчика холодного шотландского»; «Отсюда в декабре 1886 г. вывели Гарриса»?

Не думаю. Таких надписей было бы слишком много! Скорее прославились бы те питейные заведения, куда он ни разу не заглядывал. «Единственная пивная в Южной части Лондона, где Гаррис не выпил ни одного глотка! » – и толпа повалила бы туда, чтобы поглазеть на такое диво.

Как, должно быть, ненавидел Кенингестун этот бедняга, простоватый король Эдви. Пир по случаю коронации был ему не по силам. То ли кабанья голова, нафаршированная цукатами, вызвала у него колики (со мною это было бы наверняка), то ли с него было уже достаточно вина и меда, но, так или иначе, он удрал потихоньку с буйного пиршества, чтобы провести часок при луне с ненаглядной своей Эльгивой.

И верно, взявшись за руки, стояли они у окна, любуясь протянувшейся по реке лунной дорожкой, тогда как из пиршественного зала доносились до них неясный гул голосов и взрывы буйного хохота.

Но тут эти скоты – Одо и Сент-Дунстан – врываются в их тихую спальню и осыпают грубой руганью ясноликую королеву и уволакивают несчастного Эдви обратно в дикий хаос пьяного разгула.

Прошли годы, и под звуки боевых труб были погребены в одной могиле англо-саксонские короли и англосаксонское буйство. И Кингстон утратил былое величие, которое возродилось вновь много позднее, когда Хэмптон-Корт стал резиденцией Тюдоров, а потом Стюартов; в те времена королевские барки покачивались у причалов, а щеголи в ярких плащах важно спускались по ступенькам к воде и вызывали паром английской бранью вперемешку с французской божбой.

Многие старые дома города красноречиво повествуют о тех днях, когда Кингстон был местопребыванием двора, когда здесь, рядом со своим королем, жили вельможи и придворные, когда вдоль всей дороги, ведущей к воротам дворца, бряцала сталь, гарцевали скакуны, шуршали шелк и бархат, мелькали лица красавиц. Большие просторные дома с нависающими одно над другим зарешеченными окнами, с огромными каминами и островерхими крышами говорят нам о временах длинных чулок и коротких камзолов, расшитых перевязей и вычурных клятв. Эти дома были сложены в те времена, когда люди умели строить. С годами красная кирпичная кладка стала еще плотнее, а дубовые ступени не скрипят и не стонут, когда вы хотите тихонько спуститься по лестнице.

Раз уж речь зашла о дубовых лестницах, я не могу не вспомнить великолепную лестницу резного дуба в одном из кингстонских домов. Дом этот стоит на рыночной площади, и там теперь помещается лавка, но некогда он служил, очевидно, резиденцией какого-то вельможи. Мой приятель, живущий в Кингстоне, зашел однажды в эту лавку, чтобы купить шляпу; потом он по рассеянности сунул руку в карман и неожиданно для самого себя расплатился наличными.

Лавочник (а он хорошо знал моего приятеля) в первый момент, естественно, остолбенел; однако он сразу же овладел собой и, понимая, что подобный образ действий покупателя заслуживает поощрения, спросил нашего героя, не хочет ли он взглянуть на старинную резьбу по дереву. Мой приятель сказал, что с удовольствием посмотрит, и владелец лавки провел его через торговое помещение к лестнице. Ее балясины и перила были чудом искусства, а вдоль всей лестницы шла резная дубовая панель, которой мог бы позавидовать любой дворец.

Лестница привела их в большую светлую гостиную, оклеенную веселенькими голубыми обоями, которые выглядели здесь несколько странно. В этой комнате не было ничего примечательного, и мой, друг недоумевал, зачем его туда привели. Хозяин постучал по стене; послышался глухой деревянный звук.

«Дуб, – пояснил хозяин, – сплошной резной дуб! От пола до самого потолка точь-в-точь такая же резьба, как на лестнице».

«Бессмертные боги! – возопил мой приятель, – неужто вы залепили дубовую резьбу голубыми обоями? »

«Вот именно, – услышал он в ответ, – и обошлось это мне недешево. Пришлось сначала обшить стены досками. Зато теперь комната стала уютной. Раньше здесь было довольно мрачно».

Должен сказать, что я далек от того, чтобы безоговорочно осуждать вышеуказанного лавочника (надеюсь, что это принесет ему некоторое облегчение). С его точки зрения, то есть с точки зрения не фанатика-антиквара, а среднего обывателя, желающего по возможности наслаждаться жизнью, такой образ действий был вполне разумным. Очень приятно полюбоваться на дубовую резьбу, в высшей степени лестно обладать образчиком дубовой резьбы, но постоянно жить в окружении дубовой резьбы невыносимо: это действует угнетающе, – конечно, если вы не одержимы маниакальной страстью к резному дубу. Ведь это все равно что жить в церкви.

Однако поистине обидно, что у того, кто равнодушен к резному дубу, им украшена вся гостиная, тогда как любители резьбы по дереву должны платить за нее бешеные деньги. Увы, так, видимо, всегда бывает в нашем мире. Каждый человек обладает тем, что ему совершенно не нужно, а тем, что ему необходимо, владеют другие.

У женатых мужчин имеются супруги, которые им как будто ни к чему, а молодые холостяки плачутся, что им не на ком жениться. У бедняков, которые едва сводят концы с концами, бывает сплошь и рядом по полдюжине ребятишек, а богачи умирают бездетными, и им некому оставить наследство.

Так же и у девушек с поклонниками. Те девушки, у которых много поклонников, вовсе в них не нуждаются. Они уверяют, что предпочли бы вовсе не иметь поклонников, что поклонники надоели им до смерти и почему бы этим поклонникам не поухаживать за мисс Смит или мисс Браун, которые уже в летах и не слишком хороши собой и не имеют кавалеров. А им самим поклонники совершенно не нужны. Они вообще никогда не выйдут замуж.

Но не надо думать о таких вещах: от этого становится слишком грустно!

В школе у нас учился один мальчик, мы прозвали его Сэндфорд-и-Мертон. На самом деле его фамилия была Стиввингс. Это был невообразимый чудак, таких я в жизни не видел. Подозреваю, что он и в самом деле любил учиться. Он получал страшнейшие головомойки за то, что читал по ночам греческие тексты; а что касается французских неправильных глаголов, то от них его нельзя было оторвать никакими силами. Он был напичкан вздорными и противоестественными идеями вроде того, что он должен быть надеждой своих родителей и гордостью своей школы; он мечтал о том, чтобы получать награды за отличные успехи, о том, чтобы принести пользу обществу и о прочей чепухе в этом же роде. Повторяю, я еще не встречал другого такого чудака; впрочем, он был безобиден, как новорожденный младенец.

И этот мальчик в среднем два раза в неделю заболевал и не ходил в школу. Не было на свете большего специалиста по подхватыванию всевозможных недугов, чем этот бедняга Сэндфорд-и-Мертон.

Стоило где-нибудь на расстоянии десяти миль появиться какой угодно болезни, и, пожалуйста, он уже подцеплял ее – притом в самой тяжелой форме. Он умудрялся схватить бронхит в разгар летнего зноя и сенную лихорадку на рождество. После полуторамесячной засухи у него мог начаться приступ ревматизма. Ему ничего не стоило выйти погулять в туманный ноябрьский день и вернуться с солнечным ударом.

Одну зиму несчастный мальчуган так ужасно страдал зубной болью, что пришлось вырвать ему под наркозом все зубы до единого и вставить искусственные челюсти. Тогда он переключился на невралгию и колотье в ушах. Насморк не проходил у него никогда; единственным исключением были те девять недель, когда он болел скарлатиной. Вечно у него было что-нибудь отморожено. Холерная эпидемия 1871 года по странной случайности совершенно не задела наши места. Во всем приходе был зарегистрирован один-единственный случай холеры: это был юный Стиввингс. Когда он заболевал, его немедленно укладывали в постель и начинали кормить цыплятами, парниковым виноградом и разными деликатесами. А он лежал в мягкой постели и заливался горючими слезами, потому что ему не позволяли писать латинские упражнения и отбирали у него немецкую грамматику.

А нам, его товарищам, каждый из которых не задумываясь отдал бы три учебных года своей жизни за возможность хоть на один день заболеть и поваляться в постели, нам, вовсе не собиравшимся давать родителям основание гордиться своими чадами, – нам не удавалось добиться даже того, чтобы у нас запершило в горле. Мы торчали на сквозняках, надеясь простудиться, но это только укрепляло нас и придавало свежесть лицу. Мы ели всякую дрянь, чтобы нас рвало, но только толстели и здоровели от этого. На какие бы выдумки мы ни пускались, нам никак не удавалось заболеть до наступления каникул. Но как только нас распускали по домам, мы в тот же день простужались или подхватывали коклюш или еще какую-нибудь заразу, которая приковывала нас к постели до начала следующего семестра. А тогда, несмотря на все наши ухищрения, мы безнадежно выздоравливали и чувствовали себя как нельзя лучше.

Такова жизнь. А мы лишь былинки, сгибающиеся под ветром судьбы.

Возвращаясь к вопросу о резьбе по дереву, я должен заметить, что вообще наши прадеды имели высокие представления об искусстве и красоте. В самом деле, ведь все сокровища искусства, которыми мы обладаем сегодня, это всего-навсего предметы ежедневного обихода трех-, четырехвековой давности. Право, не знаю, действительно ли все эти старинные миски, кубки, подсвечники, которыми мы теперь так дорожим, обладают особой прелестью, или они приобрели такую ценность в наших глазах благодаря ореолу древности. Старинные синие фаянсовые тарелки, которые мы развешиваем по стенам гостиных в качестве украшения, несколько столетий назад были немудрящей кухонной посудой. Розовый пастушок и желтая пастушка, которых вы с гордостью демонстрируете своим друзьям, ожидая от них возгласов удивления и восхищения, были простенькими безделушками, которые какая-нибудь мамаша восемнадцатого века давала своему младенцу пососать, чтобы он не ревел.

Ну а в будущем? Неужели всегда человечество будет ценить как сокровище то, что вчера было дешевой побрякушкой? Неужели в две тысячи таком-то году люди высшего круга будут расставлять на каминных полочках наши обеденные тарелки с орнаментом из переплетенных ивовых веточек? Неужели белые чашки с золотой каемкой и великолепным, но не похожим ни на один из существующих в природе золотым цветком внутри, – чашки, которые наша Мэри бьет, не моргнув глазом, будут бережно склеены, поставлены в горку и никому, кроме самой хозяйки дома, не будет дозволено стирать с них пыль?

Возьмем, к примеру, фарфоровую собачку, украшающую мою спальню в меблированных комнатах. Это белая собачка. Глаза у нее голубые. Нос у нее красненький с черными крапинками. Шея у нее страдальчески вытянута, а на морде написано добродушие, граничащее с идиотизмом. Не могу сказать, чтобы эта собачка приводила меня в восторг. Откровенно говоря, если смотреть на нее как на произведение искусства, то она меня даже раздражает. Мои друзья, для которых нет ничего святого, откровенно потешаются над ней, да и сама хозяйка относится к ней без особого почтения и оправдывает ее присутствие в доме тем обстоятельством, что собачку ей подарила тетя.

Но более чем вероятно, что лет двести спустя, при каких-нибудь раскопках, из земли будет извлечена эта самая собачка, лишившаяся ног и с обломанным хвостом. И она будет помещена в музей как образчик старинного фарфора, и ее поставят под стекло. И знатоки будут толпиться вокруг нее и любоваться ею. Они будут восхищаться теплым колоритом ее носа и будут строить гипотезы, каким совершенным по своей форме должен был быть утраченный хвостик.

Мы сейчас не замечаем прелести этой собачки. Мы слишком пригляделись к ней. Она для нас – как солнечный закат или звездное небо. Их красота не поражает нас, так как наше зрение с нею свыклось. Точно так же и с красотой фарфоровой собачки. В 2288 году она будет производить фурор. Изготовление подобных собачек будет считаться искусством, секрет которого утрачен. Потомки будут биться над раскрытием этого секрета и преклоняться перед нашим мастерством. Нас будут с почтением называть Гениальными Ваятелями Девятнадцатого Столетия и Великими Создателями Фарфоровых Собачек.

Вышивку, которую ваша дочь сделала в школе на уроках рукоделия, назовут «гобеленом викторианской эпохи», и ей не будет цены. За щербатыми и потрескавшимися синими с белым кувшинами, которые подаются в наших придорожных трактирах, будут гоняться коллекционеры, их будут ценить на вес золота, и богачи будут употреблять их как чаши для крюшона. А туристы из Японии будут скупать все уцелевшие от разрушений «подарки из Рэмсгета» и «сувениры из Маргета» и повезут их в Иеддо в качестве реликвий английской старины.

 

На этом месте Гаррис прервал мои размышления: он бросил весла, привстал, отделился от своей скамейки, лег навзничь и начал дрыгать ногами. Монморанси взвизгнул и перекувырнулся, а верхняя корзина подпрыгнула, и из нее вывалилось все содержимое.

Я был несколько удивлен, но не рассердился. Я спросил довольно благодушно:

– Хелло! В чем дело?

– В чем дело? Ах ты…

Впрочем, я, пожалуй, воздержусь от воспроизведения слов Гарриса. Быть может, я действительно заслуживал порицания, но ничем нельзя оправдать подобную невоздержанность языка и грубость выражений, а тем более со стороны человека, получившего такое образцовое воспитание, как Гаррис. Я, видите ли, задумался и, как легко понять, упустил из виду, что управляю лодкой; в результате наш путь скрестился с тропинкой для пешеходов. В первый момент было трудно распознать, где мы, а где мидлсекский берег Темзы; но в конце концов мы разобрались в этом вопросе и отделили одно от другого.

Тут Гаррис заявил, что с него хватит, что он достаточно поработал и теперь моя очередь. Раз уж мы все равно врезались в берег, то я вылез из лодки, взялся за бечеву и повел лодку мимо Хэмптон-Корта. Какая восхитительная древняя стена тянется здесь вдоль берега! Всякий раз, как мне случается идти мимо, я получаю удовольствие. Какая это веселая, приветливая, славная старая стена! Что за живописное зрелище она представляет собою: тут прилепился лишайник, там она поросла мхом, вот юная виноградная лоза с любопытством заглядывает через нее на оживленную реку, а вон – деловито карабкается по стене солидный старый плющ. На протяжении какого-нибудь десятка ярдов вы можете увидеть на этой стене полсотни различных красок, тонов и оттенков. Если бы я умел рисовать и владел кистью, уж я бы, конечно, изобразил эту стену на холсте. Я частенько думал о том, как приятно было бы жить в Хэмптон-Корте. Здесь все дышит миром и покоем; так приятно побродить по старинным закоулкам этого городка ранним утром, когда его обитатели еще спят.

А впрочем, если бы дошло до дела, боюсь, что все-таки я не захотел бы здесь поселиться. Наверно, в Хэмптон-Корте довольно жутко и тоскливо по вечерам, когда лампа отбрасывает зловещие тени на деревянные панели стен, а по гулким, выложенным каменными плитами коридорам разносится эхо чьих-то шагов, которые то приближаются, то замирают вдали, а потом наступает гробовая тишина, в которой вы слышите только биение собственного сердца.

Мы, люди, – дети солнца. Мы любим свет и жизнь. Вот почему мы скучиваемся в городах, а в деревнях год от году становится все малолюднее. Днем, при солнечном свете, когда нас окружает живая и деятельная природа, нам по душе зеленые луга и густые дубравы. Но во мраке ночи, когда засыпает наша мать-земля, а мы бодрствуем, – о, какой унылой представляется нам вселенная, и нам становится страшно, как детям в пустом доме. И тогда к горлу подступают рыдания, и мы тоскуем по освещенным фонарями улицам, по человеческим голосам, по напряженному биению пульса человеческой жизни. Мы кажемся себе такими слабыми и ничтожными перед лицом великого безмолвия, нарушаемого только шелестом листьев под порывами ночного ветра. Вокруг нас витают призраки, и от их подавленных вздохов нам грустно-грустно. Нет, уж лучше будем собираться вместе в больших городах, устраивать иллюминации с помощью миллионов газовых рожков, кричать и петь хором и считать себя героями.

 

Гаррис спросил, случалось ли мне бывать в Хэмптон-Кортском лабиринте. Он сказал, что однажды зашел туда, чтобы показать его одному своему родственнику. Гаррис предварительно изучил лабиринт по плану и обнаружил, что он до смешного прост, – жалко даже платить за вход два пенса. Гаррис сказал, что он считал, будто план был составлен нарочно, чтобы дурачить посетителей, изображенное на нем вообще не было похоже на лабиринт и могло только сбить с толку. Гаррис повел туда своего кузена, приехавшего из провинции. Гаррис сказал ему:

«Эта ерунда не стоит выеденного яйца, но мы все-таки зайдем туда, чтобы ты мог рассказывать, что побывал в лабиринте. Собственно, это не лабиринт, а одно название. Надо только на каждой развилке поворачивать направо – вот и все. Мы обойдем его минут за десять и пойдем закусить».

Когда они вошли туда, им попались навстречу люди, которые, по их словам, крутились там уже битый час и были сыты этим удовольствием по горло. Гаррис сказал им, что ничего не имеет против, если они последуют за ним: он, мол, только что зашел в лабиринт, обойдет его и выйдет наружу.

Все выразили Гаррису искреннюю признательность и пошли гуськом вслед за ним.

По дороге они подбирали других людей, блуждавших по лабиринту и жаждавших выбраться оттуда, пока все, находившиеся в лабиринте, не присоединились к процессии. Несчастные, уже утратившие всякую надежду выбраться когда бы то ни было на волю, отказавшиеся от мысли узреть друзей и родных, при виде Гарриса и его команды вновь обрели бодрость духа и, призывая благословения на его голову, присоединялись к шествию. Гаррис сказал, что, по самым скромным подсчетам, за ним шагало человек двадцать. А одна женщина с ребенком, блуждавшая по лабиринту с раннего утра, боясь потерять Гарриса, взяла его за руку и цепко держалась за него.

Гаррис честно поворачивал всякий раз направо, но конца пути все не было видно, и кузен сказал, что лабиринт, видимо, очень большой.

«Один из самых обширных в Европе», – подтвердил Гаррис.

«Должно быть так, – сказал кузен, – ведь мы уже прошли добрых две мили».

Гаррис и сам начал подумывать, что действительно дело неладно, но продолжал путь, следуя своей методе, пока наконец шествие не наткнулось на огрызок печенья, валявшийся на земле, и кузен Гарриса не побожился, что он уже видел его семь минут тому назад. Гаррис сказал:

«Не может быть! »

Но женщина с ребенком воскликнула:

«Как бы не так», – она собственноручно отняла у своего младенца этот огрызок и бросила его незадолго до того, как встретила Гарриса. Тут она присовокупила, что дорого бы дала за то, чтобы никогда с ним не встречаться, и выразилась в том смысле, что он гнусный самозванец. Это обвинение возмутило Гарриса до глубины души, и он вытащил план и изложил свою теорию.

«План, может быть, и помог бы делу, – сказал кто-то, – если бы вы хоть приблизительно представляли, в каком месте лабиринта мы находимся».

Гаррис этого себе не представлял и предложил направиться обратно ко входу, чтобы начать все сначала.

Предложение начать все сначала не вызвало большого энтузиазма; что же касается рекомендации вернуться ко входу в лабиринт, то она была встречена единодушным одобрением, и процессия повернула и опять потянулась вслед за Гаррисом в обратном направлении. Прошло минут десять, и они оказались в центре лабиринта.

Гаррис сначала было вознамерился изобразить дело так, что он к этому стремился; но у толпы был такой угрожающий вид, что он решил представить все как чистую случайность.

Теперь по крайней мере было ясно, с чего начать. Зная, где они находятся, они сверились еще раз с планом, убедились, что все затруднения не стоят ломаного гроша, и начали свой поход в третий раз.

И через три минуты они снова оказались в центре лабиринта. Теперь они уже не могли отвязаться от этого места. Куда бы они ни направлялись, дорога неуклонно приводила их обратно, к центру лабиринта. Это стало повторяться с такой регулярностью, что кое-кто из компании просто стоял там и дожидался, пока остальные покрутятся и вернутся к ним. Гаррис снова развернул план, но один вид этого документа привел массы в ярость, и Гаррису посоветовали употребить его себе на папильотки. По признанию Гарриса, он в этот момент почувствовал, что до некоторой степени утратил популярность.

Наконец публика пришла в полное умоисступление и стала выкликать на помощь сторожа. Сторож услышал призывы, взобрался снаружи на лесенку и стал давать нужные указания. Но к этому времени все они уже до того ошалели и в головах у них был такой сумбур, что никто не мог ничего понять, и тогда сторож велел им стоять на месте и сказал, что сейчас придет к ним сам. Они сбились в кучу, а сторож спустился с лесенки и вошел в лабиринт.

На беду, сторож оказался новичком; он вошел в лабиринт, но не сумел найти заблудившихся, а через некоторое время и сам заблудился. Они могли разглядеть сквозь кусты живой изгороди, как он мелькает то тут, то там, и он тоже видел их и пытался до них добраться, и они ждали его минут пять, после чего он снова появлялся на том же самом месте и спрашивал, куда же они девались.

Им пришлось дожидаться, пока после обеда не появился один из опытных сторожей и не вывел их оттуда.

Гаррис сказал, что, насколько он может судить, это очень занятный лабиринт; и мы решили попытаться затащить туда Джорджа на обратном пути.

 

 

ГЛАВА VII

 

Темза в воскресном убранстве. – О лодочных костюмах. – Перед мужчинами открываются большие возможности. – Отсутствие вкуса у Гарриса. – Куртка Джорджа. – День в обществе юных модниц. – Памятник миссис Томас. – Человек, который не восхищается могилами, склепами и черепами. – Гаррис приходит в бешенство. – Его высказывания о Джордже, банках и лимонаде. – Он показывает акробатические номера

Гаррис рассказывал мне о своем посещении лабиринта, пока мы проходили Маулсейский шлюз. На это ушло порядочно времени, потому что шлюз большой, а наша лодка была единственной. Не припомню, чтобы мне случалось попадать в Маулсейский шлюз, когда там всего одна лодка. По-моему, он самый оживленный из всех шлюзов на Темзе, включая даже Боултерский.

Мне не раз доводилось стоять у шлюза, когда в нем вообще не было видно воды: вместо нее расстилался пестрый ковер ярких свитеров, спортивных шапочек, модных шляпок, разноцветных зонтиков, развевающихся платочков, накидок, струящихся лент, изящных белых платьев. Если заглянуть в шлюзовую камеру с набережной, то может показаться, что это огромный ящик, куда высыпали охапку самых разнообразных по форме и раскраске цветов, и они покрыли все пространство радужным узором.

Если в воскресный день выдается хорошая погода, то такая картина представляется глазам с утра до вечера, тогда как выше и ниже шлюза теснится, ожидая своей очереди, еще большее количество лодок; и лодки подплывают и отплывают сплошной вереницей, так что вся сверкающая на солнце река от дворца до самой Хэмптонской церкви усеяна желтыми, синими, оранжевыми, красными, белыми, розовыми пятнами. Все обитатели Хэмптона и Маулси, нарядившись в «лодочные костюмы», высыпают на берег со своими собаками и прогуливаются вокруг шлюза, покуривая трубки, любезничая с барышнями и разглядывая лодки. И все это вместе – шапочки и куртки мужчин, яркие нарядные платья женщин, повизгивающие от возбуждения собаки, скользящие по реке лодки, белоснежные паруса, живописные берега и искрящаяся вода Темзы – представляет самую приятную для глаз картину, какую только можно увидеть в окрестностях хмурого старого Лондона.

Темза предоставляет широкие возможности для демонстрации нарядов. Вот где наконец и мы, мужчины, можем показать наш вкус в отношении расцветок, и, доложу вам, мы с честью выдерживаем испытание. Лично я отдаю предпочтение в своем костюме красному цвету – красному и черному. Должен сказать, что волосы у меня золотисто-каштановые, говорят, довольно красивого оттенка, а темно-красный цвет чудно гармонирует с ними; кроме того, по-моему, к моей шевелюре подходит голубой галстук, башмаки из юфти и красный шелковый шарф вокруг талии, – шарф гораздо изящнее, чем обычный пояс.

Гаррис питает пристрастие к разным оттенкам и комбинациям оранжевого и желтого, но, по-моему, это не очень благоразумно с его стороны. Для желтых оттенков он смугловат. Нет, положительно, желтое ему не к лицу. Я бы на его месте взял в качестве фона синий цвет, а по нему пустил что-нибудь белое или кремовое. Но поди же! – чем меньше у людей вкуса в туалетах, тем с большим упрямством они стоят на своем. Очень жаль: так он решительно не имеет никаких шансов кому-нибудь понравиться, а ведь в природе существуют один-два цвета, которые могли бы помочь ему скрасить свою внешность, особенно если он надвинет шляпу поглубже.

Джордж специально для нашей прогулки купил кой-какие новые вещи, но меня его выбор раздосадовал. Спортивная куртка у него просто кричащая. Я не хочу, чтобы Джордж знал, что я так думаю, но другого слова для его куртки я просто не нахожу. В четверг вечером он принес куртку домой и показал нам. Мы спросили, что это за расцветка, но он сказал, что не знает. Продавец уверил его, что это восточный рисунок. Джордж надел куртку и спросил, как нам нравится его покупка. Гаррис сказал, что готов одобрить ее, как предмет, который вешают ранней весной на огороде, чтобы отпугивать птиц, но ему, Гаррису, делается дурно при одной мысли, что эту вещь можно рассматривать как часть одежды какого-либо представителя человеческого рода, за исключением разве лишь балаганного клоуна.

Джордж надулся, но Гаррис резонно заметил, что если запрещается откровенно высказывать свое мнение, то зачем же тогда и спрашивать?

Нас с Гаррисом смущает в этом деле больше всего то, что куртка будет привлекать к нашей лодке всеобщее внимание.

Нарядные барышни тоже недурно выглядят в лодке. По-моему, нет ничего более приятного для глаза, чем сшитый со вкусом «лодочный костюм». Но «лодочный костюм» – пусть меня правильно поймут дамы – это костюм для катанья на лодке, а не для сидения под стеклянным колпаком. Если вы возьмете с собою в лодку особ, которые больше интересуются своим туалетом, чем предстоящей прогулкой, то можете не сомневаться, что все удовольствие будет испорчено. Однажды я имел несчастье участвовать в прогулке по реке с двумя такими барышнями. Ну и веселая же прогулочка у нас получилась!

Обе расфуфырились в пух и прах – шелка, кружева, цветы и ленты, изящные туфельки и светлые перчатки. Они нарядились для фотографирования, а не для пикника. На них были «лодочные костюмы» с французской модной картинки. Смешно подумать, чтобы дама в таком платье могла войти в соприкосновение с реальной землей, или водой, или воздухом.

Началось с того, что им почудилось, будто в лодке недостаточно чисто. Мы тщательнейшим образом вытерли скамейки и уверяли их, что в лодке совершенно чисто, но они продолжали сомневаться.

Одна из них прикоснулась к сиденью пальчиком, обтянутым перчаткой, и показала результат исследования своей подруге; обе вздохнули и уселись с видом мучениц первых веков христианства, старающихся поудобнее устроиться на кресте. При гребле как ни старайся, а все-таки нет-нет да и брызнешь; а тут выяснилось, что одна капля воды может безнадежно погубить туалеты наших дам: пятно, видите ли, не отходит и остается на платье на вечные времена.

Я греб на корме. Я проявлял фантастическую осторожность. Я задирал лопасти весел на два фута и после каждого взмаха делал паузу, чтобы с них стекала вода, а погружая их снова, выискивал всякий раз на воде место поспокойнее. Мой товарищ, который греб на носу, вскоре бросил весла, заявив, что не чувствует себя достаточно искусным гребцом, чтобы быть мне подходящим партнером, и что, если я не возражаю, он будет приглядываться к моему методу гребли. Его этот метод чрезвычайно заинтересовал.

Но, несмотря на все мои усилия, я не мог избежать случайных всплесков, и несколько брызг все же попало на платья наших спутниц.

Барышни не жаловались, но они тесно прижались друг к другу и поджали губы; они вздрагивали и болезненно морщились всякий раз, когда брызги летели в их сторону. Видя, как они безмолвно переносят мучения, я проникался глубоким уважением к величию их духа, но в то же время, глядя на них, все больше расстраивался. У меня очень чувствительная натура. От волнения я стал грести более порывисто и судорожно, и чем старательнее я греб, тем чаще брызги летели из-под весел.

Наконец я сдался. Я сказал, что пересяду на нос. Мой партнер согласился, что так и в самом деле, пожалуй, будет лучше, и мы поменялись местами. Дамы не могли удержаться от вздоха облегчения, когда увидели, как я пересаживаюсь подальше, и даже на мгновение оживились. Бедняжки! Уж лучше бы им было примириться со мной! Теперь на мое место уселся беззаботный, разудалый, толстокожий малый, у которого чувство сострадания к ближнему было развито не в большей мере, чем у ньюфаундлендского щенка. Вы можете смотреть на него испепеляющим взором битый час, а он и не заметит этого; впрочем, даже если и заметит, то нимало не смутится. Он начал лихо вскидывать весла, поднимая над лодкой фонтан брызг, что заставило наших спутниц оцепенеть в неестественно напряженных позах. Каждый раз, окатив один из нарядных туалетов порядочной порцией воды, он любезно улыбался, весело говорил: «Прошу прощения! » – и предлагал свой носовой платок для того, чтобы вытереть платье.

«О, не беспокойтесь! » – шептали в ответ несчастные барышни, закрываясь пледами и мантильями и пытаясь заслониться от брызг кружевными зонтиками.

А сколько натерпелись бедняжки, когда мы устроились позавтракать! Их приглашали усесться на траву, но трава была для них слишком пыльная, а стволы деревьев, к которым им предлагали прислониться, видимо, уже давно никто не чистил щеткой. И они расстелили на земле свои носовые платочки и уселись на них так прямо, как будто проглотили аршин. Один из нас, неся на тарелке пирожки с мясом, споткнулся о корень, и пирожки рассыпались. К счастью, ни один пирожок не задел девиц, но это происшествие указало им еще на одну опасность, и они опять разволновались. После этого, если кто-нибудь из нас приподнимался, держа в руках что-нибудь такое, что могло упасть и натворить беду, барышни с тревогой следили за ним глазами, пока он не садился снова.

«А ну-ка, девушки, – сказал мой веселый приятель, когда завтрак был съеден, – теперь давайте мыть посуду».

Сперва они его не поняли. Когда смысл этой фразы дошел до них, они сказали, что плохо представляют себе, как моют посуду.

«О, я вам сейчас покажу! – воскликнул он. – Это превесело! Надо лечь на… гм, я хотел сказать, наклониться к воде и сполоснуть посуду в реке».

Старшая из барышень сказала, что для подобной работы у них, к сожалению, нет подходящей одежды.

«Ничего, сойдет и эта, – беззаботно ответил он, – только подоткните подолы! »

И он таки заставил их вымыть посуду. Он внушил им, что в этом главная прелесть пикника. Барышни согласились, что это очень интересно.

Теперь, вспоминая весь эпизод, я начинаю сомневаться: в самом ли деле мой приятель был таким беспросветным тупицей, каким казался? А что, если… Да нет, не может быть! Ведь его лицо излучало поистине младенческое простодушие!

 

Гаррис захотел сойти на берег у Хэмптонской церкви, чтобы взглянуть на могилу миссис Томас.

– А кто такая миссис Томас? – осведомился я.

– Почем я знаю? – ответил Гаррис. – Это дама, у которой презабавный памятник, и я хочу на него посмотреть.

Я запротестовал. Может быть, у меня извращенная натура, но я не чувствую никакого пристрастия к памятникам. Я знаю: когда путешественник приезжает в незнакомый город или селение, принято, чтобы он тотчас бросался со всех ног на кладбище и наслаждался лицезрением могил. Но я не любитель этого веселого времяпрепровождения. У меня нет ни малейшего интереса к тому, чтобы таскаться вслед за каким-нибудь пыхтящим от одышки старым грибом вокруг хмурой, наводящей тоску церкви и читать эпитафии. Даже тогда, когда трогательные изречения нацарапаны на медяшке, привинченной к каменной глыбе, я не в состоянии прийти от этого в экстаз.

Абсолютное самообладание, которое мне удается сохранять перед лицом самых душераздирающих надписей, приводит в содрогание всех добропорядочных могильщиков, а пониженная любознательность по отношению к местным семейным преданиям и плохо скрываемое стремление выбраться из-за церковной ограды оскорбляют их лучшие чувства.

Однажды в сияющее солнечное утро я стоял, прислонившись к низкой каменной стене, служившей оградой маленькой деревенской церкви, и курил, погруженный в спокойное, счастливое созерцание. Моим глазам представлялась очаровательная мирная картина: старинная серая церковь, заросшая плющом, ее украшенные причудливой резьбой дубовые двери, дорога, вьющаяся белой лентой по склону холма и обсаженная двумя рядами высоких вязов, крытые соломой домики, выглядывающие из-за аккуратных изгородей, серебряная речка в долине, а на горизонте лесистые холмы.

Это был чудесный пейзаж. От него веяло нежностью и поэзией. Он вдохновлял меня. Я чувствовал, что становлюсь добрым и благородным. Я чувствовал, что готов отречься от зла и греха. Я поселюсь здесь, и меня осенит благодать, и жизнь моя будет прекрасной и достойной хвалы, и я состарюсь, и меня украсят почтенные седины, и тому подобное.

И в эту минуту я простил своим родным и друзьям их прегрешения и благословил их. Они не знали, что я их благословил. Они продолжали идти по стезе порока, не ведая того, какое добро я творю для них в этом далеком мирном селенье. Но все-таки я творил для них добро и считал, что должен уведомить их о том, что сотворил добро, ибо я желал осчастливить их. Вот какие высокие и гуманные размышления переполняли мою душу и переливались через край, когда вдруг меня вывел из задумчивости чей-то пронзительный пискливый голос:

«Сию минуту, сэр! Бегу, бегу! Погодите, сэр! Сию минуту! »

Я оглянулся и увидел лысого старикашку, который торопливо ковылял по кладбищу, направляясь ко мне. В его руке была гигантская связка ключей, которые громыхали при каждом его шага.

Величественным мановением руки я велел ему удалиться, но он тем не менее приближался, истошно крича:

«Иду, иду, сэр! Я, видите ли, прихрамываю. Да, старость не радость, сэр! Прошу сюда, сэр!.. »

«Прочь, несчастный старец! » – промолвил я.

«Я уж и так спешил, сэр, – ответил он. – Моя благоверная только сейчас вас заприметила. Идите за мной, сэр».

«Прочь, – повторил я, – оставьте меня в покое, или я перелезу через стену и убью вас».

Он оторопел.

«Вы не хотите осмотреть памятники? » – спросил он.

«Не хочу, – ответил я. – Я хочу стоять здесь, прислонившись к этой старой каменной стене. Уходите, вы меня отвлекаете. Моя душа – средоточие великих и благородных помыслов, и я не желаю рассеиваться, ибо ощущаю благодать. Не вертитесь тут под ногами и не выводите меня из себя, разгоняя мои лучшие чувства дурацкой болтовней об этих идиотских памятниках. Убирайтесь, и если кто-нибудь не слишком дорого возьмет за то, чтобы вас похоронить, – я оплачу половину расходов».

Старик на мгновение растерялся. Он протер глаза и воззрился на меня. С виду я был человек как человек. Он ничего не понимал.

Он сказал:

«Вы приезжий? Вы здесь не живете? »

«Нет, – ответил я, – не живу. Если бы я здесь жил, то вы бы уже здесь не жили».

«Так, значит, вы желаете осмотреть памятники… могилки… понимаете? – гробы, покойнички…»

«Вы шарлатан! – сказал я, начиная раздражаться. – Я не желаю осматривать памятники. Никаких памятников. К чему это мне? У нас есть свои семейные памятники. Памятник дяде Поджеру на кладбища Кенсэл-Грин – гордость всего прихода. А в склепе моего дедушки в Бау может поместиться десяток посетителей. А в Финчли у моей двоюродной бабушки Сусанны кирпичный саркофаг с надгробием, украшенным чем-то вроде кофейника, и одна только дорожка вокруг могилы, выложенная белым камнем, стоила бешеных денег. Когда я желаю полюбоваться на памятники, я отправляюсь туда и упиваюсь этим зрелищем. Чужих мне не надо. Когда вас похоронят, я, так и быть, приду посмотреть на вашу могилу. Это все, что я могу для вас сделать».

Старик зарыдал. Он сообщил, что один из памятников увенчан каким-то обломком, о котором толкуют, будто он был частицей окаменевшего человека, а на другом памятнике выгравирована надпись, которую до сих пор никто не смог разобрать.

Но я был неумолим, и старик сказал дрожащим голосом:

«Но все-таки вы посмотрите историческое окно? »

Я отказался даже от исторического окна, и тут он выпустил свой последний козырь. Он подошел ко мне вплотную и хрипло прошептал:

«Там, в склепе под церковью, у меня припрятана парочка черепов. Так и быть, можете на них взглянуть. Пойдемте, посмотрите на черепа. У вас ведь каникулы, молодой человек, и вам необходимо развлечься. Я покажу вам черепа! »

Тут я обратился в бегство и долго еще слышал за своей спиной жалобные призывы:

«Пойдемте, я покажу вам черепа! Вернитесь и взгляните на черепа! »

Но Гаррис обожает памятники, склепы, надгробия и эпитафии, и от мысли, что он может не увидеть могилы миссис Томас, он совершенно взбеленился. Он заявил, что мечтал о посещении могилы миссис Томас с той самой минуты, когда впервые зашла речь о нашей поездке: он сказал, что никогда бы не принял участия в нашем путешествии, если бы не имел в виду посетить место вечного успокоения миссис Томас.

Я напомнил ему о Джордже и о том, что мы должны встретиться с ним в Шеппертоне и что надо туда добраться к пяти часам. Тогда Гаррис напустился на Джорджа. Какого черта Джордж целый день валяет дурака и заставляет нас одних таскать взад и вперед по реке эту громоздкую дряхлую посудину, для того чтобы, изволите ли видеть, где-то его еще встречать? Какого черта Джордж не является, чтобы тоже немного потрудиться? Какого черта он не взял отпуск на сегодняшний день, чтобы ехать всем вместе? Чтоб он лопнул, этот банк! И на кой дьявол сдался Джордж этому банку?

– Сколько раз я туда ни заходил, – добавил Гаррис, – ни разу не видел, чтобы Джордж делал там что-нибудь путное. Он сидит целый день за стеклянной перегородкой и делает вид, будто что-то делает. Какая может быть польза от человека, который сидит за стеклянной перегородкой? Вот я, например, в поте лица зарабатываю свой хлеб. А почему он не может работать? Кому он там нужен, и на что вообще нужны все эти банки? Отдаешь им свои трудовые гроши, а когда хочешь получить по чеку, то они возвращают его назад, исчиркав вдоль и поперек дурацкими надписями вроде: «счет исчерпан» или «обращайтесь к чекодателю». Какой от этого прок? Такую штуку они сыграли со мной дважды на одной только прошлой неделе. Я не собираюсь терпеть эти издевательства. Я выну свой вклад. Если бы Джордж был с нами, мы могли бы сделать остановку и посмотреть памятник миссис Томас. Я вообще не очень-то верю, что он сейчас сидит в банке. Не сомневаюсь, что он шляется где-нибудь, а нас заставляет за себя работать. Я должен выйти на берег и промочить горло.

Я заметил, что на расстоянии нескольких миль нет ни одного питейного заведения. Тогда Гаррис принялся поносить Темзу и спрашивать, какая, к черту, польза от реки и почему человек, оказавшийся на реке, должен умирать от жажды?

В таких случаях лучше всего не перечить Гаррису и дать ему поговорить. Он высказывает все, что у него накипело, выдыхается и становится после этого совсем смирным.

Я напомнил ему, что в корзине имеется сгущенный лимонад, а на носу стоит целый бидон воды и что обе эти субстанции только и ждут, когда их смешают, чтобы превратиться в приятный прохладительный напиток.

Тогда Гаррис обрушился на лимонад, а заодно и на имбирное пиво, малиновый сироп и тому подобное, и обозвал все это «помоями, пригодными только для учеников воскресной школы». Он утверждал, что все эти напитки вызывают расстройство пищеварения, содействуют в равной степени как физическому, так и умственному вырождению и являются истинной причиной по крайней мере половины преступлений, совершающихся в Европе.

Тем не менее он заявил, что ему необходимо чего-нибудь выпить, и встал на скамейку и стал искать в высокой корзине бутылку с лимонадом.

Бутылка была на самом дне, и найти ее было нелегко, и он наклонялся над корзиной все ниже и ниже. Он пытался править лодкой, видя все вверх ногами, и потянул не за ту веревку, и лодка врезалась в берег, и от удара он потерял равновесие, и нырнул в корзину, и воткнулся в нее головой, вцепившись-мертвой хваткой в борта лодки и растопырив ноги в воздухе. Он не смел пошевелиться от страха полететь в воду и должен был оставаться в такой позе, пока я не вытащил его из корзины за ноги.

Само собой разумеется, что это происшествие не улучшило его настроения.

 

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.