Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





{372} Глава XXX Неосуществленные мечты. — Еще и еще о Мейерхольде. — Николай Иванович Иванов. — Диспут о «Рогоносце» и Луначарский. — Поверженный и побеждающий Мейерхольд. 20 страница



Теперь я вижу, что сомнения эти появились почти бессознательно, но они заставили меня в тридцатилетнем возрасте поразмыслить о дальнейших моих путях и не почить на, казалось бы, безусловных, но в то же время и сомнительных лаврах. Неясное, смутное беспокойство росло и тревожило меня. Повторяю, что теперь легко подводить итоги, анализировать. Но в то время разум и логика уступали место интуиции. Главным образом интуитивно я чувствовал, что творческие дела мои не блестящи.

Естественно, что к этому времени я начал чувствовать потребность быть самостоятельным художником, а не идти на поводу у любимого мною Мейерхольда, который упорно шел своими, не всегда мне понятными и близкими моему сердцу, путями, или отдавать себя в руки кинематографических дельцов, с их сомнительным вкусом, и позволять им утилитарно использовать себя как актера узкой специфики, а не художника.

К тридцати пяти годам, то есть к годам начала истинного зенита и расцвета каждого зрелого художника, я попал в трудное и критическое положение. Последние годы, когда я начал ощущать беспокойство и неудовлетворенность своей творческой жизнью, я интуитивно пытался накопить ту внутреннюю силу, которая помогла бы преодолеть надвигающийся кризис. Все эти годы я «преуспевал»: продолжал работать и в театре, и в кино, и на концертной эстраде. Время у меня было заполнено работой. И все же один кусочек моей души был неудовлетворен. Этой частицей души я хотел бы поделиться с родным мне зрителем, поделиться моими личными мыслями и чувствами художника, чего в силу разных обстоятельств и в полную силу я не мог сделать ни в театре, ни в кино. К счастью, я нашел отдушину для этой части моей души. Отдушиной этой стало художественное чтение.

Уже в 1919 году я начал выступать в качестве чтеца и рассказчика. Как я рассказывал, первым моим воспитателем по «художественному слову» был мой собственный отец, который привил мне любовь к выразительному чтению. Много сделал для этого и продолжал развивать мою любовь к такому чтению Сергей Николаевич Дурылин. Память об этих первых моих учителях детских лет для меня свята. Заложенный ими фундамент вкуса и любви к высоким образцам литературы, их понимание юмора оказались для меня незыблемыми и наипрочнейшими {328} на все время моего пути рассказчика и чтеца. Последовательно имели на меня влияние в своих концертных выступлениях В. Ф. Лебедев, А. А. Александров, И. М. Москвин, В. Н. Давыдов, Б. С. Борисов, В. В. Маяковский, А. Я. Закушняк, И. Л. Андроников.

Первые мои выступления носили случайный и подражательный характер, о них я уже писал в начале этой книги.

Тогда у меня был очень небольшой репертуар. Я читал некоторые ранние стихи Маяковского, один рассказ Чехова («Ночь перед судом»), «Исповедь хулигана» Есенина. Подражая Закушняку, я читал также «Письма с моей мельницы» Додэ и «Новый наряд короля» Андерсена. Эти вещи я очень скоро исключил из моего репертуара, так как практически их негде было читать и они плохо слушались той главным образом рабочей публикой, перед которой я выступал. Примерно в 1925 году я начал читать произведения Зощенко, и ряд его рассказов прочно вошел в мой репертуар. Первые из них: «Аристократка», «Баня», «Искусство Мельпомены», «Жених», «История болезни», «Собачий нюх» — имели большой успех, радовали слушателей своей свежестью и новизной особенного, зощенковского юмора. Эти произведения читали на эстраде многие самые разнообразные артисты, но меня радовала оценка самого автора, а также и других критиков и ценителей, которые особо и высоко оценивали мое исполнение, говоря мне, что я удачно нашел самый тип, от лица которого ведется рассказ.

С восемнадцатилетнего возраста весь репертуар я выбирал сам, сообразно своему вкусу и своему амплуа… Так, с давних пор я стал читать Маяковского. Мне очень нравилось, как он читает сам, но я не подражал ему. В Доме печати Владимир Владимирович мне сам передал для чтения только что написанное им «Необычайное приключение, бывшее с Владимиром Маяковским летом на даче».

Я читал совершенно не так, как Маяковский, и думаю, что читал плохо. Я больше выявлял задористость и озорство, когда кричал солнцу: «Слазь! » Эта интонация была совсем не в ключе Маяковского и не была похожа на его могучее и вместе с тем задумчиво-добродушное «слазь». Маяковский как-то раз слушал, как я читал это стихотворение, снисходительно похвалил меня, по-видимому, думая: «Ну что ж, пожалуй, можно и так читать. Ничего, хорошо! » Он сделал мне только одно конкретное замечание. Он просил меня яснее говорить рифму:

«Светить всегда, светить везде,
до дней последних донца,
светить — и никаких гвоздей!
Вот лозунг мой — и со(л)нца! »

В дальнейшем я читал это стихотворение иначе, больше отталкиваясь от трактовки самого автора.

{329} Как это ни покажется странным, но лет пятнадцать занимаясь художественным чтением, я выбирал те рассказы и стихи, где повествование шло от лица автора и где было слово «я», потому что я довольно наивно думал, что, читая от первого лица, во-первых, перевожу действительно выбранный рассказ или стихотворение на себя, солидаризируясь этим с автором; во-вторых, форма монолога мне казалась наиболее естественной и убедительной для выступления с эстрады. Рассказ «Ночь перед судом» Чехова был выбран мною именно из-за этого «я». Он начинается так: «Быть, барин, беде! — сказал ямщик, оборачиваясь ко мне…» и т. д. Все стихи Маяковского, которые я читал, были от первого лица. «Теплое слово кое-каким порокам» кончалось строфой:

«И когда говорят мне, что труд, и еще, и еще,
будто хрен натирают на заржавленной терке,
я ласково спрашиваю, взяв за плечо:
“А вы прикупаете к пятерке? ”»

«Гимн судье» заканчивался строками: «… судьи мешают и птице, и танцу, и мне, и вам, и Перу».

«Необычайное приключение» также идет от первого лица. От первого лица написаны «Письма с моей мельницы» Додэ, «Исповедь хулигана» Есенина, все рассказы Зощенко, которые я читал. Даже «История Карла Иваныча» из «Отрочества» Л. Н. Толстого и «Старосветские помещики» Н. В. Гоголя начинаются с «я». «Я был нешаслив ишо во чрефа моей матери», — начинает свое повествование Карл Иваныч. «Я очень люблю скромную жизнь тех уединенных…» и т. д. находим мы у Гоголя. «Четырехстопный ямб мне надоел…» — начинает Пушкин свою поэму «Домик в Коломне».

«История Карла Иваныча» Толстого, которую я начал читать примерно с 1930 года, имела для моего дальнейшего пути чтеца большое значение. Этой вещью я резко перевел себя с репертуара развлекательного (за исключением Маяковского) и комедийного рассказчика в категорию серьезного чтения. Сам выбор этой вещи и экзамен, который я выдержал, включив неожиданно серьезный, полный трогательного драматизма рассказ старика учителя-немца в свой комедийный репертуар, открыл передо мною богатые и разнообразные возможности. В этом рассказе Карла Иваныча очень много юмора и комедийных кусков, но есть и драматические моменты, и после Тихона в «Грозе» я впервые показал себя в этом отрывке как комедийный актер, который может играть драму. Я долго не решался начать заниматься этим отрывком. Однажды в Ленинграде ко мне обратился с просьбой И. Н. Певцов. «Игорь, дорогой, — сказал он мне, — вот вы выступаете в концертах, читаете. Меня часто просят выступить, но я совершенно не знаю, что читать. Дошло до того, что я читал на концерте то, что знаю еще со {330} школьной скамьи: “Колокольчики мои, цветики степные! Что глядите на меня, темно-голубые? ” или “Отворите мне темницу, дайте мне сиянье дня”»… И я ему посоветовал читать Карла Иваныча. «Вы, Илларион Николаевич, играли Лемма в “Дворянском гнезде”, вам легко будет сделать образ Карла Иваныча. Я хотел сам читать эту главу из “Отрочества”, но думаю, что это не для меня». Через несколько дней Певцов встретил меня и сказал, что он с удовольствием читал бы этот отрывок, но сомневается, не получится ли это чтение испытанием терпения публики. «Вряд ли будет слушать современная публика двадцать-тридцать минут в концерте эту, в конце концов, уже не такую интересную историю. Спасибо за совет, но думаю, что уж лучше буду продолжать читать “Птичка божия не знает ни заботы, ни труда”, чем тратить время на этот отрывок». Такое отношение Певцова к «Истории Карла Иваныча», с одной стороны, привело меня в уныние: раз уж он отказывается, как же я могу читать ее? С другой же стороны, его соображения меня раззадорили, и я решил во что бы то ни стало разучить и приготовить «Историю Карла Иваныча».

Работал я над этой главой месяца три, правда, сократив ее до пятнадцати-восемнадцати минут. Впервые я читал ее в Ленинграде перед студенческой аудиторией в Политехническом институте. Должен сознаться, что я употел, пока добрался до конца. Отрывок был еще очень сырой, читал я его крайне робко, порой мне казалось, что в публике начинаются кашель и шумок. Я читал почти формально, думая, зачем я над ним зря трудился и что больше читать его не буду. Но, дочитав до конца, я почувствовал, что и в таком виде поданное мною произведение Толстого в какой-то мере взволновало слушателей, и я решил не сдаваться и доработать этот отрывок.

С исполнения «Истории Карла Иваныча» для меня наступил новый и главный период моей чтецкой работы. Успех чтения «Истории Карла Иваныча», который очень скоро я ощутил в оценке самых взыскательных слушателей, окрылил меня и открыл передо мною новые, широкие, благородные задачи и новые возможности искусства живого художественного слова.

Я постепенно нашел уже не то формальное и наивное «я», с которого начинал выступать на концертной эстраде; это «я» обрело уже другое значение. Теперь мое «я» уже стало знаменем тех моих сокровенных мыслей, обобщений, бичующей сатиры или добрых идей, которые мне были близки, которые я выискивал у любимых мною авторов, которыми делился с моими слушателями и для которых находил и прибавлял свое духовное отношение к искусству художественного слова — живым глаголом жечь сердца людей.

Неожиданно для меня самого те бирюльки и пустяки, которыми я начинал мои случайные выступления на эстраде, {331} обратились в нечто совсем другое. Я приобщался к большому искусству. Искусство чтеца обрело для меня громадное, почти первостепенное значение прежде всего тем, что я читал то, что соответствовало моему собственному «я». Меня никто не учил, не режиссировал, все, что ни делал я в этой области, было исключительно моим, моим в каждом выборе, моим в каждом вздохе, в каждой запятой, в каждом решении. Все это было органически мое, так же и в случае ошибок и неверных решений, а их было немало.

Однажды, не будучи уверенным в моем чтении Толстого, я решил посоветоваться с Мейерхольдом и прочел ему первый кусок рассказа. Он высказал мне несколько советов, предложил какую-то добавочную игру. Возможно, Всеволод Эмильевич дал советы слету, не вдумываясь. Однако я в первый раз в жизни ощутил ненужность для меня его советов.

По-видимому, выбор материала для чтеца, его трактовка, его краски, его мысли по поводу выбранного объекта для работы слишком индивидуальны, слишком интимны, они больше связаны с его душевным миром, чем большинство ролей, которые работаются совместно с коллективом других артистов, возглавляемых режиссером. В спектакле режиссер всегда организатор и хозяин такого коллектива, актер невольно должен считаться с общей режиссерской композицией и быть, возможно, и первой скрипкой, но все же только скрипкой во всем сложнейшем оркестре и ансамбле всех согласованных компонентов спектакля. В чтении ты один общаешься со слушателем и зрителем и все оттенки мысли ты сам нашел и хочешь ими поделиться со слушателем. Я недаром говорю «без добавочной помощи». Очень скоро, занимаясь художественным чтением, я пришел к выводу, что чтец-исполнитель, актер, рассказчик, мастер художественного слова, представитель разговорного жанра (я нарочно указываю столько названий, так как каждое из них неточно) не должны прибегать к помощи бутафории, отдельных атрибутов, намеков на костюм и всего того, что отвлекает от главного. Отвлекает от человека, стоящего или сидящего на эстраде и передающего всеми своими выразительными средствами мысли и духовные сокровища исполняемого им литературного произведения.

Когда Маяковского спросили, почему он так хорошо читает, он ответил: «Я вижу все, что я читаю». Мне кажется, что этого мало. Конечно, видеть надо. Но надо не только видеть, но и суметь передать слушателю-зрителю свое видение, заставить его увидеть глазами исполнителя данное произведение, влиять на слушателя, вести его за собой. Передать ему мое видение я могу всеми выразительными средствами на эстраде. Все средства хороши для достижения этой цели. Если Яхонтов, читая «Мелкую философию на глубоких местах» Маяковского, при словах: «Вот и жизнь прошла, как прошли Азорские {332} острова», — делал медленный жест рукой, показывая, как прошли эти острова у него перед глазами и как прошла жизнь, то этот жест не являлся отвлекающей иллюстрацией, а дополнял и укрупнял мысль и сравнение автора.

И недаром при воспоминании о Яхонтове у меня в памяти встает в первую очередь этот впечатляющий и единственный жест, которым он воспользовался, читая это стихотворение.

Я принадлежал с самого начала серьезного увлечения художественным чтением к тем чтецам, которые пользуются всеми средствами актера на концертной эстраде и не уподобляются громкоговорителю или читающему вслух диктору. Поэтому я не любил и не люблю слово «чтец», предпочитаю ему — «исполнитель». Некоторые теоретики звучащего слова заявляют, что чтец не должен играть на эстраде, а должен академически читать текст, не перевоплощаясь и не изображая лиц, о которых идет речь у автора. Ссылаются при этом на заветы Закушняка.

Внимательно вспоминая чтение Закушняка, я считаю, что теория эта обедняет исполнителя и что она не верна ни в принципе, ни применительно к Закушняку.

Возникает вопрос: а нужны ли такие чтецы-громкоговорители для слушателя? Не лучше ли самому слушателю прочесть глазами прослушанное произведение и дать подобным чтением работу своей фантазии, своим представлениям, которые будут несравненно богаче, чем полученное впечатление от прослушанного «исполнения» чтеца-громкоговорителя? Меня как слушателя и зрителя интересует талантливый рассказчик. Таковым, кстати, был и Закушняк. Он не принадлежал к типу чтецов-громкоговорителей. Наверное, у вас есть, дорогой читатель, знакомые, которые вам красочно рассказывают о каких-нибудь случаях из своей жизни. Чем он лучше изобразит вам характеры действующих лиц, подметит их особенности, тем охотнее вы будете его слушать.

Для меня этот спор разрешил принципиально Ираклий Андроников. Он исполняет свои рассказы. В его исполнении вы ясно видите то его тбилисского дядюшку, то критика Соллертинского или Виктора Шкловского, то как живой перед вами предстает А. А. Остужев. Но ведь Андроников выступает в особом, им самим созданном жанре устного рассказа, скажут мне. Почему же так ярко и впечатляюще нельзя читать Чехова и Салтыкова-Щедрина, отвечу я.

Дело здесь заключается еще в том, что зачастую чтецы являются плохими актерами, их «перевоплощение» никуда не годно, и тогда, конечно, лучше и выгоднее устанавливать стиль «академического» громкоговорителя и диктора. Отбросим в сторону дурную «театральность», «иллюстративность» и будем требовать от чтеца хорошей актерской работы. Единственную {333} оговорку мне хочется сделать, говоря об искусстве звучащего слова, — не все литературные произведения (независимо от их размера) могут исполняться на эстраде. Есть произведения, которые по своей природе и характеру мастерства должны читаться собственными глазами читателя, а не слушаться и восприниматься с эстрады. Но об этом я скажу дальше. Читая Толстого и Гоголя, я устанавливал стиль «актерского» исполнения на эстраде, я выступал на эстраде как читающий актер. Но, будучи сторонником такого исполнения, я всегда был против введения аксессуаров, бутафории, пожалуй, даже музыки и всяческой помощи театра. Я считал, что такой «помощью» искусство звучащего слова не обогащается, а обедняется.

В результате чтения с «оформлением» получался бедный театр одного актера, и эта жалкая театральность уводила и отвлекала от главного: от звучащего слова. Я был также против различных «композиций» в духе Яхонтова, где произвольно, по вкусу и мысли Яхонтова, смешивались в единое удачное, а иногда и сомнительное целое различные произведения одного, а иногда и нескольких авторов. Интересно, как бы они сами, эти авторы, посмотрели на такую смесь? Я был против такого распоряжения чужой собственностью и стоял за полную верность автору и его произведению.

В первое время меня упрекали, а некоторые критики только подчеркивали мою театрализованную манеру чтения. И до сих пор за мной сохранилась репутация сторонника «театрализованной» манеры чтения. Но если в начале моей деятельности я был в некотором плену плохой театрализации и бессмысленной или только, в лучшем случае, эмоциональной иллюстративности, то в дальнейшем я очень многое изменил в своей манере чтения.

Первое время я действительно слишком играя перевоплощение, тяжело перевоплощался, старательно выводил мизансцены, как бы один играл за персонажей рассказов, пользовал некоторые аксессуары, подчеркивал оригинальность моих находок.

В рассказе Чехова «Пересолил» стул был для меня телегой, на которой я трясся, я пользовал очки в рассказе Карла Иваныча.

Стул, правда, был принципиально оправдан. Случайным стулом мог бы пользоваться любой рассказчик. Поэтому игру со стулом я сохранил и в дальнейшем. Но настоящие очки в «Карле Иваныче» отменил принципиально. И стал играть с воображаемыми очками, протирая их платком, надевая и даже вытирая с них воображаемые слезы, в то время как подчас истинные слезы одновременно текли из моих глаз. И когда у меня потекли настоящие слезы, то я вспомнил совет Ю. М. Юрьева, который он мне дал в «Свадьбе Кречинского»: «Надо вспомнить… и заплакать». Я уже начинал владеть своей внутренней {334} техникой. Тут же я вспомнил и слова Певцова о его слезах на сцене. И я решил предоставить свободу фантазии в каждом выступлении при чтении этого отрывка. Чем свободнее и богаче работала фантазия, тем эмоционально насыщенней получалось это место в рассказе Карла Иваныча.

Как видно теперь, в работе над художественным словом меня больше всего привлекало развитие и тренировка моей внутренней техники. Но вначале я был еще под большим влиянием внешней техники и внешней выразительности. Поэтому был еще рабом многих внешних выдумок, добавлений, иллюстраций.

Все это со временем я снимал, смягчал и очищал. Насколько это мне, в конце концов, удалось, трудно сказать, но именно работая таким образом, я сохранил большинство исполнявшихся мною произведений в моем репертуаре на многие годы и даже десятки лет. Пересматривая их ежегодно, я вливал в них новую кровь и старался сохранить жизненную свежесть сегодняшнего звучания. Чем дальше, тем больше я приходил к убеждению, что актер-чтец должен просто и целесообразно пользоваться своим материалом, то есть голосом, жестом, иногда и движением тела. Ничто не должно отвлекать слушателей от исполнителя на эстраде. Ни в какой другой помощи (свет, музыка, театральные эффекты) он не нуждается. Он богат именно своей простотой и мастерством владения своим материалом во имя мысли, которую он несет с эстрады.

Он вышел на эстраду для своего дела.

Как выходил Маяковский на эстраду? Он выходил работать. Он мог снять пиджак, который его стеснял. Шокировать это могло только мещанина в публике. Остальные понимали, что ему так будет удобнее делать свое дело на эстраде. В таком же ключе начинает «работу» Андроников. Как выходит Андроников? Он так же деловито, несколько неуклюже, благодаря своей индивидуальности, появляется на эстраде, садится к столику, за которым он обыкновенно читает; пробует руками, не качается ли стол, немножко передвигает стул, проверяя его крепость, серьезно смотрит на софиты, учитывая падающий на его лицо свет, и, так же как Маяковский, начинает свое дело. Все просто и экономно. Экономно потому, что за это время публика уже успела осмотреть исполнителя, успокоиться и так же сосредоточиться. Я видел чтецов, которые выходили с другим самочувствием. Один выходит и как бы говорит: «Посмотрите, какой я скромный. Я совсем скромный, я даже стесняюсь начинать читать! » Другой: «Посмотрите, вот он я! Я элегантен, со вкусом одет и у меня прекрасный галстук. Итак, я начинаю! » Наконец, третий выходит с таким количеством лауреатских значков, орденов и медалей, что зрители заняты больше определением, за что получил он каждый из них, чем слушанием его чтения.

{335} Поэтому требование целесообразности заключается в том, чтобы актер поменьше отвлекал внимание зрителей чем бы то ни было от своего прямого дела: пропаганды литературного произведения.

Глава XXVII Первые трудности. — Киноактер мешает. — Закалка критикой. — Ответ заведующему художественной частью. — Смешанные концерты, банкеты. — Работа над «Старосветскими помещиками». — Художественное слово и театр. — «Сказка о золотом петушке». — Работа над баснями. — Расширение репертуара. — «Сон Попова». — Ритм и «Слон и Моська».

Мой путь чтеца был нелегок. Нелегок он был прежде всего по одной, довольно парадоксальной причине. Этой причиной была моя кинопопулярность. Правда, на первых порах она помогала привлекать публику на мои концерты, хотя большая часть публики ждала от меня на этих концертах совершенно другого: разных кинотрюков, отрывков из кинофильмов и т. п. Возможно, что эта же публика с удовольствием слушала бы произведения Толстого и Гоголя в исполнении других артистов, но от Игоря Ильинского она ждала иного, а поэтому ее внимание не было обращено на художественное слово.

Вечера художественного чтения в то время почти не культивировались, особенно на периферии.

В столичных и больших городах находился еще круг слушателей и зрителей, которые получали художественное удовлетворение от моих литературных концертов, но этот круг на первых порах был очень ограничен. Если бы не кучка моих друзей, которые уверяли и доказывали, что мое чтение представляет художественный интерес, если бы не поддержка, а порой и восторженное отношение молодежи и студентов, главным образом из театральных и художественных вузов, я бы впал в уныние и, возможно, отказался бы от чтения. Исполнение мое на первых порах было несовершенно, и я еще не обрел того мастерства, которое заставляет аудиторию слушать и ведет ее за собой.

Мне приходилось бороться с большой частью публики, не желавшей слушать мною избранный репертуар. Эта борьба иной раз продолжается и теперь, она бывает не так легка, даже после двадцати-тридцати лет работы и отшлифовки многих любимых мною произведений.

Но все же я упорно читал только то, что мне нравилось самому. Я не засаривал репертуар чисто эстрадными произведениями. С первых шагов, как я уже писал, я нес с эстрады {336} лучшие образцы литературы. Чехов, Андерсен, Маяковский, Есенин, Зощенко были первыми моими авторами. Если сейчас у кого-либо возникают сомнения, почему я ставлю в этот ряд Зощенко, то я не буду ссылаться только на собственный вкус и отношение к нему. Я напомню, что в свое время Зощенко высоко оценивали и Горький и Маяковский. Он безусловно стоял в первых рядах советских писателей. Да и теперь возрожден к жизни в лучших своих произведениях.

В начале моей концертной работы меня можно было запутать и сбить с толку. В ту пору когда репертуар мой был невелик, предприимчивые администраторы убедили меня наряду с художественным чтением выступать с какими-либо отрывками из театральных ролей и сцен из кинофильмов. Но очень быстро я стал ярым противником таких вечеров и пришел к простому, но не для всех приемлемому выводу. В театральных ролях надо выступать в театрах. Не следует искусственно пересаживать это большое искусство на концертную эстраду. В киноролях актеров надо смотреть в фильмах, в кинотеатрах, во всеоружии искусства кино. На концертной эстраде надо выступать в концертном репертуаре. Если драматический артист или киноартист не имеет такого концертного репертуара в любом жанре и виде концертного искусства, то ему не надо выступать в концертах.

Перенесение искусства театра и искусства кино на концертную эстраду чревато снижением качества этих искусств, а следовательно, и снижением качества исполнителя.

Мне могут сказать, что лучше увидеть хороших артистов в хороших ролях, хотя бы в отрывках, без грима и костюмов на концертной эстраде, иметь хоть какое-либо представление о них, чем не увидеть их вовсе. Возможно. Но, во всяком случае, такие компромиссы не могут не разжижать то искусство, которому ты служишь, и не снижать качества и степени твоего мастерства.

Я лично уже давно решил не идти на такие компромиссы и почти никогда не выступаю с отрывками из пьес или кинофильмов в концертном исполнении. Я, актер театра и кино, занимаюсь художественным чтением и выхожу на концертную эстраду как представитель именно этого жанра. И все же, когда я объявляю программу «вечера художественного чтения» или «литературного концерта», то, несмотря на объявленную программу, многие зрители хотят меня видеть на эстраде как киноартиста или артиста театра. Менее культурная часть зрителей психологически не подготовлена к восприятию художественного чтения, она хочет посмотреть меня на эстраде и познакомиться со мною как с живым киноартистом. Так как эта публика не получает того, чего она ждет, то налицо драматический конфликт. Публика чувствует себя как бы обманутой в своих ожиданиях. В этих обстоятельствах бывает трудно овладеть {337} ее вниманием. Подобного зрителя совершенно не интересует степень моего актерского диапазона, расширение репертуара, знакомство с великолепной русской классикой. Его устраивает разве только то явно смешное, что есть в моем репертуаре. Это знали администраторы и почти требовали (я говорю о начале моей деятельности), чтобы я читал только смешное. Но, убежденный в своей правоте, я не шел на компромиссы, продолжал серьезно работать в новой для меня области художественного слова, не хотел скатываться к такому «базарному» использованию меня на эстраде. Во мне еще теплилась надежда, нет, я был уверен, что найдутся, появятся те слушатели, те зрители, которые будут ценить искусство художественного слова больше, чем случайные, большей частью несовершенные эскизы и пробы в некоторых киноролях. Тяжело было мне, выходя С поднятым воротником пальто на улицу после своего концерта, слышать такие реплики: «Халтура», «Знал бы, лучше пол-литра купил», «Мура», «Дядя, плохая постановка! »

Я с горечью ощущал себя тем артистом, про которого рассказывали, что он никогда не позволял себе проходить через публику после концерта или спектакля. «Почему? » — почтительно спрашивали его. — «Больно ругаются! » — отвечал он.

Как видите, путь был действительно не очень легкий. Но я продолжал бороться с администраторами, с некультурностью и грубостью части публики и даже с… прессой. На этом трудном для меня этапе критика не поддерживала меня. Проходя по улице, я слышал произнесенное пропойным голосом слово «халтура», а утром, открывая местную газету, читал следующее:

«Вечер Игоря Ильинского. Игорь Ильинский — “король экрана” — самый посредственный, самый рядовой рассказчик. Никаким особым мастерством передачи, достойным гастрольного показа, он не владеет, пользуясь давно заштампованными приемами эстрадного ремесла. С репертуаром у Ильинского обстоит еще печальнее… Зачем нужно ему, артисту с именем, с такой солидной маркой, как марка Театра Мейерхольда, так беззастенчиво спекулировать на своей популярности, так цинично обманывать публику, которая ждет от московского артиста и “новых слов и новых песен”?.. »

Мудрено ли, что зрители, пришедшие посмотреть и послушать «живого Ильинского», были так разочарованы и огорчены.

«Эх, обманул Ильинский! — Да, обманул. И не только зрителей, но и самого себя! Еще пара таких выступлений, и конец любви и популярности Ильинского… — Зритель доверчив, но злопамятен» («Поволжская правда», Саратов, 1929).

Или вот:

«Концерт Игоря Ильинского в Нардоме текстильщиков 21 февраля носил отпечаток торопливости, работы “с кондачка”. Это чувствовалось в большинстве номеров, исполненных {338} московским гастролером… Серафим Огурцов»[5] («Рабочий край», Иваново, 1929).

Однако порой — это случалось редко — на концертах оказывались более добрые критики, тогда можно было все же встретить и такую рецензию: «… Рассказчик Игорь Ильинский прекрасный. Первые его номера встречались публикой даже более чем восторженно… Ильинский “берет” прежде всего тонкостью своего юмора, вкладываемого им в передачу чужих юмористических произведений. Он очень хорошо понимает юмор. И это позволяет ему — без малейшего шаржа, без какой бы то ни было грубости — преподнести его зрителю. Нам кажется, что в этом главное преимущество живого Ильинского перед “кино-Ильинским”, тем Ильинским, что так часто впадает в клоунство, вызывая вполне справедливые нарекания теа- и кинокритики. А. Сиб. » («Крымская правда», 1928).

Однако, вернувшись из гастролей в Москву, я в те времена мог прочитать в родном профсоюзном журнале «Рабис» следующие строки: «В новой роли комического рассказчика Игорь Ильинский был менее на месте, чем даже безграмотный развязный конферансье ростово-нахичеванских окрестностей. А что это так, доказывать не приходится».

В этом же родном «Рабисе» можно было прочитать следующие строки, невольно возбуждавшие раздумье: а не лучше ли мне выбрать действительно другую профессию?



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.