Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





{372} Глава XXX Неосуществленные мечты. — Еще и еще о Мейерхольде. — Николай Иванович Иванов. — Диспут о «Рогоносце» и Луначарский. — Поверженный и побеждающий Мейерхольд. 7 страница



— По крайней мере мы будем относительно знать вас, — добавил он.

Я сказал ему, что с удовольствием покажусь в отрывке из «Тяжбы» Гоголя, где мне подыграет Аким Тамиров, уже ставший к тому времени артистом Художественного театра. На этом мы и расстались, как мне казалось, не очень очарованные друг другом.

Вскоре я был принят и Константином Сергеевичем. Я вошел в уютную артистическую уборную, увидел его незабываемые ласковые, пытливые глаза. Что-то хорошее, отеческое почувствовал я в нем. Как и Шаляпин, он разговаривал с молодым актером очень внимательно и запросто. Несмотря на то, что симпатии мои к Константину Сергеевичу росли с каждой {173} минутой нашей беседы, фрондирующее настроение мое было, по-видимому, настолько сильно, что я незаметно для себя наговорил немало глупостей и довольно неубедительно спорил о чем попало.

Помню, например, что Константин Сергеевич очень неодобрительно отзывался о театральных холстах-декорациях, особенно о мазне современных художников, и говорил, что его больше увлекает объемная архитектура на сцене. Я защищал размалеванные театральные тряпки, не находя для этого достаточно убедительных доводов, и не уловил новых и интересных мыслей Константина Сергеевича, высказанных им о театральном оформлении.

Он спросил меня о моих любимых актерах. Я не назвал ни Качалова, ни Москвина, ни его самого. Какой-то бес противоречия сидел во мне. Я назвал явно некотировавшегося в то время и скатившегося к безвкусице Б. С. Борисова, назвал Н. М. Радина, назвал ушедших из Художественного театра артистов Н. Л. Коновалова, Степана Кузнецова, как бы поддразнивая этим Константина Сергеевича.

Он очень мягко и терпеливо слушал меня и только изредка покрякивал в своей известной всем манере — «гм», «гм», что означало, как я узнал впоследствии, некоторое недовольство, смешанное с недоумением. Никаких своих мыслей, пожеланий, беспокойств я почему-то не смог ему высказать, возражения и вкусы мои также остались неясными. И я был недоволен. Это было понятно, так как Константин Сергеевич и в то время был для меня наивысшим авторитетом и мне стало обидно, что я как-то глупо и бездарно вел себя во время нашего разговора. Я чувствовал, что он ни в чем меня не понял.

Вскоре я показался в «Тяжбе» Гоголя. Я делал этот отрывок еще в студии у Ф. Ф. Комиссаржевского и основным моим козырем было то, что я очень хорошо икал. Смотрели меня главным образом артисты Первой студии МХАТ. Просмотр состоялся в старом помещении студии на Советской площади. Станиславский и Немирович-Данченко на просмотре были.

Больше всего мое исполнение, как мне говорили, понравилось Вахтангову. Я играл примерно так, как я играл роли у Комиссаржевского, то есть несколько нажимая на характерность и напирая на внешний образ.

Станиславский и Немирович-Данченко отнеслись к моему показу внимательно, но настороженно. Ничто их особенно не поразило, но и не разочаровало. То, что они со мной не говорили, а только передали мне, что остались довольны и удовлетворены моим показом, было уже не так блестяще, как мне хотелось, и я где-то в глубине души чувствовал, что я не очень хорошо показался, да и волнение несколько сковывало меня.

{174} Перед самым поступлением в Художественный театр Закушняк меня убеждал не делать этого шага, так как, мол, скоро Новый театр возобновит свою деятельность. Пока Же остатки труппы Нового театра играли в районных спектаклях «Женитьбу Фигаро», чтобы хоть как-либо сохранить небольшое ядро этого театра. Уже полтора года после официального закрытия театра нас подкрепляли надеждами: то ходили слухи о приезде Комиссаржевского, то рождались какие-то новые планы, которые строил главным образом Закушняк.

Связь с остатками этого коллектива у меня продолжалась, не разорвалась она и по приходе в МХАТ. Я не хотел отрываться совсем от любимого мною коллектива, а тут, как на грех, только я поступил в Художественный театр, как хлопоты Закушняка увенчались успехом.

Он сговорился с антрепренером и режиссером Б. С. Неволиным. Неволин управлял театром, который имел довольно претенциозное название — Вольный театр. По-видимому, в подражание Свободному театру Марджанова. Помещался он в бывшем кинотеатре «Колизей» на Чистых прудах. Неволин с удовольствием согласился соединить свою труппу с ядром нашего коллектива, главным образом состоявшим из участников «Женитьбы Фигаро».

Этот видоизмененный театр должен был переехать в помещение театра бывш. Зон, где работал ранее наш Новый театр.

Так Вольный театр получил несколько талантливых актеров и к его репертуару прибавилась «Женитьба Фигаро».

Репертуар Вольного театра был довольно жидок, и, хотя театр этот претендовал на стиль романтического театра, кроме «Фуэнте Овехуна», никаких фундаментальных пьес там не шло.

Наибольшим успехом пользовалась мелодрама «Две сиротки», а сам театр носил несколько провинциальный характер.

Но и Неволин и Закушняк были полны радостных надежд.

Я чувствовал, что мне придется выбирать между этим театром и Художественным. А так как в Художественный театр я, собственно, уже поступил, то возможностей работать в Вольном театре не видел. Однако я не отказывался наотрез и продолжал формально совместительствовать в обоих театрах.

Я терпеливо, если можно назвать терпением месячный срок, выжидал, что же меня ждет в Художественном театре. Увы, я не знал, что даже большие актеры «ждут» в Художественном театре гораздо дольше. Но не в моем характере и не в моем темпераменте было «ждать».

Я слонялся по коридорам Художественного театра, не так уже восторгаясь в то суровое, холодное время чисто натертым паркетом и действующим центральным отоплением (в те годы в {175} Москве, может быть, можно было насчитать пять-шесть зданий, в которых работало центральное отопление). Я бродил и наблюдал, как такие же молодые актеры и студийцы, как я, на цыпочках ходят по коридорам и фойе, время от времени поворачиваясь всем корпусом (руки по швам) то туда, то сюда, почтительно склоняя при этом голову: «Здрасте, Иван Михайлович…», «Здрасте, Василий Васильевич…», «Здрасте, Николай Афанасьевич…» «Давай будем ходить около этой двери, — говорил Аким, — сейчас оттуда выйдут Константин Сергеевич и Владимир Иванович, увидят нас вдвоем и дадут играть Бобчинского и Добчинского. Лопни мои глаза, дадут».

Но надежды Акима Тамирова были тщетны. Ролей нам не давали, судьбы наши никого не интересовали, и мы находились в театре в каком-то безвоздушном и внетворческом пространстве.

Какие-то нудные уроки и занятия проводились малоизвестными, как мне казалось, неталантливыми и неавторитетными, но очень важными и чванливыми педагогами-артистами. Я хотел учиться у Станиславского, а не у этих педагогов. В дальнейшем, по моим наблюдениям, Тамиров в школе Художественного театра больше потерял, чем приобрел. Исчезли непосредственность, яркость, смелость, появилась робкая оглядка (только чтобы было похоже на жизненную правду! ). Он стал бледен, мелок и невыразителен.

Я пишу это не для того, чтобы утверждать, что в Художественном театре нечему было поучиться. Мне не повезло. Я попал в Художественный театр в самое неудачное для такого учения время. Это было время наибольшей растерянности в театре.

Часть труппы уехала на гастроли и застряла у белых. Первая студия, в лице самых старших и талантливых сынов Художественного театра, хотела сохранить свою творческую самостоятельность и не вливалась всецело в Художественный театр. Руководители театра переживали тяжелое время. Правда, была выпущена постановка «Каин» Байрона с Леонидовым в главной роли, но она оказалась неудачной. Собирались ставить «Ревизора». Но жизнь театра шла с перебоями, в полной неясности.

Немирович, увлеченный идеей музыкального театра, решил ставить классические оперетты, выбрав для начала «Дочь мадам Анго».

Этот спектакль положил, собственно, начало Музыкальному театру Немировича-Данченко, и основные принципы его постановки в дальнейшем получили свое развитие.

Но в то время странным казалось, что Художественный театр почти прекратил свою деятельность, уступив место и время эксперименту Немировича-Данченко, с приглашением главных партий в этой оперетте, в виде гастролеров, {176} известных польских опереточных артистов Невяровской и Щавинского, служивших последние годы в оперетте Потопчиной.

Эти артисты были очень хорошими опереточными артистами, но говорили на сцене Художественного театра с сильным польским акцентом, который был еще простителен на русской опереточной сцене, но никак не вязался с Художественным театром. Кроме того, совершенно снять с этих артистов опереточные штампы Немировичу не удалось.

В театре, кроме оперетт «Дочь мадам Анго» и «Перикола», почти ничего не репетировалось. Вяло возобновлялись некоторые старые пьесы. Меня вызвали на репетицию «На дне», где я должен был в толпе сидеть на заборе. Вот все, что я нашел в Художественном театре. Трудно было при таких обстоятельствах не разочароваться и увидеть для себя перспективу в этом замечательном театре.

Мне не повезло. Когда я оглядываюсь на прошедшее и перечитываю мои доводы относительно того, почему я так легко покинул Художественный театр, то вижу, что проявил непростительное легкомыслие и нетерпение. Но мое разочарование и ощущение безнадежности пребывания там для молодого актера, жаждавшего работать, усугублялось еще и тем, что в так называемом Вольном театре назревали удивительные события, имевшие для меня неожиданные последствия, — в Вольный театр пришел Вс. Э. Мейерхольд, который стал перестраивать его по собственному вкусу.

Глава XIII Совместительство. — Появление Мейерхольда. — Театр, созвучный эпохе. — Уход из Художественного театра. — Мой «футуризм» на сцене. — Репетиции «Зорь». — «Перекоп взят красными войсками». — Отмена грима и париков. — Еще несколько слов о гриме, о перевоплощении и о взглядах Мейерхольда. — Первый спектакль Театра РСФСР 1‑ й «Зори».

Итак, когда я приходил в Художественный театр, который довольно аккуратно посещал после поступления, мое «физическое действие» в этом театре заключалось в том, что я раздевался в теплой уютной раздевалке, а затем прогуливался по прекрасному паркету знаменитых фойе или по бобрику коридора, опоясывающего зрительный зал.

У меня оставалось много свободного времени, и я продолжал по инерции ходить также и в Вольный театр, где я начал вдруг служить, как-то по-хлестаковски, не думая о том, что же будет дальше. Я даже попросил Константина Сергеевича Станиславского посмотреть меня в «Женитьбе Фигаро». Он удивил {177} меня тем, как искренне и простодушно сказал, что очень хотел бы посмотреть эту постановку, но не сможет этого сделать, потому что в театре холодно и он наверняка простудится, даже если будет сидеть в шубе. Он уже слышал, что в этом театре очень холодно. Для меня, молодого и здорового человека, странно было слышать это от Константина Сергеевича. Только несколько лет спустя я понял, что при здоровье Константина Сергеевича и при его склонности к простуде, слава богу, что он так оберегал себя от опасностей холода и сырости. Но в то время мне это было непонятно. Когда я несколько лет спустя нажил за годы пребывания в театре бывш. Зон глубочайший хронический бронхит, перешедший в эмфизему легких и бронхиальную астму, я понял, как был прав Константин Сергеевич, которого мне не удалось заманить в театр бывш. Зон хотя бы на два‑ три часа. Но вместе с тем Константин Сергеевич довольно благосклонно (или равнодушно) отнесся к моему совместительству.

Я начал репетировать в Вольном театре роль Менго в «Фуэнте Овехуна» Лопе де Вега.

И вот на одной из репетиций я узнал от товарищей, что в Москву приехал Мейерхольд, что он назначен заведующим Театральным отделом Наркомпроса и что сегодня он будет в нашем театре.

Я узнал также, что Мейерхольд последнее время был в Новороссийске, где его арестовала белая контрразведка, и он сидел в тюрьме, что он коммунист, кажется, единственный большевик среди крупных деятелей театра того времени. Закушняк поделился со мной мечтой, что хорошо было бы, если бы Мейерхольд заинтересовался нашим театром и стал бы в нем работать режиссером помимо своей руководящей деятельности в Наркомпросе. Я и прежде много слышал о Мейерхольде от Закушняка.

Мейерхольд проездом в Москве в 1918 году читал нам, молодежи и студийцам Нового театра Комиссаржевского, лекцию. Я помню, что Комиссаржевский с большим вниманием и пиететом относился тогда к Мейерхольду. Но лекция его была крайне сумбурна и не оставила у меня впечатления, сам же Мейерхольд также не особенно понравился.

После репетиции мы в шубах, шинелях собрались в зрительном зале. На сцене появился Мейерхольд. Он был в солдатской шинели, а на приподнятом верхе кепки у него был прикреплен значок с портретом Ленина. Мне казалось странным, что такой эстет, как Мейерхольд, был в таком виде. Перед моими глазами еще стоял великолепный портрет художника Бориса Григорьева, где Мейерхольд был написан в изломанной позе, во фраке и цилиндре. Я прислушался к его речи. Глуховатым голосом он призывал нас не только нести наше искусство народу, новому зрителю, рабочим, крестьянам, но и {178} создавать театр, в котором бы отражались идеи коммунизма, создавать театр, созвучный нашей эпохе, созвучный Великой Октябрьской революции. Он звал к темам современности, к темам, близким сегодняшнему дню, темам, которые волнуют народ, тот народ, который совершил такое великое дело в России.

Говорил он достаточно просто, но и с известным подъемом, присущим тому времени. Вид его, несмотря на свою кажущуюся простоту, был также несколько театрален: небрежно одетая шинель, обмотки и башмаки, кепка с приподнятым верхом и значок Ленина, гарусный темно-красный шарф — все это было скромно, но в то же время и достаточно выразительно. Старые актеры, режиссеры, деятели театра так не одевались. Правда, многие ходили в валенках или бурках, но обязательно носили хоть какие-либо прежние вещи: либо старая, но еще носившая отдаленный буржуазный вид шуба, либо шапка или муфта. На Мейерхольде были надеты нарочито плохие и небрежные вещи, но эти, казалось бы, невыразительные предметы одежды придавали ему какой-то новый, свежий, пролетарский вид.

Я только позднее, несколько лет спустя, понял, что в этой двойственности, еле уловимой противоречивости моего впечатления от Мейерхольда как бы заключалось «зерно» будущих моих раздумий над противоречиями его творческой личности, его искусства. Но об этом рассказ впереди.

Речь Мейерхольда по тому времени была также необычная, ибо, как это ни странно теперь покажется, никто в актерской среде не говорил тогда о таких, в сущности, простых и теперь неоспоримых истинах.

Через несколько дней мы с радостью узнали, что Мейерхольд хочет и будет вести творческую работу и что выбор его пал на наш театр. Я знал также, что этим театром заинтересован Маяковский, который будет писать для него. А Маяковский стал уже для меня любимым поэтом. Через Маяковского я стал понимать революцию.

Я интуитивно чувствовал, что здесь, в театре, который больше похож на большой эвакопункт или транзитный вокзал, со свистящими сквозняками, суровыми ободранными стенами, неуютными коридорами и не совсем для меня ясными речами Мейерхольда, я найду то, что более близко современности, близко к той суровой жизни, которая заполнила своими интересами Москву и с которой я уже встречался, когда бывал в железнодорожных депо и в московских рабочих пригородах и районах, на рабочих собраниях и митингах.

Художественный театр, как мне тогда казалось, отгораживался от этой жизни, хранил свои старые интересы и жил только этими интересами. Он, по моему мнению, был очень далек от стремительно разливавшейся по Москве новой, советской {179} жизни со всеми ее — на первых порах — противоречиями, суровыми требованиями, странными, иной раз трагическими курьезами, но главное, с ее идейной беззаветностью и непреклонностью в своем революционном пути к будущему.

Кроме репетиций «Фуэнте Овехуна» уже назначались репетиции «Зорь» Верхарна, которые Мейерхольд выбрал для своей первой постановки в Вольном театре. В Художественном театре меня также начали вызывать на репетиции «На дне», где я должен был играть «сидящего на заборе».

Пришло время выбирать. И я, к ужасу моей матери и многих друзей, выбрал театр, где появился Мейерхольд.

Вскоре после начала репетиций «Зорь» Верхарна, где я получил небольшую роль фермера Гислена, которая состояла из одного монолога, в жизни Вольного театра произошли уже некоторые изменения.

Во-первых, название театра, по-видимому, мало устраивало Всеволода Эмильевича и он переименовал этот театр в Театр РСФСР 1‑ й, как бы предполагая в дальнейшем перенумеровать все театры, находящиеся в его ведении.

Затем был показ «Фуэнте Овехуна», и Мейерхольд снял этот спектакль. В репертуаре театра оставалась еще «Женитьба Фигаро», но и к ней Мейерхольд относился довольно сухо. Ориентировался он главным образом на молодежь. Немногие артисты из Вольного театра были заняты в «Зорях». Как-то само собой ряд артистов, уже сформировавшихся, во главе с тем же Неволиным, отсеялись от театра довольно быстро. В «Зорях» я помню из достаточно известных актеров только Закушняка и Фрелиха. Мейерхольд быстро нащупывал в труппе нужных ему актеров.

Мейерхольд в этот период своей деятельности вел репетиции из зрительного зала. Почти не было его знаменитых в дальнейшем показов на сцене. Некоторые репетиции проводил его ближайший помощник В. М. Бебутов. Так, например, на первых репетициях, в которых я участвовал, Мейерхольда не было.

Я уже видел макет к «Зорям» художника Дмитриева, представлявший собой «абстрактное» нагромождение кубов, жести и фанеры. Мне также захотелось играть в футуристическом стиле. Я рассказал моему сотоварищу О. Фрелиху, что хочу сделать себе примерно такой же грим или, вернее, маску на лице, состоящую из приставного носа и нескольких плоскостей. Во время монолога, говорил я ему (а я играл исступленного фермера Гислена), я хочу срывать эту маску с лица постепенно и бросать в публику отдельные ее части, а затем и цилиндр. Фрелиху это очень понравилось и позабавило его. Вскоре состоялся показ сделанного Мейерхольду. Я бросал в партер цилиндр и еще какие-то атрибуты. Я думал поразить Мейерхольда. Мне было передано, что Мейерхольд не принял моего {180} рисунка, хотя в похвалил меня за темперамент. Я обиделся и уже хотел отказаться от роли. Тогда Мейерхольд на следующей репетиции сказал мне: «Товарищ Ильинский, я ставлю “Зори” не в том стиле, в котором вы хотите играть. Все мизансцены у меня очень скупые, спектакль должен быть монументален. Ваш выбег и ваши метания не годятся, хотя они интересны и талантливы. Я прошу вас стать у этого куба, упершись в него спиной, с раскинутыми руками и взглядом, устремленным в пространство. Вот так и выпаливайте свой монолог. Так будет хорошо. Я вполне понимаю ваше желание бросать что-нибудь в публику. Даю вам слово, что в одной из следующих постановок я предоставлю вам эту возможность. Начинайте! »

«Хорошо!!! » — закричал он со страшным темпераментом, когда я выпалил таким образом мой монолог. Я был окрылен этим воодушевляющим похвальным выкриком, хотя очень скоро увидел, что Мейерхольд кричит «хорошо» не только тогда, когда происходит на сцене что-нибудь действительно хорошее, но и тогда, когда на сцене делается что-либо из рук вон плохо. Это им делалось для поднятия настроения у актера.

Все народные сцены в этой постановке были Мейерхольдом опущены, и народ был им обращен в хор, наподобие хора древнегреческой трагедии. Этот хор был посажен в оркестр. Часто одинокие реплики, которые неслись из оркестра, не удовлетворяли Мейерхольда. Была такая реплика: «А почему возгорелась война? » У актеров, которые пробовали ее говорить, она получалась вялой и невыразительной. И вдруг Мейерхольд сам, из зрительного зала, как молния, прорезал репетицию диким, темпераментным выкриком, который можно на бумаге изобразить только таким образом: «А почему???!!! возгорелась! — война???!!! »

Я помню, как долгое время мы пытались воспроизвести этот выкрик. А выкрик был нужен в пьесе, так как давал современное истолкование событий и служил главным толчком для последующих революционных событий в пьесе.

Это, пожалуй, был единственный показ Мейерхольда в «Зорях», да и то сделанный им с режиссерского места в зрительном зале.

В спектакле «Зори» была роль Вестника, который, вбегая на сцену, сообщал главному герою пьесы Эреньену ход революционных событий.

Мейерхольд вводил в роль Вестника сообщения о современном, настоящем положении на фронте гражданской войны, происходившей в это время в России. Я не помню, о чем сообщал Вестник на премьере, но на одном из спектаклей Вестник сообщил под гром аплодисментов всего зала, что «Перекоп взят красными войсками».

В публике рассаживались «артисты-клакеры», которые должны были увлекать зрителей своей реакцией.

{181} Когда подошли генеральные репетиции, гример-парикмахер Шишманов, старый соратник Мейерхольда по театру В. Ф. Комиссаржевской, работавший в то время в Большом театре, не успел сделать всех париков, а приготовленные были неудачны и как-то не вязались с футуристическим нагромождением на сцене и с примитивными бязевыми крашеными костюмами, надетыми на актеров.

Мейерхольд отменил парики и гримы.

Этот факт был расценен как новое слово Мейерхольда, и ему было придано принципиальное значение.

Мейерхольд также говорил об этом как о своем принципиальном решении. Зная настоящую причину отмены париков и грима, мне в то время казалось, что это один из авантюристических кунштюков Мейерхольда. Но теперь мне кажется, что эта случайность только помогла Мейерхольду решиться на этот шаг. Он как бы обрадовался, что обстоятельства помогают ему отказаться от париков и грима. Отказ от них действительно носил принципиальный характер. В дальнейшем он также отказывался частично от них («Мистерия-буфф», «Великодушный рогоносец», «Смерть Тарелкина», «Земля дыбом»).

Это безусловно входило в его систему воспитания актера. Отсутствие грима и париков создавало новый стиль исполнения; оно рождало какое-то свободное ощущение как у самого актера, освобожденного от грима и парика, так и у зрителя, невольно по-новому воспринимавшего со сцены необычного «актера-трибуна», о котором говорил и мечтал Мейерхольд. В этом шаге была другая закономерность. Дело в том, что обычно все большие актеры, умудренные своим опытом, в какой-то зрелый момент своего творчества охладевают к гриму и приходят к выводу, что грим мало помогает образу, что образ в основе не так уж нуждается в гримировке и что грим порой связывает актера и лишает его живых черт. Особенно это бывает при настоящем перевоплощении, о котором я говорил уже, рассказывая о Давыдове и Чехове. По рассказам, мало гримировались и другие великие актеры. Известно, что Пров Садовский углем только оттенял некоторые части своего лица. Не видоизменяли своей внешности и ряд других знаменитых актеров.

Для молодежи отказ на первых порах от грима имел другое значение. Это значение стало ясным для меня в особенности потому, что я, как уже писал, придавал большую важность гриму и внешнему перевоплощению на первых порах моей работы у Ф. Ф. Комиссаржевского.

Мейерхольд с первых и до последних дней моей работы с ним никогда не придавал большого значения гриму. Сложные гримы он вообще не признавал и не любил. Он не любил гуммозных носов, наклеек и прочего. Признавал же только разве что волосяные наклейки. Сам же он и рассказывал нам, как {182} гримировался Садовский, чуть подчеркивая углем только глаза и брови и оставляя неизменным свое лицо. Мейерхольд, как актер и режиссер, был на том же уровне мастерства, как Давыдов и Чехов. А про их методы перевоплощения я уже рассказывал выше.

Мейерхольд, я помню, очень хвалил грим Чехова Хлестакова. Он мне говорил, когда я по своей любви к внешнему перевоплощению перегружал себя гримом в какой-либо роли: «Посмотрите, как гримируется Чехов. Я видел, как он минимально гримируется. Он только замазывает брови и, оставляя верх своих бровей, подчеркивает их тоненькой линией. Это дает ему удивленный вид. Вот и все».

Из педагогических соображений, работая с молодежью, Мейерхольд и после «Зорь» заставлял все спектакли играть без грима. Это давало большую свободу для молодого актера, не сковывало его нарочитой и театральной «характерностью» которую Мейерхольд вообще не любил, если она переходила в самоцель.

Конечно, каждый живой человек, как и каждый сценический образ, обязательно имеет какие-либо характерные черты и свои особенности, но, по мнению Мейерхольда и по задачам, которые он ставил, эти черты должны были быть органически присущи образу, должны были быть слиты с образом, нести мысль своей характерностью, помогать философскому решению образа, а не иметь сами по себе какие-то случайные подробности и актерские «характерные» приемы. Мейерхольд хотел на сцене и на условных конструкциях видеть не условного, а живого человека. Это красной нитью проходило через все периоды его режиссуры. Но при разнообразии всех его проб, увлечений и экспериментов и в вопросе о гриме мы в дальнейшем часто встретимся с его непоследовательностью. В начале же своей работы с молодежью он, по-видимому, преследовал цель научить молодежь владеть своим телом, своим голосом, своими сценическими данными и прежде всего научить быть живым человеком на сцене.

Если все первые годы моей работы у Комиссаржевского были связаны с крайностью внешнего перевоплощения, то тут я столкнулся с крайностью пренебрежения к такому перевоплощению.

Мейерхольд не мог, конечно, при своем подавляющем и огромном таланте не повлиять на меня и не сдвинуть меня, к счастью, с моего метода внешнего перевоплощения. Странно, что «режиссер-формалист» подтолкнул меня отойти от моих прежних ограниченных внешними, часто формальными приемами возможностей и привил и открыл для меня новые возможности — быть более живым, реалистическим человеком на сцене. Я же привыкал прятаться, прятать на сцене за внешней характерностью свои живые черты.

{183} Трудно мне сейчас сказать, кто был прав в своем педагогическом методе в этом вопросе. Мейерхольд или Комиссаржевский. Но методы были противоположны. На практике меня это обстоятельство первое время как-то спутало и я растерялся, когда увидел, что мои «характерности» пропускаются и не оцениваются Мейерхольдом. Я же, подчас интуитивно, за годы работы с Мейерхольдом все же был верен если не методу только внешнего перевоплощения, то, во всяком случае, обязательному образному перевоплощению, обязательному новому рождению образа. Мейерхольд мне помог расширить возможности перевоплощения, сделал меня более свободным и дал возможность найти в самом себе живые и смелые краски.

Боюсь, что если бы у меня не было фундамента — Комиссаржевского и Сахновского, то Мейерхольд при малом его внимании к работе молодого актера над образом мог бы сбить меня к отвлеченной биомеханике, к слепому подражанию и копированию его режиссерских показов и увести меня от главной, как я уже говорил, актерской задачи: рождения нового образа. С этими противоречиями и трудностями я столкнулся и осознал эти трудности через год‑ два после начала работы с Всеволодом Эмильевичем. Первый же год, который ограничился работой над «Зорями» и «Мистерией-буфф», был еще свободен как от яда сомнений и трудностей, так и от больших новых актерских открытий и обогащений.

Но роль меньшевика, сыгранная мною в «Мистерии-буфф», имела уже для меня большое значение.

В «Зорях», как я говорил, я играл небольшую роль, она была ограничена только теми указаниями, которые дал Мейерхольд. Я и сыграл в указанном плане, заслужив его одобрение, а где-то в газете писали «запоминается (или хорош) Ильинский в роли исступленного фермера Гислена».

Премьера прошла успешно. Часть театральной публики и прессы поддержала спектакль. Нельзя было не почувствовать новой формы спектакля, вводившего зрителя в новый для него мир революционного пафоса, футуристических декораций, сочетавшихся с торжественной монументальностью древнегреческого театра.

Тот зритель, который радостно принял новый театр, принял его главным образом потому, что в нем зазвучала современная революционная тема. Но после первых спектаклей широкий зритель не был захвачен игрой и постановкой.

И действительно, то ли верхарновский текст был все же далек от нашей действительности, несмотря на переделку его Мейерхольдом и Бебутовым, то ли Закушняк не мог подняться на уровень нового стиля спектакля и полноценно играть роль героя — народного трибуна Эреньена, то ли условная постановка все же носила какой-то статуарно-декламационный характер, то ли хор вместо действующего народа также звучал холодно, а {184} хаотические нагромождения в декорациях могли быть радостными только для тех, кто хотел во что бы то ни стало видеть что-либо новое в театре. Таких энтузиастов было немало. Они горячо приветствовали эту постановку, видя в ней контуры будущего театра, веря и увлекаясь лозунгами Мейерхольда, лозунгами «театрального Октября», как называл их тогда Мейерхольд.

Глава XIV Лозунги «театрального Октября». — Новаторство и эксперименты. — Театр на воздухе. — Условный театр и его истоки. — Маяковский и Есенин. — Футуристы и имажинисты. — Футуризм в Театре РСФСР 1‑ м. — Еще о театре на воздухе. — Вовлечение зрителей в действие.

Моя творческая работа под руководством Мейерхольда — замечательное и трудное время в моей жизни. Таким я и хочу его показать: замечательным и трудным.

Да, мне было необыкновенно интересно не только наблюдать напряженные, исполненные драматизма искания этого крупного мастера, но и участвовать в них. Да, я учился у него и восхищался им. И одновременно полной мерой изведал тяжесть разногласий с Мейерхольдом, наше взаимное непонимание, наши неудовольствия друг другом. Исподволь, постепенно, только сегодня до конца осознанное, накапливалось у меня в те годы точное представление о том, что в его искусстве было «моим», а что оказывалось чужим и неприемлемым. Повторяю: это происходило не вдруг.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.