Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





{372} Глава XXX Неосуществленные мечты. — Еще и еще о Мейерхольде. — Николай Иванович Иванов. — Диспут о «Рогоносце» и Луначарский. — Поверженный и побеждающий Мейерхольд. 4 страница



Я отвечал им соответствующей мимикой, которая выражала мое неясное отношение к их художеству. Коренастый быстро нарисовал кистью на стекле окна круг и на круге студенческую фуражку. Затем появились точки глаз, приплюснутый нос и линия рта. Он спросил знаками, нравится ли мне мой портрет. Я отвечал утвердительно. Тогда другой нарисовал рядом еще круг, приделал к нему студенческую фуражку, а в круге поставил вопросительный знак. После этого художники отошли от окна и занялись расписыванием стен. Я полюбовался моим портретом и пошел на занятия. Проходя в следующие дни мимо этого помещения, я показывал товарищам мой портрет. Рядом с портретом появились новые каракули, запятые, иероглифы, отдельные знаки нот, но мое изображение так и оставалось нетронутым. Оказалось, что в помещении было открыто группой художников и поэтов новое футуристическое кафе. Однажды группа студийцев-комиссаржевцев уговорила меня зайти и посмотреть, что делается в этом кафе.

— Пойдем, говорят, там читает Маяковский «Облако в штанах». Здорово читает! Пойдем!

Каково было мое удивление, когда я узнал в Маяковском того маляра, который ставил вопросительный знак на моем лице. Его товарищем оказался художник Бурлюк.

Во все время существования этого кафе мое изображение продолжало красоваться на витрине. И даже когда кафе было уже закрыто и там снова заработала какая-то мастерская, мое изображение почему-то не стерли и оно продолжало украшать подъездной путь к Театру имени В. Ф. Комиссаржевской. Думаю, все поймут, как я жалею, что не вырезал тогда этого стекла.

Первое посещение «Кафе поэтов» и читка своих стихов Маяковским произвели на меня громадное и неожиданное впечатление: сама неповторимая манера и стиль чтения Маяковского, где сочетались внутренняя сила и мощь его стихов с мощью и силой голоса, спокойствие и уверенность с особенной убедительностью его поэтического пафоса, который гремел и парил царственно и который вдруг сменялся простыми, порой {138} острыми, ироническими, сокрушающими, почти бытовыми интонациями, поражавшими своей простотой, словом, то неповторимое в чтении Маяковского, о чем трудно рассказать на бумаге и о чем с восхищением будут вспоминать все люди, которые слушали его чтение. Впечатление от этой манеры, которая, несмотря на свою яркость, почти не оставила подражателей, так как была органически свойственна только ему, не только было огромно, но и заложило и создало для меня фундамент того новою образа величайшею поэта нашей эпохи, какого-то великолепного образца человека новой эпохи, художника новой эпохи, каким для меня и для многих молодых людей моего времени очень скоро стал Маяковский.

Неверно будет, если я скажу, что любовь к Маяковскому у меня возникла сразу в этом кафе поэтов. Много было еще непонятного и ошарашивающего. Но я уже не мог пройти мимо первого огромного впечатления. Я обрел веру, которая в дальнейшем, на разных этапах, все больше и больше укреплялась, веру в то, что это и есть первый и великий поэт нашего времени. Я могу теперь гордиться и не могу удержаться, чтобы не похвастать тем, что еще в то время он стал моим любимым поэтом и творческим маяком.

Я восхищался «Войной и миром», «Облаком в штанах», а также большинством его ранних стихов. Некоторые стихи еще раньше я встречал в «Новом Сатириконе», и тогда они казались мне странными, диссонирующими с характером этого журнала и не всегда понятными для меня по смыслу.

В то время было не только трудно выговорить, что мой любимый поэт современности — Маяковский, но и вообще сказать, что Маяковский мне нравится.

Он еще ассоциировался с ранним футуризмом: «ложечкой в петлице», «дыр бул щыл», недавней «желтой кофтой», которую он снял после революции и которой незачем было теперь дразнить буржуазию. Желтую кофту ему можно было уже заменить рабочим костюмом и начать строить новую поэзию, помогающую становлению новой, послеоктябрьской жизни. Разрушать, дразнить и озорничать в искусстве для него уже было все меньше и меньше нужды.

Но для меня всегда было органично то, что Маяковский был футуристом. Почему-то хотят забыть или редко вспоминают о том, что футуристы и вообще «левые» в искусстве первыми пошли работать с большевиками.

В 1919 году начались споры и полемика вокруг футуризма в искусстве. На диспуте «Искусство и жизнь» Гидони, отрицая футуризм, говорил, например, что футуристы как школа и художественное направление соответствовали дореволюционной эпохе буржуазного мира, в котором они играли роль антитезы по отношению к утверждающей себя буржуазии. Наша эпоха, эпоха социалистического переустройства жизни, требует {139} иных подходов и иного искусства. Нам нужен монументальный, обобщающий и простой стиль всенародного искусства, рассчитанный на восприятие масс и отнюдь не порывающий с великими достижениями прошлого. Футуристы, претендующие на монополию в искусстве, этим стилем не обладают, говорил Гидони. Они не сумели за это время создать ничего ценного и устойчивого. Их искусство, явленное в дни октябрьских торжеств, а также пытающееся выйти на улицу, глубоко непонятно массам и отталкивает их от искусства вообще. Эта точка зрения, высказанная Гидони еще в 1919 году, восторжествовала и вполне жива и теперь. Выступая на этом диспуте, Маяковский опровергал мысль о диктатуре футуристов и заявлял, что в искусстве лично он, Маяковский, приветствовал бы эту диктатуру, так как только одни футуристы и имеют право быть диктаторами, ибо они являются единственными революционерами в искусстве.

В дальнейшем, на диспуте о «Зорях» в Театре РСФСР 1‑ м, Маяковский уже говорил: «Мы, футуристы, первые отошли от интеллигентских форм и прочего к революционной действительности».

Футуристы первыми начали утверждать в первые годы революции тот стиль, который далеко не всех удовлетворял и был несколько неожиданным для многих, но который смело и самовольно вошел в жизнь.

Художники-декораторы внесли «левую» манеру, очень разнообразную по приемам, почти во все новые спектакли того времени.

Декорации Лентулова, Якулова, Малютина, Федотова, Кузнецова, братьев Стенберг были памятны и характерны для декоративного искусства этой эпохи. Все яркие и в какой-то степени этапные спектакли того времени, начиная с якуловской «Принцессы Брамбиллы» в Камерном театре и лентуловских «Сказок Гофмана» и «Лоэнгрина» у Комиссаржевского и кончая «Зорями», «Мистерией-буфф» и «Великодушным рогоносцем» у Мейерхольда, «Чудом святого Антония» и «Турандот» у Вахтангова и «Гадибуком» в Габиме, — все эти спектакли были в большей или меньшей мере под знаком формалистических или футуристических декораций.

Достаточно вспомнить эскизы и макеты декораций к «Зорям» Верхарна, сделанные одним из лучших наших декораторов В. Дмитриевым, в дальнейшем выросшим в прекрасного художника-реалиста («Горе от ума», «Анна Каренина» в Художественном театре и многие другие спектакли), чтобы понять роль подобных тенденций в театре того времени.

Но эти тенденции были сильны не только в театрально-декоративном искусстве. Эти тенденции вышли на улицу в форме разнообразнейших плакатов, «Окон РОСТА» того же Маяковского, в виде памятной всем москвичам футуристической {140} росписи палаток в старом Охотном ряду, в барельефах на стенах домов, в росписи фарфора 1919 – 1920 годов с изображением хлебных карточек на тарелках.

«Футуристический стиль» первый бросился на службу революции, претендуя стать стилем ее изобразительного искусства. В дальнейшем жизнь его отбросила и отказалась от него. Искусство пошло по широкому пути социалистического реализма. Но мне кажется, что «футуристический стиль» неразрывен с первыми годами Октябрьской революции, и, больше того, я, например, как гражданин и как художник с радостью, а не с раздражением вспоминаю этот «левый» стиль, который во многом окрашивал тот период и придавал ему особую романтическую прелесть, звал к радостным, хотя и несколько сумбурным, пестрым мечтаниям об искусстве будущего. Мне кажется, что он украшал жизнь тех лет. Зачем же стараться зачеркнуть прошедшее и забывать о нем?

Во всяком случае, так было, и, несмотря на все старания некоторых искусствоведов, не стереть им воспоминаний об этой поре советского искусства.

Мне ясно, что знакомство с Маяковским-футуристом было для меня первым отправным толчком, чтобы в дальнейшем пойти в театр, к режиссеру — другу и соратнику Маяковского на том же «левом» фронте, очень противоречивому художнику Мейерхольду, который искренне хотел строить театр, созвучный эпохе, новый театр, достойный той эпохи, и который увлек меня, как и многих других молодых актеров, пойти за ним и строить этот театр в холодном, неуютном, необжитом помещении, похожем больше на транзитный вокзал, чем на театр.

Глава VIII Репертуар театров. — Первый шаг на сцену. — Фореггер и его Театр четырех масок. — «Каракатака и Каракатакэ». — На втором курсе. — Студийный театр. — Тоска по театральности.

В первоначальные годы учения и работы в студии-театре Комиссаржевского, совпавшие с революционной ломкой жизни, я был еще далек от революционных настроений и мечтаний о новом театре, рожденном Октябрем.

Студийные занятия шли своим чередом. Театры почти никак не откликались на политические события. Круг революционных пьес репертуара того времени ограничивался «Саввой» Л. Андреева, «Фуэнте Овехуна» Лопе де Вега, «Вильгельмом Теллем» Шиллера, оперой Бетховена «Фиделио». Да и этот репертуар начал появляться через год после Октябрьской революции. Многие театры и режиссеры искали близости к новой зрительской массе в классических пьесах, носивших {141} народный характер, даже в уходивших в далекое прошлое. Шекспир, Мольер, Бомарше, даже Аристофан должны были быть ближе народу, чем всякие декадентские и «современные» пьесы русских и западных авторов того времени, вроде андреевских пьес типа «Тот, кто получает пощечины» или «Собачий вальс», сумбатовского «Ночного тумана», пьес Ведекинда, Шницлера и салонных комедий.

С внедрением классики, близкой народу, и началась некоторая смена репертуара. Но часто в постановках классиков начинали превалировать стилизация и отвлеченное эстетство, а настоящая народность и близость к зрительской массе подменялись режиссерами-эстетами нарочито упрощенными постановками, псевдонародными «балаганами», грубыми гротесками и прочими новшествами, занимавшими и интересовавшими критику и сугубо театральную публику, но оставлявшими холодной новую, неискушенную зрительскую массу, которая охотнее находила настоящий балаган в цирке или в отсебятинах опереточных комиков и которой был более дорог реализм Художественного театра и его студий, Малого театра и лучших спектаклей театра Корша.

Не прошло и нескольких месяцев моего учения в студии, как мне привелось, будучи еще студийцем и гимназистом, впервые выступить на профессиональной сцене.

Театр имени В. Ф. Комиссаржевской ставил некоторые свои спектакли в помещении бывшей оперы Зимина, называвшейся в то время Оперой Совета рабочих депутатов (ныне — Театр оперетты, помещающийся на улице Пушкина). В пьесе Аристофана «Лисистрата», в постановке Ф. Ф. Комиссаржевского, мне пришлось сыграть роль одного из стариков. Это была бессловесная роль, довольно несложная, и заключалась она главным образом в участии в небольшом танцевальном выходе расслабленных старичков.

Двадцать первого февраля 1918 года я впервые нырнул под музыку оркестра на большую сцену театра, был ослеплен рампой и прожекторами, где-то зияла страшная тьма-публика, и я, что-то автоматически проделав ногами и, конечно, абсолютно не владея собой, оказался приобщенным к настоящему, всамделишному театру.

Комиссаржевский избегал занимать в спектаклях учащихся студии, в особенности же студийцев первого курса. Но бывали исключения. Так, молодой А. П. Кторов, будучи учеником второго курса, уже играл большие роли. Все мои помыслы были обращены к тому, чтобы еще раз, снова, как можно скорее увидеть огни рампы.

Но из педагогических соображений Комиссаржевский нас задерживал, и только на втором курсе я еще раза два появился в крохотных ролях: вестника, о котором я уже писал, и молодого джентльмена в «Гимне рождеству» Диккенса. Осенью {142} я удостоился маленькой роли в новой постановке пьесы Ведекинда «Лулу», которую ставил Сахновский. Я получил роль журналиста Гельмана и играл ее на премьере.

Пока же, в первый год учения, пришлось довольствоваться единственным выступлением в аристофановском старичке. Больше нас на сцену не пускали.

К лету мы с Тамировым получили первый ангажемент.

Один молодой человек, любитель искусства, знаток старинного театра, начинающий режиссер Фореггер, попросил нас зайти к нему на квартиру, помещавшуюся в маленьком особняке на Малой Никитской улице, для того чтобы пригласить нас как актеров работать у него летом во вновь открывающемся Театре четырех масок, участвовать в старинном французском фарсе Табарена «Каракатака и Каракатакэ». Нам было назначено такое же маленькое жалованье, каким был и театр.

Театр по сравнению с Театром-студией имени В. Ф. Комиссаржевской, где помещалось сто восемьдесят человек, был действительно маленьким. В нем было всего сорок мест, и театр должен был открыться в этой же квартире Н. М. Фореггера, заполненной редкими книгами, гравюрами и старинной мебелью.

Мы с воодушевлением принялись не только за разучивание ролей и репетиции, но и сами помогали украшать зрительный зал, «гардероб», фойе. Фореггер с семьей перебрался в одну маленькую комнату. Мы сами расписывали декорации, а женщины помогали единственной портнихе шить костюмы, правда весьма примитивные, и пришивали к раздвижному занавесу бубенчики и колокольчики, которые при открытии и закрытии занавеса издавали мелодичный задорный звук.

Мы были взволнованы и встревожены одним обстоятельством. Мы боялись, что Федор Федорович ревниво и немилостиво отнесется к нашим экспериментам. Но, насколько я вспоминаю, все обошлось благополучно. Федор Федорович либо сделал вид, что не знает о нашем спектакле, либо действительно не знал. Только я и Терешкович выступали под своими фамилиями. Другие ученики студии предусмотрительно скрылись под псевдонимами.

Кторов выступал на афише как Торов, Аким Тамиров как Тарас Акимов, жена В. Г. Сахновского Томилина стала Митолиной.

Афиши Театра четырех масок были расклеены, премьера прошла с успехом, и появились даже скромные рецензии в газетах, где особенно хвалили Акимова, то есть Тамирова.

Старинный французский фарс был достаточно архаичен и наивен, но игрался занятно и непринужденно, театр возбуждал некоторое любопытство, и тридцать-сорок человек всегда туда приходили. Таким образом, «зал бывал полон». Осенью мы возвратились к своим студийным делам и занятиям, и театрик {143} прекратил свое существование. Фореггер пытался его обновить, и некоторые из нас еще бывали у него на репетициях, но, к сожалению, я не помню, что мы еще должны были там готовить. В памяти остались только первые читки пьесы Макиавелли «Мандрагора».

Время это было холодное и голодное, и я помню очень хорошо, как мы все после репетиции, приспособивши саночки или просто охапками растаскивали старые заборы и сараи на задворках дома Фореггера и иногда под свистки дворников тащили домой полусгнившие доски, чтобы растопить «буржуйки».

Этими налетами оканчиваются мои воспоминания о милом фореггеровском периоде, который вклинился в нашу студийную жизнь комиссаржевцев.

Театр имени В. Ф. Комиссаржевской в Настасьинском переулке за четыре-пять лет своего существования стал для многих московских театралов одним из любимых.

Театр этот наряду с Первой студией МХТ положил начало небольшим студийным театрам, которые полюбились театральной Москве и вдруг сразу стали, особенно Первая студия, в один ряд с лучшими профессиональными театрами.

Победили они своей свежестью, молодостью, печатью беззаветной любви, а также проникновенным и святым отношением к делу театрального искусства. Первая студия была плоть от плоти первенцем нового поколения МХТ.

Она была очень сильна актерским составом, который, пожалуй, не уступал и ансамблю Художественного театра.

Некоторым зрителям особенно нравилось, что актеры играли тут же, на полу, без подмостков, и зрители как бы подсматривали жизнь без театральных прикрас и рампы.

Зрителям, которым полюбился Театр имени В. Ф. Комиссаржевской, наоборот, нравилось, что театр уводит их от жизненного натурализма и показывает театральную жизнь пьесы и ее героев в различной театральной форме, порой отдаляя актеров в маленьком театре от зрителей светом, тюлевыми занавесами и другими тонкими театральными приемами, создавая несколько сказочную, праздничную, театральную атмосферу каждого спектакля.

Театр имени В. Ф. Комиссаржевской был далеко не так популярен среди интеллигенции, как первое детище Художественного театра. Зато он внес новые веяния, обогатившие театральное искусство той поры.

Зрители в Театре имени В. Ф. Комиссаржевской радовались и наслаждались не столько сильной и проникновенной профессиональной игрой актеров, а скорее свежими и новыми формами театральности, свойственными этому театру. Многим была люба эта театральность. Были, конечно, среди них и сугубые эстеты.

{144} Но все же тоска некоторой части московских зрителей по театральности, по новым формам театрального искусства, по смелости и некоторой фантастичности театра, а не подсмотренной жизни, была, на мой взгляд, естественна и закономерна.

И Камерный театр А. Я. Таирова, в котором актеры тогда нарочито говорили нараспев и почти пели, в котором художники в декорациях и костюмах утверждали невиданные формы, нашел своих поклонников и почитателей.

Стоны тоски по театральности начали раздаваться и из Художественного театра и из Первой студии. Мечтал о театральности и Е. Б. Вахтангов, в дальнейшем создавший театр, где форме и театральности было отведено большее значение, чем в других ответвлениях Художественного театра.

Вахтангов создал свой театр, все же оставаясь плоть от плоти учеником Станиславского и Немировича-Данченко, опираясь и развивая в своей работе с актерами «систему» Станиславского.

Задолго до Вахтангова начались в русском театре поиски новых форм в театральном искусстве. Такие «театры исканий» бывали и во власти декадентства, но поиски театральности и утверждение условного театра имели место и в Петербурге у В. Ф. Комиссаржевской, В. Э. Мейерхольда, Н. Н. Евреинова и в Москве — в Свободном театре у К. А. Марджанова.

Не без их влияния родились в Москве Камерный театр Таирова и Театр имени В. Ф. Комиссаржевской (Комиссаржевский и Сахновский).

Эти два театра в первые годы после Октябрьской революции были единственными театрами, которые внесли новое, после Художественного театра, направление в театральное искусство. И я безусловно был уже захвачен или заражен (как хотите! ) этим направлением в театре, направлением, противопоставляющим себя Художественному театру. Правда, во мне было известное раздвоение: моя актерская душа была восхищена и очарована огромной силой реализма актерского исполнения в Художественном театре, в Первой студии, в Малом театре, даже в театре Корша.

Но очарование театра, очарование театральности и любовь к театральности я получил в «Летучей мыши», в Свободном театре Марджанова, в Театре имени В. Ф. Комиссаржевской и в Камерном театре.

Кроме того, было у меня еще и не осознанное вполне, смутное желание бунта против канонов и респектабельности МХТ, желание громко покричать или перевернуться на сцене МХТ, разрушить кажущееся правдоподобие или ввести туда какие-то условные или даже фантастические приемы.

Если внимательно прислушаться к тому, что смутно бурлило в душе молодого актера в годы революции, — это право на создание нового, своего искусства. Я сам, сам хочу утверждать {145} что-то новое, праздничное, театральное, небывалое. Это был и избыток еще не вылившихся творческих сил и смутная неудовлетворенность, иногда переходящая в нарочито и предвзято бравирующее отношение к Художественному театру, к старым формам театра, вроде Малого, Незлобина и пр., где и актерские удачи в то время нами, молодежью, не очень уважались. Эти театры были просто не в счет. Камнем преткновения был Художественный театр, так как игра актеров, ансамбль этого театра, а также Первой студии потрясали театральную публику и нас, молодых «противников» Художественного театра.

Мы преклонялись перед игрой актеров и этими театрами и вместе с тем хотели создать другой театр, создавать в этом театре что-то другое, идти за тем, кто нас на это позовет.

Глава IX Разлад Комиссаржевского с Сахновским. — «Виндзорские проказницы». — Жизненные трудности. — Университет «улыбнулся». — Мой первый договор с оперным Театром Совета рабочих депутатов. — «Фиделио». — Речь В. И. Ленина. — Актерские выводы. — Театр-студия ХПСРО. — Паша Селим. — Садовник Антонио. — Ариэль.

В то время как меня в 1918 году обуревала жажда театральности, а в Театре имени В. Ф. Комиссаржевской довольно скромно, но уверенно, на студийной основе, создавался фундамент для развития «театрального и условного театра», который наряду с Камерным мог бы противопоставить себя Художественному как новый театр, — в это время произошли печальные события.

Ф. Ф. Комиссаржевский разошелся с В. Г. Сахновским во взглядах на развитие дальнейших путей нашего театра, обиделся на молодой коллектив своих учеников, не поддержавших его слепо и безоговорочно во всех его разногласиях с Сахновским, и ушел из им же созданного театра.

Таким образом, мы с Акимом формально оставались в студии Ф. Ф. Комиссаржевского, но без Ф. Ф. Комиссаржевского. Мы растерялись.

Федор Федорович через несколько дней позвал нас, самых молодых его учеников, и предложил нам выбор — или оставаться в студии при театре, где он уже не работает, или, уйдя из студии, участвовать под его режиссурой в театре бывш. Зимина, в те дни переименованном в Театр Совета рабочих депутатов, в спектакле «Виндзорские проказницы» в ролях шутов, которые будут выступать в виде «слуг просцениума».

{146} «Что будет дальше, не знаю… Пока давайте начнем репетиции. Обещать ничего не могу», — говорил Комиссаржевский. Надо было быстро решать.

Из студии наш путь шел в театр, при котором была студия. При Комиссаржевском же мы оставались каким-то боком, и боком, никак не оформленным, без студии и театра.

Все же мы выбрали последнее. На квартире у Ф. Ф. Комиссаржевского начались репетиции оперы Николаи «Виндзорские проказницы» под рояль, с участием ряда великолепных певцов.

Наши роли были мимические. Мы танцевали, двигались, тащили под музыку корзину с бельем и находящимся там Фальстафом, мимически «аккомпанировали» в ряде картин сценическому действию. После окончания каждого действия мы выносили плакат с надписью «антракт» и оставались сидеть во время перерыва на полутемной сцене, на фоне внутреннего, второго занавеса.

Во время антракта мы стали разыгрывать довольно бойко разные импровизации без слов, так как к рампе подходила часть публики и созерцала нас. Мы чувствовали себя действительно какими-то шутами, кувыркались, выделывали «фордершпрунги», которым обучались еще летом в цирке у знакомого акробата, и публика нам бросала яблоки, пряники и конфеты. Денег, слава богу, не бросали. Пожалуй, мы даже скорее чувствовали себя какими-то обезьянами в клетке, которую представляла сцена, чем артистами. О нас, четырех шутах, упоминалось даже в рецензиях.

Вот она, первая рецензия: «Хороши в ролях шутов ученики студии Ф. Ф. Комиссаржевского Ильинский, Тамиров, Кальянов и Кажанов».

Между тем дела дома были плохи. Отец полностью проживал с нами все, что он зарабатывал. Мизерные средства, которые он нам оставил, были в «государственных бумагах», ставших в то время ненужной бумагой. За год были уже распроданы все вещи, а также и зубоврачебные кресла, инструменты, медицинские книги. Жить становилось не на что.

Мать поступила на службу и стала, как она говорила, «чем-то нечто вроде секретарши секретаря» управляющего московскими государственными театрами Е. К. Малиновской. Но если говорить проще, она стала курьершей при театральной конторе на Большой Дмитровке. Малиновская, наверное, года два не знала, что седая старушка, сидевшая у нее в передней, Евгения Петровна — моя мать.

До поступления матери на это место я сам пытался устроиться на службу, взял рекомендательную записку у Комиссаржевского и отправился в другое театральное управление, но меня там приняли так, что я надолго запомнил, как далеки от души студийца или актера могут быть театральные управления.

{147} Но все же я недолго ходил безработным недоучкой. Недоучкой я чувствовал себя не только потому, что упразднили последний класс гимназии, но сокращенным, по воле Комиссаржевского, оказалось и учение в театральной студии.

Неясно было и положение с университетом, в который я все же хотел поступить и право поступления в который давало мне окончание семи классов гимназии. Мы с Акимом использовали это право, быстро приобретя студенческие фуражки с голубым околышком, фуражки, которые носились только фатоватыми студентами, но в которых мы, однако, имели особенно независимый и «шикарный» вид.

Аким, кажется, успел, к моей зависти, подать заявление на юридический факультет, я же и этого не сделал, удовлетворившись одной фуражкой.

Аким продолжал быть первой скрипкой.

Я с завистью глядел на его модные английские костюмы, сшитые у модного портного. Мадеровские ботинки он уже сменил на прекрасные лаковые туфли, а у меня сохранился от заветных ботинок разве только один бежевый верх с пуговицами.

Аким был не только хорошо обеспечен, живя у теток, но и служил в какой-то банковской конторе, получал жалованье, не раз подкатывал к студии на извозчике или даже на рысаке.

У меня порой и на трамвай не было денег. Одежда сносилась. Мое гимназическое обличье стало неприличным. Мама стала шить художественные блузы из драпировок. У нас было много каких-то оконных драпировок бордового цвета. Продать их было нельзя, так как они секлись и расползались. Блузу из такой драпировки можно было носить месяц-два, не больше. К концу второго месяца она совершенно расползалась. Мать шила мне каждые два месяца по такой эффектной блузе, и наших драпировок хватило года на два.

Вот в это критическое время Федор Федорович, угадывая мое плохое материальное положение и видя неудачу своей рекомендательной записки, сделал мне неожиданно следующее предложение.

— Я вам могу предложить службу, — сказал Комиссаржевский. — Службу актера, — прибавил он и протянул договор, подписанный уже Малиновской.

Там значилось, что я должен работать драматическим актером в Театре Совета рабочих депутатов.

Комиссаржевский убедил Малиновскую, на примере «Виндзорских проказниц», где кроме шутов участвовало еще несколько его учеников, что оперные спектакли под его режиссурой будут подкрепляться в массовых сценах и эпизодических ролях драматическими актерами. Я с радостью подписал этот первый мой договор с очень скромным окладом и побежал показывать его матери.

{148} Акиму неясно было, как мы будем играть в опере, он благоговел перед Художественным театром и тянулся туда.

В Художественном театре вновь был объявлен прием учеников в школу. Тамиров держал экзамен, выдержал его и поступил в Художественный театр. Наши пути разошлись с этого дня навсегда.

Всего только с месяц продолжалась наша новая служба. Мы репетировали и «играли» еще только в одной опере «Фиделио». Там мы просто участвовали в массовых сценах и были вожаками толпы, бросавшимися на Григория Пирогова, певшего одну из главных партий — злодея. Спектакль этот глубоко врезался мне в память.

Постановка «Фиделио» была приурочена к первой годовщине Октябрьской революции. В этот торжественный день она шла в Большом театре.

Мы уже загримировались, но начало спектакля задерживалось, так как на сцене проходил митинг.

— Сейчас говорит Ленин, — сказал мне мой товарищ Кальянов, — хочешь послушать? Пойдем в ложу.

Мы прошли в артистическую ложу, находившуюся рядом со сценой, и я в первый и единственный раз услышал В. И. Ленина.

К сожалению, я должен сознаться, что теперь не могу вспомнить достаточно точно и подробно, о чем В. И. Ленин говорил в своей речи. Тем более что мое внимание было в первую очередь сосредоточено на самом его образе, который оказался для меня неожиданным. Внимание мое было сосредоточено также и на том, как он говорил.

Блестящий оратор! Пламенный трибун, который увлекает за собой массы, — таким представлялся мне раньше Ленин. Перед глазами вставала фотография, где он запечатлен с поднятой рукой, только что прорезавшей воздух, и, казалось, летящим из энергичного полураскрытого рта воодушевляющим и разящим словом.

И вдруг я увидел простого и скромного человека в пиджаке, с тихим и спокойным голосом, слегка картавящего. Первое впечатление было почти разочарованием. В следующую минуту я обратил внимание на то, что весь зал огромного Большого театра застыл во внимании и что оратор настолько овладел этим залом, что ему не нужно кричать или возвышать голос.

В неотразимо убедительных оттенках его голоса были в наличии все интонации и краски, нужные оратору. Порой ирония, порой сарказм, порой недоумение или твердая убежденность.

Не раз его слова, произносимые совсем простым человеческим голосом, прерывались взрывом смеха, когда особенно ярко сверкал его юмор, и громом аплодисментов, когда тихо, но {149} неоспоримо убедительно и ярко звучала мысль, подчеркнутая интонацией, которая могла стереться при возвышенном голосе.

Я почувствовал себя вместе со всем залом прикованным к оратору. Я забыл обо всем на свете и был поглощен ясностью выводов, я верил всему, о чем говорил Ленин. Я был покорен.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.