Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





{372} Глава XXX Неосуществленные мечты. — Еще и еще о Мейерхольде. — Николай Иванович Иванов. — Диспут о «Рогоносце» и Луначарский. — Поверженный и побеждающий Мейерхольд. 2 страница



Малый и Художественный театры, Московский драматический, театр Незлобина, театр Корша, «Летучая мышь», театры миниатюр, которые наводняли тогда Москву, и, наконец, концерты лучших артистических сил. Было тогда много благотворительных концертов в пользу раненых — «Артисты — воинам», в которых принимали участие самые известные артисты, где можно было увидеть Ермолову и Южина, Станиславского и Качалова, Гзовскую и Москвина, Балиева, Борисова, Хенкина, Вертинского. Вечера рассказов Я. Южного и В. Лебедева. Все это я впитывал как губка. Куплетисты в театрах миниатюр, дивертисментах и варьете также привлекали мое внимание. Разве только фарс и оперетта прошли мимо меня, о чем я теперь сожалею.

Весь этот калейдоскоп театров и зрелищ, все это обволакивание меня театральной атмосферой продолжалось все в больших и больших размерах.

Бойня 1914 года гремела где-то далеко от Москвы. А литература, искусство, театр продолжали свою жизнь, почти не откликаясь значительными произведениями на военные и политические события тех дней. Что можно припомнить в отображении этой войны в искусстве? Спектакли «Вильгельм кровавый», «Зверства немцев под Ченстоховом», «Позор Германии». Плакаты и псевдопатриотические стихи про казака Козьму Крючкова — героя тех дней. Наконец, пьеса Л. Андреева «Король, закон и свобода», чтение Ермоловой «Бельгийских кружевниц» Щепкиной-Куперник, корреспонденции А. Н. Толстого с турецкого фронта и… фарс «Вова приспособился». Вот, кажется, и все.

Из классических произведений в самый канун Февральской революции был показан в Петрограде, в Александринском {114} театре бессмертный памятник лермонтовской драматургии, знаменитый мейерхольдовский «Маскарад», по моему убеждению, шедевр театрального искусства.

Первая мировая война имела грандиозные последствия в истории России. Она только в первые месяцы вызвала некоторый патриотический подъем. Прошел первый год надежд на победы. Скоро наступили разочарования, затруднения бытового порядка, поползли слухи об изменах и отсутствии патронов и снарядов. Совершенно очевидным стал империалистический характер войны.

Страна уставала, обессиливалась, старая, ржавая государственная машина разваливалась по частям, которые уже работали несогласованно, с перебоями, постепенно терялось управление, бессмысленно и тяжело, по инерции еще двигались лишь какие-то колеса.

Подъем первых дней войны сменился безнадежностью и тупостью дальнейших будней, зрели народный гнев и протест против ненужной войны, против прогнившего общественного строя.

Сначала война казалась далекой; все ужасы, кровь и грязь, вши, страдания и окопы появились реально уже потом.

Нам же, гимназистам, подросткам, война казалась романтическим и чуть ли не праздничным событием, похожим на какую-то гигантскую и шумную игру.

Мы, гимназисты, спешили встречать первых раненых на Брестский вокзал; порядок был полный, сестры милосердия были очаровательны в своих новеньких костюмах, офицеры, бывшие на вокзале, подтянуты и щегольски одеты, даже сами раненые, которых выносили и которые выходили из вагона, имели, казалось, радостный и праздничный вид. Их осыпали цветами, подарками и улыбками.

Мы ходили встречать царя, который приезжал в Москву в начале войны, и пели: «Славься, славься наш русский царь». На этот раз его встречали достаточно помпезно и шумно.

Я помню, когда он приезжал на торжества «Триста лет дома Романовых» в 1913 году, странное впечатление произвела на меня та встреча.

Я попал на Мясницкую улицу, по которой он должен был проехать с Николаевского вокзала в Московский Кремль. На тротуарах уже толпился народ. Я тоже остановился в ожидании царского проезда. Все было довольно примитивно и наивно. Полицейские и городовые с помощью дворников осаживали толпу, кстати уж не такую многочисленную, и тут же организовали цепь из людей, стоявших впереди, вперемежку с дворниками. Не разрешали стоять со свертками. Через час-полтора ожидания вдали появились коляски. Впереди как будто ехал полицмейстер, еще какие-то чины, дальше следовала коляска с царской семьей. Лошади как-то торопливо трусили, царь, {115} придерживая маленького наследника, так же торопливо козырял и кланялся, пугливо озираясь в сторону толпы и вежливо кивая в ответ на довольно жидкие приветствия и «ура». Было впечатление, что все это ему в тягость. Как бы скорее проехать — вот, говоря актерским языком, было сквозное действие этого царского проезда. Странное и никак не торжественное впечатление. И рассказать-то дома было не о чем. Разве потом только, уже после революции, я вспомнил этот проезд, и он стал мне более или менее понятен…

Итак, угар первых дней войны постепенно проходил. Военные, сумеречные будни неуклонно и почти безнадежно катились и катились вплоть до Февральской революции. В это время или, вернее, зимой 1916/17 года определилось и созрело окончательно мое актерское призвание.

В дни политической безнадежности, усталости, невероятных и непонятных распутинских событий, последних преддверий Февральской революции, театральная жизнь тем не менее, как я уже сказал, била ключом. И, пожалуй, странно, что в это мрачное, предгрозовое время один театр привлек мое особенное внимание и, как мне кажется, влил в меня последнюю и решительную каплю театрального яда и очарования.

Тогда я был уже заядлым театралом, но некоторые зрелища оставались для меня недоступными.

Меня давно привлекала таинственная марка одного театра — распростертая черная летучая мышь, изящные, маленькие, из тонкой бумаги афиши, где не менее таинственно значилось: «Театр-кабаре “Летучая мышь”, съезд к 11 час. 45 мин. веч., цена за вход 5 р. 10 к. ».

На афишах были заманчивые и пестрые названия, вроде «Табакерки знатных вельмож», «Что произошло на следующий день после отъезда Хлестакова», инсценировки гоголевской «Шинели» и «Ссоры Ивана Ивановича с Иваном Никифоровичем», «Песенка Фортунио» Оффенбаха, «Танцулька маэстро Попричини» и «Лекция о хорошем тоне».

Театр был недоступен мне не только по цене за билеты, но и по времени начала ночного представления. Из ответов отца я понял, что это, по-видимому, очень занятный театр, но театр, доступный лишь богатым людям, так как кроме платы за вход зрители, сидящие за длинными столами, обязаны по дорогим ценам заказывать себе во время представления кушанья и напитки.

Однако мне очень хотелось пойти в этот театр. И вдруг на рождественских каникулах появились знакомые афиши «Летучей мыши», где значилось: «Утренники по удешевленным ценам».

Вместе с гимназическими товарищами во главе с тем же Николаем Хрущевым мы заранее запаслись билетами и отправились в «Летучую мышь».

{116} Войдя в таинственный подъезд самого высокого в то время в Москве дома Нирнзее, мы по обитому мягким бобриком спуску сошли мимо громадного железного фонаря с выкованной на нем распростертой летучей мышью в подвал здания и, раздевшись у входной двери, встретились с толстым и добродушным господином, облаченным в безукоризненно сшитый смокинг. Круглое как луна лицо добродушно улыбалось входившей публике. Господин весело и шутливо всех нас приветствовал, направляя входивших в оригинальные и со вкусом обставленные фойе, в которых старинная мебель, люстры и чугунные фонари перемешивались с ультрасовременными картинами, красочными эскизами декораций и карикатурами по стенам. Господин продолжал шутить по поводу первого знакомства «Летучей мыши» с гимназистами и учащимися Москвы. Я узнал по фотографиям и по портретам в театральных журналах хозяина, директора и создателя «Летучей мыши» Н. Ф. Балиева. Через несколько минут я уже видел его сидящим в кассе рядом с кассиршей и весело торгующим билетами.

В зрительном зале стояли длинные, узкие полированные столы, не покрытые скатертями. Мы заказали себе какую-то скромную еду, как, впрочем, и большинство присутствующих. В ложе заиграл маленький, но удивительно приятный и особенный оркестр. Занавес с ручными аппликациями из гирлянд роз и лукавых сатиров озарился светом рампы и выносных софитов, меняя краски выпуклых аппликаций. У занавеса появился тот же Балиев, который запросто, легко начал говорить с публикой.

«Конферансье». Какой скорлупой пошлости обросло это слово. До сей поры сохранились еще самодовольные, наглые «ведущие»… При этом слове я теперь всегда вспоминаю классического конферансье из образцовского «Необыкновенного концерта» — великолепную смесь пошляков, ведущих концерты, похожего на всех и ни на кого в отдельности. Вы такого видели совсем недавно где-то. Только не можете вспомнить, кто же это. Великолепная сатира Образцова!

Сейчас мне хочется припомнить время, когда первый конферансье в России — Балиев — не нес той шелухи пошлости, которой обросло это слово. Разговор свой он вел просто и непринужденно, подчас что-либо спрашивал у сидящих в зале. И те отвечали. Правда, иногда робко. Но иногда и Балиева сажали в калошу. Так, на нашем утреннике отличился тот же Коля Хрущев, который, не растерявшись, сострил в ответ Балиеву так, что был награжден аплодисментами зрителей и понес эту славу с собой в гимназию. Зрители так же непринужденно задавали иногда вопросы Балиеву, и тот почти всегда остроумно отвечал экспромтом, чем и был знаменит в театральной Москве. Таким образом, конферанс его не был выучен и приготовлен заранее. Конечно, некоторые заготовки на ряд программ он делал, но стиль, смысл и характер его роли {117} конферансье были импровизацией. Если же он дважды или трижды повторял свою остроту, публика осуждала его и говорила, что «Балиев повторяется». Это объяснялось еще тем, что его остроты переходили в Москве из уст в уста.

Выходец из Московского Художественного театра, сам актер, игравший ряд ролей в этом театре, Балиев обладал и его скромной простотой и незаурядным вкусом.

Театр «Летучая мышь» вырос из «капустников» Художественного театра, который дышал творческим изобилием и оплодотворил театральное искусство на долгие годы. Актеры Художественного театра, в том числе Балиев, Москвин, Грибунин и другие, находили время для шутливых представлений, пародий и импровизаций для своих же товарищей и для избранной публики. В дальнейшем стиль «капустников» уже перестал удовлетворять главного инициатора этих представлений, предприимчивого и вместе с тем взыскательного Балиева, и он создал свой театр, где начал ставить классические инсценировки и художественные миниатюры… Много было изобретательности, вкуса и разнообразных неожиданностей в его театре.

Так, например, на утреннике мы посмотрели инсценированную «Шинель» Гоголя, которая занимала основное место в программе. Мы увидели инсценировку стихотворения в прозе Тургенева «Как хороши, как свежи были розы», текст которою читался актером у запорошенного снегом окна. Были в программе и «оживающий фарфор», и кустарная заводная игрушка «Катенька», танцевавшая старинную польку, и ожившие «малявинские бабы», и потешный лубок (по-видимому, дань войне) под названием «Как ныне сбирается вещий Олег», с просунутыми в декорации головами и руками, на которых были надеты сапоги и которые изображали ноги. Получались препотешные фигурки удалых, бесшабашных казаков.

Все эти «номера», и веселые и серьезные, были по своему качеству и вкусу на уровне Художественного театра.

Я уже слышу голоса читателей, которые скажут: «Ну вот, здравствуйте! Эпатирование буржуазии, искусство для пищеварения богачей преподносится нам как нечто положительное и захваливается безмерно и бестактно». Да, доля истины в этих словах имеется. Было и эпатирование, было и пищеварение. И запах-то в театре был свой, особенный — смесь ароматов театра, кулис и изысканной кухни. Но было еще и главное: особенное, неповторимое лицо театра. Театра, в котором можно было познакомиться с рядом экспериментов по инсценировкам произведений наших классиков, экспериментов интересных и в основном удачных. Можно было увидеть инсценированные рассказы Чехова, в которых особенно блистал талант Б. С. Борисова. Инсценировки эти ставились тщательно и художественно оформлялись. Как далеки они были от некоторых эстрадных, {118} поныне бытующих «скетчеобразных» инсценировок с дежурными графином, цилиндром и букетом цветов в виде реквизита!

Там же можно было послушать несколько одноактных и двухактных оперетт Оффенбаха («Песенка Фортунио», «Свадьба при фонарях») с талантливым Н. Л. Коноваловым: там впервые в «Серенаде Вакха» прозвучал голос В. В. Барсовой, которая начинала свою сценическую карьеру в этом театре.

Там особенно ярко проявилось дарование В. А. Рябцева, постановщика и балетмейстера. Образы, запечатлевшиеся у меня на всю жизнь, создал В. А. Подгорный в ролях Хана (инсценировка сказки Горького «Мать»), Акакия Акакиевича («Шинель» Гоголя) и Ивана Ивановича в «Ссоре Ивана Ивановича с Иваном Никифоровичем». А бесподобный Иван Никифорович — Борин! Здесь было чему поучиться.

Наше гимназическое внимание привлек остроумный и оригинальный номер. Назывался он «Персонажи “Ревизора”, не появляющиеся на сцене».

На специальных подмостках демонстрировались «две необыкновенные крысы», которые снились городничему, «черные, неестественной величины». «Пришли»… (крысы появляются на сцене), «понюхали»… (крысы нюхали воздух) и «пошли»… (крысы удалялись). Затем показывались: дородный мужчина со скрипкой в руках — «Иван Кириллович очень потолстел и все играет на скрипке»; собачонка, которой хотел «попотчевать» городничего Аммос Федорович, — «родная сестра тому кобелю, которого вы знаете…»; «департаментский сторож Михеев, который все пьет горькую…»; младенец трактирщика Власа — «у него жена три недели назад тому родила…», «и такой пребойкий мальчик, будет так же, как и отец, содержать трактир…» У младенца было вполне соответственное тексту личико. И, наконец, горничная, которую вспоминает Осип: «Иной раз горничная заглянет такая… Фу, фу, фу! »

Много было в программах «Летучей мыши» остроумной, неожиданной, свежей выдумки и оригинальных находок.

И невольно хочется высказать сожаление, что подобный театр, да и сама разновидность театров малых форм, — театр художественной миниатюры, который легко и непринужденно воспитывал хороший вкус, в котором звучала чудесная старинная музыка и воскресали водевили и забытые романсы, театр, который заставлял угадывать неисчерпаемые возможности, таящиеся в театральном искусстве, будил творческую фантазию, — почти перестал существовать в настоящее время. Почему эта театральная ветвь, наиболее художественная и интересная в семье так называемого театрального искусства малых форм, завяла и исчезла?

Я не только жалею об этом типе театров, но мне хочется поставить вопрос о возрождении их. Без сомнения, они были бы любимы народом.

{119} Сейчас много говорят и пишут о театре эстрады, есть ряд талантливых коллективов, эстрадные номера объединяются единым названием и как бы включаются в определенную, единой темой связанную программу. Разве в этом дело? Почему отдельные номера надо нанизывать и порой насильственным образом вставлять в надуманную сюжетную канву всего представления?

Театры миниатюр типа «Летучей мыши», мне кажется, были наиболее совершенной художественной формой бесконечных разновидностей эстрады.

От инсценировки стихотворения Тургенева «Как хороши, как свежи были розы» зритель получил больше впечатления, чем если бы этот же чтец прочел его на концертной эстраде.

Оживленный портрет Беранже, певшего свои песни, роль которого исполнял Виктор Хенкин, больше впечатлял слушателей, чем если бы тот же Хенкин пропел эти песни в пиджаке или во фраке на эстраде.

Конечно, такой театр требует и своего помещения и богатого художественного оснащения. И такой театр, с моей точки зрения, имеет право на существование.

Похожий театр, но с большим пародийным уклоном был в Петрограде. Это «Кривое зеркало». Театры эти имели много подражателей. Такие театры существовали и теперь могут быть великолепной и разнообразной школой для начинающих актеров.

Признаюсь, большое влияние имели на меня театры миниатюр, и не мудрено, что наша театральная компания в гимназии начала им подражать: мы поставили любительский спектакль из разнообразных номеров типа «Летучей мыши».

С тех пор и засела, пожалуй, у меня затаенная мысль стать актером.

Но на этом влияние «Летучей мыши» не ограничилось. Я быстро написал целую серию разнообразных миниатюр и начал разносить и предлагать их театрам. Меня, конечно, постигло горькое разочарование. Правда, заведующий литературной частью театра Я. Южного, безукоризненный эстет и фат с пробором и в ботинках с бежевым верхом, на пуговках, похвалил меня, даже сказал, что чувствуется, что я пишу под влиянием Оскара Уайльда, но пьес не взял.

Мой любимец Балиев в дневном сумраке тихого фойе, уже не улыбаясь и не смотря на меня, сунул мне обратно мою пьесу. Но в одном театре на Дмитровке, он назывался театр «Мозаика», хозяин театра, высокий худощавый еврей, сидевший в своей администраторской каморке под лестницей, куда я пришел за ответом, протянул мне красненькую и сказал: «Вот за вашу вещь я могу вам предложить десять рублей». Авторское самолюбие взяло верх — и я гордо вышел из театрика, но так {120} как все театры я уже обошел и больше некуда было предлагать мой «опус», то я помялся на тротуаре и решил, что, несмотря на дороговизну, десять рублей все же деньги, вернулся обратно и отдал мое творение.

Пьеска называлась «Парижский палач», сюжет мною был взят из какого-то французского рассказа из жизни актеров. Через две недели я, почему-то в одиночестве, ни с кем не поделившись моим успешным шагом, по-видимому, далеко не уверенный в результате, сидел в театрике по контрамарке, данной мне хозяином театра, зажатый незнакомыми мне соседями, и созерцал свое произведение.

Как ни странно, мне не пришлось краснеть за него, но и радости особенной не было. Пьеска была воплощена прилично и имела, во всяком случае вполне соответствующий десятке, средний успех.

Когда я дома сообщил о моем первом да к тому же еще литературном заработке, мои акции явно поднялись.

«За этого я спокоен, — сказал мой отец. — Этот не пропадет». Таким образом, теперь я вижу, что моя трудовая деятельность в театре с первым заработком началась с 1916 года, еще до поступления в студию.

Однако все мои попытки убедить отца в правильности выбора профессии актера не имели успеха. Отец был категорически против моего поступления в театральную школу.

Моя родная сестра увлекалась Айседорой Дункан, училась в школе босоножек Рабенек и решила посвятить себя балету. Этого было достаточно для отца. Он не хотел, чтобы и сын пошел по этому призрачному пути. Сам, имея мужество в свое время отказаться от сцены, он выбрал скромную и практичную профессию врача и этого же хотел и для сына.

— Папа, скажи, почему артисты такие толстые? — спрашивал я у отца. Действительно, раньше было очень много толстых артистов-комиков: Варламов, Давыдов, Борисов, Балиев, Борин…

Отец смеялся и отвечал:

— Наверное, потому, что им неплохо живется.

— Вот видишь, почему же ты не хочешь, чтобы я пошел в артисты?

— Нет, дорогой мой, — уже серьезно говорил отец. — Вряд ли ты станешь хорошим артистом. Это очень трудный и сложный путь. Много надо работать, очень много, не говоря уже о таланте. А плохим или средним артистом не стоит быть.

Я всегда помнил его слова и подчас повторяю их тем молодым людям, которые стремятся на сцену. Но я тогда же твердо решил, что не испугаюсь этого трудного пути, буду много и упорно учиться и работать, так как хочу быть хорошим артистом. А вот сомнения в наличии таланта всегда меня терзали и, увы, терзают и по сей день. Но сомнения эти, как {121} мне кажется, закономерны для художника, и я пришел к убеждению, что эти сомнения являются порой признаками роста. Актер, слишком уверенный в своем таланте, погрязает в самодовольстве и не двигается вперед.

Несмотря на категорическое запрещение отца, моя любовь к театру увеличивалась с каждым днем, а затаенное желание не уменьшалось. А еще целых два года надо было учиться в гимназии! Как затрепетало мое сердце, когда однажды ко мне подошел Коля Хрущев и сказал, что в Охотничьем клубе устраивается большой благотворительный базар в пользу жертв войны и что на этом базаре будет устроена «русская чайная», в которой «половыми» будут только артисты и несколько самых способных студийцев Художественного театра, но, прослышав про наши таланты, и нам предлагают быть на этом вечере «половыми».

Я с радостью согласился. Я уже почти артист! Буду вместе с артистами и студийцами изображать половых.

Конечно, никаких артистов на этом вечере не оказалось. Вернее, артисты были, но они выступали на эстраде. А мы в компании еще нескольких молодых людей, вооруженные кружками для сбора денег, в костюмах половых собирали «чаевые» у кутящей публики. Интересного было мало. Разве только пришлось мне воочию увидеть, как московские тузы-коммерсанты и спекулянты, нажившиеся на войне, легко швыряли огромные деньги. Один из них, мрачного вида субъект, небрежно сунул мне в кружку пятьсот рублей.

Конечно, это делалось с благотворительной целью, но что-то странное и неприятное было в швырянии денег в это тяжелое и больное для России время кануна Февральской революции. И эти кутившие люди с их повадками и манерами запомнились мне на всю жизнь.

Как-то раз тот же Коля Хрущев с таинственным видом сенсационно сообщил мне, что в Петрограде уже завершаются революционные события: царь Николай Второй отрекся от престола и учреждено Временное правительство.

Мне казалось это сообщение маловероятным, но прошел день, а может быть, всего несколько часов — и Февральская революция стала для москвичей фактом. Осталось нацепить красные банты и с красными флагами ликовать на улицах.

Изредка проносились под улюлюканье толпы грузовики, в которых рабочие, студенты и гимназисты в красных повязках народной милиции везли уже успевших переодеться городовых и полицейских.

Такой я помню Февральскую революцию в Москве.

Тогда мне казалось, что стоило Москве прослышать про петроградские события, как буквально все, не сговариваясь, высыпали на улицу, нацепили красные банты, войска присоединились к народу, а городовые и полицейские моментально {122} смылись, спешно переодевшись в штатское где-то на чердаках и черных ходах.

Толпа весь день ликовала на улицах и площадях, выкрикивались революционные лозунги, люди целовались от радости, обнимали друг друга, и казалось — вот как просто совершается революция.

О петроградских событиях я узнал немного раньше от Коли Хрущева, потому что его дядя, А. Г. Хрущев, был из кадетских кругов и сам состоял во Временном правительстве товарищем министра финансов. После Великой Октябрьской революций он работал как финансовый деятель, его подпись даже стояла на первых советских червонцах.

Коля был страшно горд своим положением и в гимназии у нас считался чуть ли не членом Временного правительства. По крайней мере он стал ходить только в Большой театр, где имелась правительственная ложа, отказываясь по контрамаркам или по дешевым билетам посещать со мною какие-либо другие театры.

Как я уже говорил, мы в гимназии были далеки от политики, но Февральская революция встряхнула нас, и в гимназии также начали бурлить политические страсти. Насколько мне помнится, во всей гимназии было два‑ три большевика или сочувствующих большевикам, которые участвовали в демонстрации третьего июля и на которых в нашей буржуазно-интеллигентской гимназии смотрели в то время чуть ли не как на изменников родины.

Взгляды эсеров считались у нас самыми крайними. Большинство же гимназистов «поспокойней и поприличней» «болели», по нынешней футбольной терминологии, за кадетов.

Несмотря на то, что мы, по словам нашего директора Флерова, были «детьми интеллигентных родителей», политически мы были безграмотны. Большинству из нас никто, хотя бы в общих чертах, не рассказал о сути марксизма. О марксизме, кроме самого слова, мы понятия не имели. Большевистские идеи понимались крайне просто: отнимается у всех всякая собственность, распределяется между всеми людьми; все люди становятся равными во всем и везде получают поначалу одинаковое жалованье, а в дальнейшем одинаковое довольствие и одежду, так как деньги будут отменены.

Но надо сказать, что хотя я и был вовлечен вместе со всеми в круговорот политических событий, я даже в то лето, с митингами у памятника Скобелеву, со всеми спорами о политических вопросах, мимо которых нельзя было пройти, мало интересовался сутью происходящего. Я был занят больше личными интересами.

Бездумный, веселый, озорной, беспредельный темперамент юности, вырывающейся на дорогу жизни, владел мною. И я уже всецело устремлялся на театральную дорогу.

{123} Глава VI Карелия, или Олонецкий край. — Болезнь отца. — Очередь к Мадеру и Тамиров. — Поступление в студию. — Ф. Ф. Комиссаржевский и В. Г. Сахновский. — Их эстетические взгляды. — Театр имени В. Ф. Комиссаржевской. — Спектакли этого театра. — Автор в театре. — Актер и фантазия.

Немало личных событий произошло у меня в это беспокойное лето. Все они как-то переплелись между собой. По-прежнему ходил я в самые разнообразные театры, где «свобода» проявилась, пожалуй, главным образом только в постановке «Леды» Каменского, которая отличалась тем, что на сцене появлялась обнаженная актриса, а так как пьеса шла в нескольких театрах, то можно было посмотреть и нескольких таких «Лед». Не успел я отроком полюбоваться «Ледами», как очутился на далеком севере, в Олонецкой губернии, в озерном крае.

Сергей Николаевич Дурылин собрал нескольких своих учеников и повез нас в далекую экспедицию от Археологического общества.

Путешествие это было особенно увлекательным и оставило неизгладимое впечатление. Там я полюбил северную русскую природу, с розово-красными, во все небо пестрыми закатами, со студеным морем из русских сказок, с прозрачными озерами, на которых плавали дикие лебеди и которые кишмя кишели рыбой, с нехожеными дремучими лесами, в которых плясали тучи комаров, а под ногами бесконечно пестрели ковры морошки, земляники и голубики.

Мы проходили пешком по тридцать километров в день, плыли целыми днями в лодках и хорошо познакомились с этим краем.

Были на знаменитом водопаде Кивач, который сохранял тогда еще девственную неприкосновенность и про который Державин писал:

«Алмазна сыплется гора
С высот четыремя скалами,
Жемчугу бездна и сребра
Кипит внизу, бьет вверх буграми…»

Полюбил я всей душой старинные деревянные русские церкви и на острове Кижи любовался необыкновенными памятниками древнего русского деревянного зодчества.

Более трехсот верст мы проехали на настоящих перекладных.

Как будто мы перенеслись в прошедший век и познали казенные «погонные» по «открытому листу», по которому дают лошадей на тракте.

{124} Повидали даже «станционных смотрителей», у которых надо было, как встарь, требовать лошадей. Подъезжали поздно вечером, подремывая в кибитке, к деревне, где надо было менять лошадей, сидели у кипящего самовара, уплетая деревенскую яичницу и гадая, дадут ли лошадей или придется ночевать и рано утречком двигаться дальше.

Там, где было много воды и дороги плохие, перекладные иногда заменялись лодками, в которых нас на веслах везли по озерам дежурные девушки с песнями и веселыми шутками.

Приехав в середине лета домой в Москву, я застал отца тяжелобольным. Я не думал, что положение отца столь серьезно. Он лежал в больнице, но в моем возрасте на все смотрелось легко и бодро. Вот он полежит в больнице, отдохнет и поправится. «Нам придется жить очень скромно, — говорил отец, — так как работать по-прежнему я уже не смогу и надо будет с этим считаться».

Примерно в это время я поступил в «продовольственную милицию». Надо было стоять у продовольственных магазинов, главным образом у булочных, поддерживая порядок в очередях, а также внутри магазина при выдаче хлеба по карточкам.

Я также участвовал в переписи населения и обходил жилые квартиры в Замоскворецком районе на Житной и Мытной улицах. Тут я увидел, как живет московская беднота. Мне попался очень бедный мещанский и рабочий район. Вот из кого главным образом состоит Москва, думал я, обходя бесчисленные низенькие одноэтажные и двухэтажные дома.

Участие в переписи и служба в продовольственной милиции оплачивались, и я к началу учебного года передал матери сумму, которая как раз равнялась плате за полгода учения в театральной школе.

Я буду учиться на свои деньги, решил я. Этого решения было еще мало: надо было сказать отцу. Но, во-первых, он все равно не согласится, а во-вторых, и это самое главное, беспокоить его во время болезни нельзя.

Пока буду держать экзамены в какую-либо студию, думал я. Может быть, меня и не примут. Зачем же я буду беспокоить отца раньше времени? Но в какую студию держать? И примут ли меня? Ведь мне еще нужно два года учиться в гимназии.

Пока я терзался этими сомнениями, любовь к хорошей обуви столкнула меня с одним молодым человеком — Акимом Тамировым, который оказался со мной рядом в огромной очереди, стоявшей от Сандуновских бань до Столешникова переулка к «шикарному» магазину Мадера, где шла ликвидация товаров и распродажа изящной американской обуви по твердой таксе, а цена по такой таксе стала доступна и мне, и я сгорал от желания приобрести пару лакированных ботинок с бежевым верхом, на пуговках, совсем таких, какие были у эстета, заведующего литературной частью театра Южного.

{125} Аким Тамиров учился в Кирпичниковской гимназии, у нас оказались общие товарищи, а главное, разговор о лакированных ботинках перешел на театр, и вкусы наши и желания здесь оказались в какой-то степени также одинаковыми.

Оказалось, что и он и я мечтали о поступлении в театральную студию, а поэтому страстно стали обсуждать все открывающиеся перед нами возможности и трудности. Оказалось, по его словам, что держать экзамены в школу Художественного театра в этом году нельзя. Приема не будет. А если и будет, то поступить невероятно трудно. Держат туда экзамен до тысячи человек, а принимают только пятнадцать-двадцать.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.