Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Глава III Причины оскомины. — Пинкертон и Скобелев. — Сплошной яхт-клуб. — Отец. — Зубной врач и художник. — Мое хулиганство.



{84} Глава I Петровка, 26. — Несостоявшийся юбилей. — О наследственности. — Бирюльки, флаги и забавки. — Извозчики. — Сам, сам, сам!.. — Мое первое предостережение. — О моих няньках. — Моя мама и «свободное воспитание». — 1905 год и дворник Степан. — Мама и папа. — Церковь. — Бог в моем сердце.

В морозном воздухе раскатисто гремят звуки военного духового оркестра.

Только что залитый пруд — каток на Петровке — отражает на зеркальной поверхности потрескивающего льда фигуры катающихся.

Музыканты, погревшись у жаровень, с особым рвением, под управлением усатого бравого капельмейстера выдувают марш «Прощание гладиаторов». Сегодня на катке музыкальный день, и собралась «избранная публика». Цены здесь высокие, а в дни музыки доступны только состоятельной московской публике.

Родители мои не принадлежали к такой знати. Отец мой, скромный земский и фабричный врач, только что переехал в Москву и взялся за зубоврачевание как специальность, имеющую большой спрос, чтобы прокормить свою маленькую семью.

Мама все-таки привела меня, трехлетнего клопа, с моей старшей сестрой, десятилетней Олей, сюда, на один из лучших в Москве катков. Оля уже катается, и, наверное, для нее мать устроила этот праздник, прихватив за компанию и меня. Первый ор маме приходится вытерпеть от меня из-за того, что все вместе с Олей катаются на коньках, а я нет. Меня удается успокоить креслом на полозьях, на котором меня катают. Тогда на катках были такие кресла для начинающих, а также для катания дам кавалерами. Второй ор приходится вытерпеть маме из-за того, что я не хочу расстаться с креслом. В конце концов меня, замерзшего и орущего, уносят в теплушку.

В теплушке, которая находится в большом добротном бревенчатом павильоне, горят чугунные печки. На скамьях, покрытых красным сукном, отдыхают катающиеся. Тут же коленопреклоненные «матросы» (так назывались служащие катка яхт-клуба) надевают катающимся ботинки и коньки. Молодежь, состоящая главным образом из гимназистов, реалистов и студентов в фуражках с голубым околышком, флиртует у буфета с молоденькими барышнями и гимназистками. Меня поят чаем с лимоном и дают пятикопеечный черный, вкуснейший и ароматный пряник.

Сколько лет потом, уже гимназистом, я ходил сюда пешком, экономя два конца на трамвае, чтобы иметь возможность на {85} сэкономленный гривенник выпить именно такой чай с лимоном и таким пряником.

Прости, дорогой читатель, что я начинаю мои воспоминания с катка! Но дело в том, что каток занял в моей жизни большущий отрезок времени. Мог ли я думать в то время, трехлетний клоп, в 1904 году, что больше шестидесяти лет я буду скользить по льду катка Петровки, 26.

До революции это был претендующий на фешенебельность каток Императорского московского речного яхт-клуба. После революции — филиал катка «Динамо». На нем несколько лет назад я мог бы справить шестидесятилетний юбилей скольжения по льду и моей верности этому катку. Больше всего времени в своей жизни, как это ни покажется странным, я провел там.

В квартирах жил разных, работать пришлось с юных лет в разных театрах, но вся моя «физкультура» была сосредоточена на Петровке, 26. Зимой, как видите, с трех-четырехлетнего возраста — коньки, летом — теннисные корты. Вот почему я и начал с этого катка мои воспоминания о детстве.

Мне вообще кажется, что впечатления детства, в том случае, если ты их помнишь во всей своей яркости и прелести, непременно сыграли роль в становлении тебя как художника, твоего вкуса, твоего характера, твоего человеческого образа, твоего творчества. Да простят меня ученые люди, если я поделюсь с читателем своей убежденностью в том, что если не в утробе матери, то уж, во всяком случае, в первые два‑ три года жизни в маленьком человечке, прибегая к терминологии Станиславского, уже имеется в наличии «зерно» его будущего образа. Как будут складываться и куда будут развиваться все линии характера и склонности человека, определят и покажут его жизнь, его последующее бытие. Но наследственные качества, основы характера уже есть в младенце. Возможно, это спорно, а возможно, просто неверно с научной современной точки зрения, но я остаюсь при моем заблуждении.

Я буду стараться рассказать о детских впечатлениях и о моем детстве не только потому, что многим оно может показаться забавным, но главным образом потому, чтобы можно было увидеть это «зерно» в самом раннем возрасте и проследить его развитие в жизни актера, проследить, какие яркие бирюльки, флаги, игрушки, какие жизненные события и украшения производили на меня впечатление и как постепенно из этих бирюлек складывалась моя творческая жизнь во всей ее противоречивой сложности.

Вот первые смутные детские впечатления.

Каток с его елками, музыкой, флагами и чугунными жаркими печками.

Конка, на площадке которой так приятно проехаться от Страстного монастыря по Тверскому бульвару. У Страстного {86} перепрягают и кормят лошадей, и, пока это делается, хорошо забраться на площадку и повертеть тормозную ручку. Кондуктор разрешает это делать, пока конка стоит, а он любезничает с моей нянькой.

Пожарный у Тверской части разрешает той же няньке зайти со мной в таинственную полосатую будку, давно привлекающую мое внимание. Тверская часть находится против генерал-губернаторского дома, ныне Московского Совета. Здание это увенчано прекрасной каланчей, куда мне очень хочется забраться, но, увы, тут и протекция няньки не помогает.

Чудесный зеленый склон у кремлевской стены в Александровском саду, где особенно интересно ранней весной карабкаться со сверстниками и играть в крепость. Все здесь такое всамделишное и настоящее.

Неплох и сад Купеческого клуба (ныне — двор Театра имени Станиславского и Немировича-Данченко). Проходя с той же нянькой мимо импозантного швейцара с галунами по коврам полутемных залов и завешенных, пустующих по утрам бильярдных, мы попадали с ней в этот небольшой, но уютный сад, с извилистыми аллеями, с вековыми, запорошенными снегом деревьями, а главное, ледяной горкой.

А извозчики с голубыми, розовыми, желтыми, синими, зелеными санками и такими же веселыми, яркими номерами!

Их можно было внимательно осмотреть, обойти и налюбоваться ими вдоволь на перекрестках, где они стояли рядом. Или потом наблюдать, как они весело едут по довольно глубокому, размешанному и похожему на халву снегу, лихо съезжая и занося задок к тротуару.

Яркие санки, лошадки, сбруя, вожжи, меховая полость санок, красивые кушаки на синих поддевках, шапки в виде каких-то маленьких цилиндриков — все это жадно привлекало детское внимание. Трудно было расстаться с этими санками, так же как и с санками на катке, в те редкие и радостные случаи, когда ехал с мамой куда-нибудь на извозчике. Всегда хотелось выбрать высокие щегольские яркие санки, но мама почему-то садилась на приземистые старые сани, да и сам извозчик был всегда какой-то залатанный и невзрачный.

Сесть на облучок или на козлы, держать в руках вожжи и править лошадкой было моей первой страстной мечтой, как первое желание моего трехлетнего Володюшки — сделаться шофером. Очень, очень скоро это осуществилось: летом в деревне мне дали в руки вожжи и даже посадили на смирную дряхлую кобылу и я мог проехаться на ней верхом один, никем не поддерживаемый, держась за поводья. Сам! Сам! Сам!

Вот что было заложено во мне с детства, со всеми плюсами и минусами «самости» в будущем.

То же самое я вижу в тебе, дорогой Володюшка! В моих ушах сейчас так и звенит твой голос: «Я сам! Сам! Сам…»

{87} Желание испытать все самому, проникнуть и познать все своими ощущениями, чувствами, своим нутром, недоверчивость к чужим советам и мнениям, с одной стороны, ведет к самостоятельности и независимости в будущем. С другой же стороны, увы, к эгоизму и нетерпимости. «Я сам! Сам я везде! » — кричит и Иван Александрович Хлестаков. Вот куда ведет излишняя дозировка «самости». В тончайших дозировках — секреты роста художника, секреты его мастерства. «Талант — это вера в себя». Правильное утверждение! Но дайте только этой вере замкнуться в самой себе, дайте этой вере укрепиться сверх меры, дайте этой вере уничтожить сомнения, неудовлетворенность художника собой, его поиски и критическое отношение к себе, — и талант, как известно, обратится в свою противоположность, превратится в самомнение, остановится в своем росте и совершенствовании и застынет в тупом самолюбовании. Немало таких примеров мы видим вокруг. Но при всем отчаянии актера-художника, при всех его сомнениях в себе где-то внутри остается и теплится вера в то, что ты можешь справиться со всеми встретившимися трудностями, со всеми разочарованиями в себе, что ты, окунувшись с головой в работу, преодолеешь и полюбишь в своем творчестве эти трудности, не сразу давшиеся тебе решения и находки и обретешь снова столь нужную веру в себя.

В моей жизни не было ни одной роли, в процессе работы над которой я бы не отказывался от нее дважды или трижды. Так было во всех ролях, и, пожалуй, чем лучше выходили роли, тем больше было припадков отчаяния и неверия в себя.

Что таить! Мне посчастливилось в жизни в том, что меня любили и лелеяли сначала мои родители и близкие, а в дальнейшем любили и лелеяли первые мои учителя, которые любовно и терпеливо пестовали меня, убеждали и возвращали меня к вере в себя, легонько и нежно подталкивали меня, увлекая новыми возможностями и открывая передо мной, может быть, еще неясные и недоступные мне, но прекрасные и великолепные дали и горизонты в искусстве.

Как необходима такая любовь к актерам со стороны руководства и режиссуры театра и кино не только в юности, но и потом, в зрелом, преклонном и прочем дальнейшем малоприятном возрасте.

Всю жизнь нужна актеру такая любовь. Ведь настоящий актер учится и совершенствуется до самой смерти.

Повторяю, что такую любовь и такую, как говорится, истинно творческую атмосферу я имел всю (или почти всю) мою жизнь.

Словом, у меня были хорошие театральные няньки, а покуда в том возрасте, который я сейчас описываю, в то время, когда я хотел стать извозчиком и мечтал иметь настоящую лошадку, у меня тоже была хорошая нянька, на которой я ездил {88} верхом и взапряжку, в буквальном и переносном смысле. Это была добрая няня, и она первая показала мне, как можно хорошо изображать и перевоплощаться в лошадку Она показала мне воочию силу фантазии, и она, кстати, как лошадка была и удобнее и покладистее, чем та, настоящая, на которую я сел впервые в деревне.

Насколько мне не изменяет память, моя мать была в какой-то степени последовательницей так называемого в то время «свободного воспитания». Что это точно значило, я до сих пор хорошо не знаю, но я помню, что позднее кто-то из знакомых мне об этом говорил.

Рассказывали мне также, что я в детстве так орал, что соседи хотели заявить в полицию о том, что рядом в квартире, по-видимому, родители истязают ребенка. Само собой разумеется, что при «свободном воспитании» меня пальцем никто не трогал, и покуда это «свободное воспитание» заключалось в том, что я свободно орал во всю мочь.

Врезались мне в память отрывочные воспоминания о 1905 годе. Жили мы тогда в доме Бахрушиных, около булочной Филиппова, рядом с Тверской, в Глинищевском переулке (ныне — улица Немировича-Данченко).

Помню, ужасное впечатление произвел на меня рассказ о том, что нашего дворника Степана застрелили черносотенцы за то, что он был в красной рубашке. Мне так было жалко его и так это казалось непостижимо несправедливым и трагически бессмысленным даже такому маленькому мальчику каким был я в то время.

Но из окна, от которого меня все же оттаскивали, потому что «свободное воспитание» было относительным, я видел красиво гарцующих казаков, которые улыбались и махали мне рукой. А может быть, это опять относилось только к няньке, которая была около меня.

Мне и не думалось, что эти молодцы, гарцующие на таких красивых лошадях, могли сами убить или служили тем, которые убили бедного нашего Степана.

Вспоминая свое детство, я должен сказать и о том, что мать моя была религиозна, но в церковь ходила довольно редко и была во многом последовательницей учения Л. Н. Толстого. Конечно, влияние этих взглядов не могло пройти для меня бесследно, но должен еще раз заметить, что влияние это было отнюдь не навязчиво, да и в этих взглядах сама мать была не так уж уверена, настоящей последовательницей Толстого ее нельзя было назвать. Отец же вообще не любил говорить ни на политические, ни на религиозные, ни на философские темы.

Трудно мне понять, чем объяснялось его нежелание говорить на эти темы. Во всяком случае, даже в отрочестве и юности все неясные мне политические вопросы оставались дома для меня неразрешенными. Отец упорно уклонялся от разговора {89} на подобные темы, по-видимому, его вполне устраивало, что сын его растет вне политики.

Взгляды его политические так и остались для меня неизвестными. Но я знал, что в студенческие годы отец участвовал в каких-то «беспорядках» революционного характера и придерживался демократических взглядов, не принадлежа к какой-либо партии. Но в своем воспитании я этого никогда не чувствовал, а в раннем детстве и подавно.

Отец был, как мне кажется, человеком неверующим, но и тут не давал ответа, верующий он или неверующий. Во всяком случае, в церковь он не ходил, никогда не крестился, но взглядов своих не навязывал. У нас в доме принимали священников, бывали молебны и меня водили в церковь исповедоваться и причащаться. В комнате моей матери и в детской висели иконы. Моя крестная мать Варвара Андреевна Чернышова была очень религиозна. Когда я гостил у них в доме, я всегда ходил с ее детьми в церковь. Но ходил я в церковь и исповедовался и причащался только в том случае, если сам этого хотел. Правда, в церкви меня главным образом привлекали разные внешние украшения. Приятно было во время причастия глотнуть особенного, настоящего вкусного вина, таинственно и интересно было исповедоваться батюшке в своих грехах, интересно вставать, как взрослому, и отправляться к заутрене в церковь ночью или пронести зажженную свечку, чтобы она не погасла до дому, от двенадцати евангелий в страстной четверг. Все эти обряды и увлекательные процессы представляли для меня свой интерес.

Первые мои детские вопросы о земле и небе, о боге ставили мою мать в тупик. Ведь она не могла ничего подробно мне объяснить. А я требовал подробного и обстоятельного объяснения. Когда мать мне говорила, что «бог создал землю», я спрашивал: «А что было до этого и кто создал бога? И что было до этого этого? И что будет? »

Ни Священное писание, ни ответы матери не вносили для меня ясности в такие вопросы. Все было непонятно и неясно. Но мать продолжала мне в то время упорно внушать, что бог есть и что он в моем сердце.

Глава II «Турнферейн» и «Сокол». — «Фра-Дьяволо». — Театральные очарования и разочарования. — Синематограф и Дама-великан. — Театр «Киу-Сиу» — билеты продаются. — Арифметика подвела. — Я — ученик первого класса гимназии Флерова.

Взглядам «свободного воспитания» моей матери я должен быть очень благодарен. Меня никогда ни к чему не принуждали и не насиловали. Разве только к лечению зубов. Да и то за каждый {90} запломбированный зуб мне платили пирожным «безе». Во всей же моей детской жизни и детских делах меня только направляли и как бы расставляли на моем пути полезные и интересные занятия, возможности увлечься какими-либо знаниями, искусствами и ремеслами. Конечно, там, где это было нужно, родителям моим приходилось все же педалировать и заставлять меня обучаться необходимому, как бы это ни было мучительно и канительно для них при данной мне «свободе».

При очень скромных своих средствах они с самого раннего моего детства то увлекали меня рисованием, то ручным трудом, музыкой, детскими спектаклями, немецким и французским языками, занятиями в переплетной мастерской, выдавливанием по латуни, гимнастикой, спортом.

Все это делалось совместно с другими детьми. Мне предоставляли возможность заниматься в первую очередь тем, что больше меня интересовало.

Увы, папа с мамой, конечно, были немного разочарованы тем, что красной нитью моих увлечений шли гимнастика и спорт, а к двенадцати годам еще появилась «сыщицкая» литература.

Шерлок Холмс, Нат Пинкертон, Ник Картер. Но до этого опасного возраста все шло мирно и спокойно. Всем я занимался в меру, и что за беда в том, что с пятилетнего возраста в моей комнате появились кольца и трапеции. Мать сама привела меня в этом возрасте в гимнастическое общество «Турнферейн» на Цветном бульваре. Но в «Турнферейн» меня не приняли. Во-первых, я был мал, не хватало по крайней мере еще трех лет; во-вторых, не приняли потому, что и я и мои родители не годились и не отвечали тем требованиям, которые предъявлялись там для поступающих детей.

Помню, что мать была крайне обижена сухостью и резкостью руководителя-немца, который ей об этом сообщил.

В общем, дали от ворот поворот. Причинами, кажется, были и возраст, и мое несовершенное знание языка (я только еще начинал говорить по-немецки), и происхождение.

В этом было что-то очень обидное. Мальчики в красивых синих гимнастических костюмах с красными лаковыми поясами весело болтая по-немецки, пробегали мимо меня, а я стоял отверженный. Они были для меня недоступны. Я не был принят в их общество. Я чувствовал себя опозоренным, здесь, у себя, в родной Москве, маленьким мальчиком.

Тогда мать повела меня в другое общество. Это было уже не немецкое, а русско-чешское гимнастическое общество «Сокол». Помещение было хуже. «Турнферейн» помещался рядом с цирком в настоящем большом манеже на Цветном бульваре, а «Сокол» — в реальном училище на Кудринской-Садовой.

Но главный учитель Фердинанд Фердинандович Шнепп так симпатично и радушно нас принял, так искрение обрадовался {91} и посмеялся тому, что у него будет скоро пятилетний гимнаст, что тут же я и остался на первых занятиях.

Форма «Сокола» мне еще больше понравилась. Белые, открытые майки с красными кантиками, синие, обтягивающие ноги трико и красный вязаный поясок с белыми полосками.

Я с увлечением ходил на занятия, дома появились трапеция и кольца, и в эту же зиму я участвовал, замыкая колонну, на слете гимнастов-«соколов» в Московском городском манеже.

Смутно помню громадное пространство манежа, освещенного фантастическим светом круглых газовых фонарей, песчаный пол, как в цирке, гулкие звуки команды и в далекой страшной темноте публику, среди которой, я знал, сидела и моя мама. Пожалуй, это и было первое мое публичное выступление.

С особой осторожностью подхожу я к моим первым театральным впечатлениям и первым театральным шагам. По совести говоря, не особенно люблю я читать подобные воспоминания. Бывает это обыкновенно так: в детстве берется мамина шаль, в которую завертываются, на голову надеваются кастрюли и пр. и пр.

Было примерно то же и у меня. Были и простыни, были и кастрюли. Все это, конечно, было.

В театре я побывал впервые четырех-пяти лет, и это не смогло, конечно, пройти бесследно для такого впечатлительного человечка, каким был я.

«Фра-Дьявол»! Одно название чего стоило. «Фрра‑ Дья‑ во‑ о‑ ол»! «Фра-Дьяволо» была первая опера, которую я услышал в Большом театре.

Сам театр произвел на меня не меньшее впечатление, чем «Фра-Дьяволо». Весь стиль торжественно-помпезного театрального театра с капельдинерами в ливреях, золоченые ложи, красный бархат кресел, роскошный занавес с огромными кистями, таинственный полумрак гаснущего фойе, когда начиналось действие, на цыпочках спешащая и опаздывающая публика, которую, священнодействуя, встречают и провожают в ложи и на места капельдинеры, — весь этот стиль и тон произвели на меня раз и навсегда неизгладимое впечатление.

Такой театр на всю жизнь занял для меня особое место, стал олицетворением старинной театральности. Я сразу впитал в себя все очарование и блеск такого театра.

Я сидел у барьера ложи второго яруса, которую мы получили по контрамарке от пациентов отца, и мне казалось, что представление начнется из пустой, громадной центральной царской ложи. Я никак не думал, что поколеблется гладкая стена и что может исчезнуть замечательная картина на этой гладкой стене, на которой были изображены богини, нимфы, венки, цветы и пр. и пр. (тогда был расписной занавес в Большом театре). Но вот угасла люстра, зашевелилась протискивающимися {92} людьми длинная коробка оркестра, на которую так интересно было смотреть сверху из ложи, полились оттуда разрозненные звуки, диссонансы, пиликанье скрипок и все звуки настраивающегося оркестра, я впился глазами в царскую ложу, меня насильно повернули лицом к сцене, загремел оркестр и я, пораженный, увидел, как волшебная стена с картиной взвилась вверх.

Сначала было очень интересно смотреть на раскрывшееся пространство, на таинственные своды, колонны, дворцы и деревья декораций, наблюдать движения поющих людей. Потом стало скучновато. Я все ждал Фра-Дьявола. Меня несколько развлекали таинственные разбойничьи сцены, которые в моих детских впечатлениях стали основой виденного.

В антрактах я уже развлекался, глядя на сидящих и прохаживающихся внизу людей, интересно блестела лысина генерала, сидевшего прямо под ложей в партере, и мне было любопытно смотреть, попадет ли бумажка из-под конфеты на лысину или нет…

В детстве меня с сестрой часто водили в Большой и Малый театры. Отцу туда доставали контрамарки знакомые артисты-пациенты.

Из всего виденного мне понравился хор мальчиков в «Кармен», и я начал им даже что-то кричать из ложи, но тут меня под мой собственный ор бесповоротно унесли из театра.

Потом, я помню, долго жалел, что недоглядел оперы, в которой, по моим соображениям, должны были бодаться и драться быки между собой.

Меня настолько поразило водяное царство в «Садко», что я не хотел уходить после спектакля.

Поэтому мы с мамой задержались в ложе. Я хотел еще раз увидеть подводное царство. Вдруг занавес поднялся. Вот оно! Но странно — подводное царство вдруг поблекло и начало превращаться в свертывающиеся тряпки и складывающиеся декорации, среди которых двигались театральные рабочие.

«Вот видишь, — говорила мне мама, — все это царство не настоящее, сделанное, его складывают и убирают». Но я прекрасно помню, что я с этим не согласился, я не поверил. Все, что было сейчас на сцене, — это совсем другое, а то подводное царство, которое я видел, оно не могло превратиться в тряпки и по нему не могли ходить рабочие. Оно не могло быть разрушено! Оно, конечно, осталось там жить, оно существует там, оно есть! Оно есть и продолжает сейчас существовать таким, каким я его видел.

Мне понравилась «Лампа Аладдина», которую я видел у Корша. Там проваливались сквозь землю, и пламя с дымом вырывалось в этом месте из-под пола сцены.

Я шел на «Снегурочку» в Малый театр и спрашивал: «А она растает по-настоящему? И я увижу, как она тает и {93} исчезнет? » «Ну, конечно», — отвечали мне. Тут я испытал разочарование и считал, что меня просто надули. Снегурочку обступил народ и потом ее уже не было видно. «Вот она и таяла в это время, ты просто не видел ее за народом», — говорил мне отец. «Нет, они нарочно ее закрыли. Мне это не нравится! »

Позднее мне очень полюбился в Малом театре «Дмитрий Самозванец». Помню, я всецело был на его стороне и очень жалел, что его авантюра не удалась. Может быть, это было потому, что его играл дядя Остужев, знакомый и пациент моего отца, мимо ног которого я старался лихо прокатиться на трехколесном велосипеде, как бы невзначай раскатясь в приемную.

В Москве появились первые синематографы. В синематографах поначалу показывались какие-то хроникальные куски. Например, шел поезд на публику или ехала пожарная команда тушить пожар, а пленка была окрашена в красный цвет. Некоторое время спустя на экране появились небольшие «комические» ленты. После синематографа давался еще какой-либо аттракцион.

Первый раз меня повели в маленький синематограф на Тверской улице, где в афишах значился аттракцион «Дама-великан».

Поезд и пожарная машина произвели должное впечатление. Поезд летел прямо на меня. Пожар был тоже страшен. С дамой же произошло опять разочарование. Великан! Великанов я знал по сказкам, по Гулливеру. Пусть он будет не во весь дом на Тверской, но все же — великан! Как же его покажут здесь, в комнате? Наверное, пробили потолок в верхнее помещение!

Вдруг я увидел очень крупную и толстую женщину, которая далеко не доставала до потолка. Мне думается теперь, что она была достаточно велика, публика не сочла это за надувательство и была довольна. Тем более, что ей на зад ставили самовар на подносе и он умещался и держался там для полного удовлетворения и потехи зрителей. Но для меня это было надувательством и профанацией, не меньшими, чем в «Снегурочке».

Не мудрено, что после всех этих зрелищных впечатлений я стал играть в «театр». Вернее, я просто открыл свой театр. Назвал я его «Киу-Сиу».

По-видимому, появившаяся в моей детской карта земных полушарий сыграла свою роль. Театр был назван по имени одного из японских островов близ Формозы (нынешнего Тайваня). Думал ли я тогда, когда выводил кистью яркую афишу, что через сорок-пятьдесят лет мой остров превратится в другой театр — театр военных действий.

Яркая афиша была намалевана печатными буквами, в разных красках и на ней значилось: «Театр “Киу-Сиу” — билеты продаются». Я взял у матери портняжное колесико с зубчиками, {94} которым проводил по синим и розовым листочкам-билетикам, чтобы дырочками проходила линия контроля. Я хотел, чтобы все было всамделишное. Были даже номера стульев.

Афиши я хотел расклеить в передней и гостиной, где ждали больные. Как видите, я уже тогда понимал толк в рекламе. Этому воспротивились. Тогда я в избытке расклеил их в уборной.

Во всем представлении участвовал я один. Сначала давалась трагедия собственного сочинения. Действующими лицами были два героя: Мирольф и Геруа. Имена эти я придумал сам. После трагедии я сам показывал туманные картинки через волшебный фонарь. Это было явным влиянием синематографа.

Монеты, вырученные за билеты, собирались в копилку, которая должна была быть разбита через некоторое время, когда соберется сумма, достаточная для покупки лошади. Я, как вы уже знаете, собирался быть извозчиком. Няньку я упросил стоять на контроле.

Как видите, я с детства не любил бесплатных мероприятий. Отец с матерью не противились этому, по-видимому, только потому, чтобы не мешать моему темпераменту и порыву сделать все по-всамделишному.

Театр просуществовал недолго. Два‑ три дня. Публики было мало. Копилка была разбита; в ней оказалось сорок семь копеек — сумма для покупки лошади недостаточная.

В частном детском саду, который я посещал, я играл еще в баснях Крылова. Затем, уже в первых классах гимназии, играл в одном детском спектакле в доме моей крестной матери. Играл царя Вакулу в комедии Крылова «Трумф». Режиссером этого спектакля был Сергей Николаевич Дурылин. Память об этом прекрасном, добром, чудесном человеке и любовь к нему навсегда останутся в моем сердце. Впереди будет еще речь о нем. В то время он был скромным учителем — репетитором детей моей крестной матери, готовил их в гимназию. Они выдержали экзамен в третью казенную гимназию, а я нет Подвела арифметика, с которой я и потом был не в ладах.

Если Сергей Николаевич плохо подготовил меня к экзамену в казенной гимназии или если я оказался плохим учеником, то, во всяком случае, можно сказать с уверенностью, что он хорошо подготовил меня исподволь к моей будущей деятельности. Его любовь к искусству, его прекрасное, художественное чтение чеховских рассказов, его суждения о театре не могли не иметь на меня большого и решающего влияния.

Но, провалившись в казенной гимназии, я кое-как выдержал экзамен в первый класс частной гимназии Александра Ефимовича Флерова. В глубине сердца я был огорчен, что мне не удалось поступить в казенную гимназию, родители были огорчены, конечно, не меньше меня. Не помогли ни филипповские пирожки, ни любимые пирожные «безе», которыми я {95} усиленно подкармливался во всех затруднительных обстоятельствах моей жизни. Пришлось довольствоваться Флеровской гимназией (ныне 110‑ я средняя школа). Да и то задачи по арифметике мне помогла решить сама учительница. Сразу почувствовался ласковый либерализм частной и дорогой гимназии. Мне купили у Манделя серую гимназическую шинель, форму, фуражку, ремень с бляхой, новый ранец, и я пошел в гимназию. Настроение было достаточно праздничное, но какая-то оскомина от невыдержанного экзамена у меня осталась. Правда, оскомина эта чувствовалась недолго, скоро улетучилась, и жизнь ученика первого класса гимназии Флерова — Ильинского Игоря — поскакала галопом.

Глава III Причины оскомины. — Пинкертон и Скобелев. — Сплошной яхт-клуб. — Отец. — Зубной врач и художник. — Мое хулиганство.

Само собой разумеется, что в то время я не мог полностью осознать причин неудовлетворенности, которая осталась у меня на душе от несданного экзамена. Уязвленное самолюбие? Ощущение первой большой неудачи, провала?

Все это, конечно, было. Но была и еще одна причина, которую я мог только неясно чувствовать, и надо было пройти нескольким десяткам лет, чтобы можно было проанализировать то, что я только смутно и неясно ощущал тогда в своей мальчишеской душе.

Гимназия Флерова была гимназией для детей богатых и обеспеченных родителей. Около нее стояли и не раз подъезжали к ней собственные выезды. Здесь учились Катыки, Дуваны, Расторгуевы и другие дети богатых московских промышленников и коммерсантов.

Плата за обучение в этой гимназии была чуть ли не вдвое выше стоимости учения в казенных гимназиях. Правда, это была одна из лучших частных гимназий. Но дух шалопайства все же в ней процветал. Скромному зубному врачу, простаивавшему по двенадцать часов у зубоврачебного кресла, беспросветному труженику, каким был отец, трудно было доставать средства, которые требовала такая гимназия, с ее дорогостоящими завтраками, дополнительными уроками, богатыми учениками, одетыми в самую дорогую и добротную форму, и разными внегимназическими удовольствиями и соблазнами, которые не составляли для большинства обеспеченных семей никаких материальных трудностей, но были весьма обременительны для нашего скромного бюджета.

Но не только материальная сторона была тяжела для отца. Он не считал Флеровскую гимназию подходящей для {96} сына. Отец чувствовал, что с пути «свободного воспитания» я скатываюсь к избалованности и шалопайству. Я не оправдывал первых его надежд.

Направления моих интересов, мои вкусы также для него становились непонятными и огорчительными. У него росла боязнь, что мои временные увлечения и интересы уведут меня в жизни не туда, куда бы ему хотелось. Он никогда не высказывал этого прямо, но, вспоминая то время, мне кажется, что я прав, расценивая таким образом все его сомнения. Ему никак не могло нравиться, что его сын увлекается, например, всем военным, проявляет желание перейти из гимназии в кадетский корпус или военное училище. Бредит погонами кадетов и юнкеров Александровского военного училища. Интересуется, дворянин ли отец и может ли он, не будучи сыном столбового дворянина и будучи близоруким, поступить в корпус. Зачитывается Чарской, «сыщицкой» литературой про Ната Пинкертона и Шерлока Холмса — праотцов нынешних американских «комиксов». Эти «шедевры» чередуются со сверхпатриотическими книжками о походах генерала Скобелева. И не Суворов, а именно Скобелев становится любимым военным героем его сына.

Отец не воспитывал меня в революционном духе и не внушал ненависть к существующему строю, но можно было не сомневаться в том, что строй этот был глубоко чужд отцу, что он глубоко его презирал, что он не терпел военщины и полицейщины. Он был честным тружеником-интеллигентом, укрывал после революции 1905 года в своей квартире друзей-революционеров, которым грозила кара. Какой же пошлостью казались ему все мои увлечения. Хотя я и был еще мал, но мне кажется, что он даже немного отвернулся от меня, перестал верить и в меня и в то, что из меня может выйти какой-нибудь толк. Мать была более терпелива и с покорностью переносила все мои подобные увлечения.

Затем наступило слепое и неограниченное увлечение спортом, с поисками и мечтами об особых фуфайках с гербами Императорского яхт-клуба, клетчатых галифе, в которых играют в хоккей и катаются на Петровке московские денди. Театр, книги, какие-либо другие интеллектуальные занятия, кроме наскоро, в двадцать минут, выученных уроков (все-таки хоть, слава богу, выученных), — все перестало существовать.

В негимназическое время занимают, соответственно временам года, каток, хоккей и Москва-река с клинкерами, скифами, четверками и восьмерками, а также футбол и теннис.

Весь этот «новый быт» с мелькавшими в моих разговорах и рассказах фамилиями новых сверстников и старших спортсменов, которым я подражал, — Цоппи, Мазетти, Ломбарде, Дурново, Смитсов, Варгафтиков, Верданов, Вейсов — был для отца не менее чужд и странен. Но, правда, среди них были и Виктор {97} Гёзе (ныне народный артист СССР Станицын), и Кутаков (ныне народный артист РСФСР Кольцов), и даже, ныне покойный, врач-гомеопат Д. П. Соколов, пожилым уже человеком игравший бека (защитника) в первой хоккейной команде яхт-клуба. Мальчишки звали его «доктором». Но мой отец-доктор считал, что я попал в совершенно не подходящую для меня среду сомнительной «золотой молодежи». Хорошо все же, что отец не махнул на меня рукой и не оставлял хоть изредка без своего влияния.

Отец мой был скромный, застенчивый и удивительно деликатный человек. Если, как я уже писал, он отмалчивался и не любил рассуждать с нами о религии, философии и политике, то я объясняю это тем, что он не был ни в чем сам твердо уверен.

Передавать же детям свои сомнения и скептицизм по поводу существовавшего строя, а также свои сомнения в возможностях, а главное, справедливости и правильности революционных путей он считал излишним, как он считал излишним убеждать нас верить в бога, в существовании которого весьма сомневался. Но также избегал он заставлять или убеждать нас не верить в существование бога, так как доказать нам, что бога нет, он тоже не мог.

Он, как салтыковский труженик-коняга, философский смысл жизни мог объяснить только его словами: «Но что такое сама эта жизнь? Откуда она пришла и куда идет? Возможно, на эти вопросы ответит будущее. А может быть, и оно останется столь же немо и безучастно, как та темная бездна прошлого, которая населила мир привидениями и оставила им в жертву живых…»

Он только своей совестью мог разобраться, что в практической, повседневной жизни черное и что белое. Что честно и что нечестно. И дальше этого отец не хотел идти в своих выводах как типичный для своего времени интеллигент. Может быть, мягкотелый, но честный, искренний и благородный человек.

Он, как и многие интеллигенты того времени, очень любил Антона Павловича Чехова, с его нежной и глубокой любовью к человеку и человеческой жизни, с его непримиримостью художника ко всяческой трагикомической житейской пошлости, житейским нелепостям и зоологическому существованию. В своей жизни он должен был бы быть художником. Должен был быть и имел на это большее право, чем я. А между тем всю жизнь провел у зубоврачебного кресла. Изредка отрывался он от него для участия в любительском спектакле или, приняв на пять минут «горизонтальное положение» (по его выражению), порой срывался со своего диванчика и ехал писать. Писать этюды было его основной страстью художника. Он забирал кисти и палитры, надевал крымскую войлочную {98} шляпу и серую замызганную толстовку и уезжал на свободный денек куда-нибудь в монастырскую гостиницу, в тишину писать русскую природу, русские пейзажи. В изобразительном искусстве он доходил до профессионализма и даже выставлялся у передвижников и в «Мире искусства».

Кроме таланта живописца у него был и неоспоримый талант актера. Ряд его знакомых, среди которых были и большие актеры (Остужев, Айдаров, Собинов, Рыжовы), удивлялись и даже возмущались, почему он не пошел на сцену.

Достаточно сказать, что один из его друзей, профессор Заседателев, посмотрев меня в роли Аркашки в мейерхольдовском «Лесе», сказал мне: «Хорошо, Игорь, играешь, но до отца тебе далеко! »

Отец был известным актером-любителем на комические роли. Он играл Аркашку, Расплюева, Кочкарева и другие подобные роли. Он был очень маленького роста, с маленькой рыжеватой бородкой и усами, с лицом русского склада, но вместе с тем очень похож на Диккенса. Несмотря на маленький рост, он был пропорционально сложен и даже несколько комично изящен. Очень жаль, что он не стал актером. Мне кажется, что он был бы очень большим мастером, вроде русского Чаплина.

Совсем маленьким я видел, как он играл в Охотничьем клубе (ныне Кремлевская больница и столовая на улице Калинина) Расплюева. Играл он в очень мягкой манере, с тончайшими юмористическими оттенками, нюансами и интонациями, в старой благородной манере мастеров Малого театра, вроде замечательного Михаила Провыча Садовского. В той сцене, где ему задавал потасовку Кречинский, бросая его на диван, я не выдержал и из зрительного зала поднял крик: «Не смей бить папу! »

На сцене я отца видел только в роли Расплюева и то лишь до того места, где его бросали на диван, так как меня увели. Но я прекрасно помню манеру отца читать Чехова, Горбунова, Гоголя и Диккенса. Для него было отдыхом читать вслух за вечерним чаем любимые произведения. Он как бы передавал их мне со всей своей любовью, вкусом и тонкостями большого художника.

Весь Гоголь, с «Ревизором» и «Женитьбой», с «Мертвыми душами», рассказами и повестями, рассказы Горбунова, рассказы и повести Чехова, стихи Некрасова, Никитина и Кольцова, весь Лесков и, наконец, Диккенс («Дэвид Копперфильд» и «Пиквикский клуб»), Марк Твен, Джером К. Джером — все это было прочитано им вслух.

Однако Пушкина и Лермонтова он почти не читал вслух, так как большая часть их произведений была не для его амплуа. Помню только пушкинские сказки и лермонтовского «Купца Калашникова».

{99} Трудно передать то значение, какое имело для меня его чтение. Отец занимался со мной, когда я для детского спектакля готовил роль царя Вакулы в «Трумфе», учил меня читать басни и «Выезд ямщика» Никитина. Он часто говорил мне, что в наш век надо будет все больше и больше владеть ораторским искусством, а если хочешь быть хорошим оратором, то надо уметь хорошо и выразительно читать, чтобы в дальнейшем владеть искусством звучащего слова. При этом он говорил, что не хотел бы, чтобы эти занятия разжигали во мне желание идти на сцену, они никоим образом не должны служить этой цели Но, невольно увлекаясь, он сам становился на этих занятиях художником и, конечно, прививал мне любовь к моему будущему призванию.

Как сейчас, вижу фигурку отца, читающего то «Вечера на хуторе близ Диканьки», то чеховского «Унтера Пришибеева» или, поджав под себя ноги на диванчике, он задушевно читает про маленького Дэвида Копперфильда. Изредка он, прерывая чтение, прихлебывает из стакана крепкий чай и с увлечением обсасывает усы. Как любил я потом втихомолку допивать эти остатки особого, крепкого папиного чая.

Знакомя меня и сестру с бессмертными творениями великих писателей, отец незаметно — не знаю, сознательно ли, — развивал любовь мою к юмору. Он читал рассказы и наших современных юмористов: Аверченко, Тэффи, и английских: «Трое в одной лодке, не считая собаки» Джером К. Джерома, рассказы Джекобса и др. Он сумел меня увлечь своей любовью к комическому и успел сводить и на Давыдова, и на Варламова, и даже повел меня, маленького мальчика, в сад «Аквариум» посмотреть выступавшего там Сергея Сокольского и на французского эксцентрика Мильтона. С ним же я ходил на «Вампуку» в «Кривом зеркале» и на «Хор братьев Зайцевых» Так он показывал мне все, что было, по его мнению, интересно, художественно и примечательно в мире юмористики. Но и в самом раннем детстве юмор привлекал мое внимание. «Степка-растрепка», «Макс и Мориц» Буша, «Мышки-плутишки» с прекрасными живыми иллюстрациями нестригущихся мальчиков, мальчиков с длинными ногтями, везущих свой нос на тачке, до сих пор у меня в памяти. Такие книжки юмористического характера были моими любимыми книжками.

Не могу не пожалеть, что мало у нас сейчас подобных забавных книг для малышей.

Любовь к юмору, подогреваемая отцом, бурно росла и превращалась в страстное увлечение. В первых классах гимназии я забирал в библиотеке и «заглатывал» комплекты «Сатирикона» и «Будильника». Я отыскивал в библиотеке и знал всех юмористов вплоть до Лейкина, которого мы с отцом не очень любили. Появился новый «Сатирикон» для маленьких — журнал «Галчонок». Он стал любимейшей моей игрушкой. Особенно {100} приятно было купить в газетном киоске свой, не библиотечный, новый номер журнала — свежий, заманчивый, пахнущий типографской краской. Появилась страсть и к другим журналам: к «Огоньку», к «Иллюстрированной копейке» и даже к «Синему журналу». С малолетства я уже знал, что «Сатирикон», «Галчонок» и «Синий журнал» — продукты одного и того же предприимчивого, ловкого издательства Корнфельдт, которое стало моим любимым издательством.

Я был объят журналистской и издательской страстью не меньше, чем театральной во времена «Киу-Сиу». Я начал издавать свои журналы и, разумеется, свои собственные сочинения. Я хотел, чтобы хотя бы один из всех мною издаваемых журналов печатался настоящим набором, в настоящей типографии, с настоящим тиражом. Игрушечный набор резиновых букв под названием «Гуттенберг» меня не удовлетворял. Получалось не по-всамделишному. Я не верил матери, что типографские издания стоят безумных денег.

Я потащил ее в настоящую типографию, и только хозяин типографии смог убедить меня, что напечатание моих произведений для меня еще менее доступно, чем покупка лошади во времена «Киу-Сиу». Однако страсть к журнальной деятельности надолго осталась у меня, и, несмотря на то, что как раз в это время наступил мой спортивный период, я до самого окончания гимназии выпускал там журнал-газету «Разный род».

Это была юмористическая газета, откликавшаяся на всю гимназическую злобу дня. Серьезными там были только спортивные известия. В газете этой допускались некоторые вольности и даже фривольности, которые уже вошли в традицию этого «Разного рода». Взрослым эта газета не показывалась.

Но к тринадцати-четырнадцати годам, в критическом в некотором отношении возрасте, все журналы, кроме «Разного рода» и в ярко-красных и желтых обложках выпусков Пинкертона и Холмса, все чтения, увлечение театром и даже кинематографом — все было отброшено ради спорта.

Как тут не заволноваться отцу с матерью. Я напомню читателю, что спорт в то время не был таким уважаемым делом и занятием, как теперь. К футболу, например, отношение было крайне критическое. «Из головы все ушло в ноги», — говорили тогда. А поездки на футбольные поля «Зекаэс», «Эскаэс», «Унион» на трамвайных «колбасах», свистки, улюлюканье и хулиганство публики, крики: «Рефери жулик! », «Рефери на мыло! » — все это приводило родителей, интеллигентных родителей, в отчаяние. «И это дети интеллигентных родителей! » — говорил наш попечитель Александр Ефимович Флеров, разбирая хулиганские выходки гимназистов в стенах и вне стен гимназии.

А выходки эти множились и принимали угрожающий характер. Помню, как после одного некрасивого и ничем не {101} оправданного проступка, о котором мне стыдно рассказывать, был в гимназию срочно вызван отец, и я был исключен на два месяца. Так постепенно становился я несносным и нетерпимым подростком.

Не хочется долго останавливаться на неблаговидных подробностях моего поведения и на моей очень часто проявлявшейся неблагодарности к отцу и матери. Скоро, очень скоро пришлось мне пожалеть об этом! Всю жизнь с горечью вспоминал я о моем безрассудстве и глупости тех лет. До сих пор у меня в памяти случай, который произошел года за три до смерти отца.

На даче, на террасе, за обедом, я, придравшись к матери, грубо оттолкнул от себя тарелку с едой. Тарелка полетела в окно, на землю. В сотую долю секунды я почувствовал, что перехватил лишнего. Я метнул взгляд на отца и увидел, как он изменился в лице. Он вскочил из-за стола и бросился ко мне. Никогда в жизни он не бил меня! Я соскочил с террасы и побежал. Отец с больным сердцем (через три года он умер от сердечной болезни) бросился бежать за мной изо всех своих сил. Но я был спортсменом. Все эти дни я как раз тренировался в «беге на сто метров». Отец не догнал меня. Задыхаясь, он упал ничком на траву и застонал от боли и от обиды. Я смотрел на него, и ком отчаяния и жалости сдавил мне горло. Мне казалось, что он умирает… Я просил прощения, слезы лились у меня, слезы раскаяния от моего поступка, от страдания отца, от моей глупости, от всего того, что произошло. До сих пор мне стыдно и непонятно, как мог я вести себя таким образом. Ведь таким поведением я подкашивал здоровье и приближал кончину самых дорогих и близких мне людей. Они воспитывали меня свободно, привили мне столь дорогую для меня теперь любовь к свободе и независимости, а я тогда, незрелый в этой свободе, глупый и избалованный, отнимал за все это у них преждевременно жизнь! Только один учиненный мною скандал был воспринят моими родителями несколько добродушно, и такому скандалу они, пожалуй, даже несколько обрадовались. Но об этом я пишу в следующей главе.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.