Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Annotation 7 страница



 Просматривая теперь свои записи, я вижу, откуда взялась идея, которая в итоге меня сгубила, и как Одалия собственноручно посадила крошечное, невинное с виду семя. Первым предвестием были те опечатки, о которых я уже упоминала. Она сажала их постоянно, и теперь я вижу, что это было хитроумным испытанием: Одалия проверяла, насколько внимательно я вычитываю, а главное – как поступлю: нажалуюсь начальству, исправлю все сама или сделаю вид, будто ничего не заметила. Разумеется, чем более мы сближались, тем охотнее я оставляла все как есть. Поначалу это накапливалось медленно, однако со временем появились уже и перефразировки. Их тоже еще можно было бы счесть результатом небрежности, но уж никак не оправдать бессознательным, механическим движением пальцев, сломанной машинкой, застревающими клавишами. У Одалии появилась престранная привычка… не знаю, как точнее выразиться… я бы сказала, она не печатала, а переводила. И чем она при этом руководствовалась, я не понимала. Но, если сопоставить два протокола допроса, выходило, что в рукописи лейтенанта-детектива на первый план выходят одни детали, а у Одалии – почему-то другие. И даже в камере для допросов, работая рядом с ней, я отмечала расхождение между словами подозреваемого, как они прозвучали изустно, и тем, что Одалия печатала на стенотипе. В ту пору я не знала, как это истолковать, однако мы с Одалией хорошо ладили (не говоря уж о том, что, переехав к ней, я связала с ней свою участь), а потому я промедлила и не подняла шум из-за странных поправок, которые все чаще попадались в ее протоколах. Обычно это касалось второстепенных деталей, в целом все было вполне точно, – я и не правила. Какая разница, спрашивала я себя, главное ведь, чтобы в тюрьму попали те, кто это заслужил. И мне не приходило в голову, что кто-нибудь может всерьез пострадать. Мой здешний врач усмехается, когда я это говорю, но ведь я и правда так думала. («Полно, вы вовсе не из наивных», – говорит он мне. ) Разумеется, думала я так, пока не увидела, что, слегка подправляя истину, мы в итоге заметно от нее отдаляемся, тем более что Одалия отклонялась в одну сторону, а я в другую. Но это все потом. А пока что пришел и миновал самый короткий и темный день зимы, но мы почти и не заметили: мы с Одалией проводили вечера в ярком жизнерадостном интерьере белого, глазурного, словно свадебный торт, апартамента. Валялись в гостиной на изумрудной плюшевой лужайке паласа, листали свежие журналы мод (Одалия выписывала даже все парижские журналы, и, конечно, из нас двоих только она читала по-французски, но я с удовольствием смотрела картинки). Порой в приступе дружелюбия Одалия устраивала что-то вроде гипнотического сеанса: полировала мне ногти или, сидя перед камином, бесконечно расчесывала мои длинные волосы (она уверяла, будто сожалеет, что остриглась, но судя по тому, как часто она ходила в салон подкорачивать свою модную прическу, не очень-то ее это печалило). Я будто и сейчас слышу, как потрескивают в камине дрова, щелкая невпопад, точно ломающиеся кости. Задним числом я понимаю, что слишком комфортно устроилась: мы жили, как две избалованные, расточительные девицы. На полную мощность включали отопление и расхаживали по номеру в одних комбинациях. Мы ели крошечные французские пирожные, столь изящно украшенные шоколадным кремом и золотой фольгой, что сердце чуть ли не разрывалось при виде опустошения, которому мы подвергали эту красоту первым же укусом. (Помнится, я как-то подумала о Хелен и ее грошовых леденцах, и на миг мне захотелось пригласить ее к нашему пиру. ) Помимо всего прочего в ту зиму я обнаружила, что, если хватает денег, современное отопление позволяет в любой сезон наслаждаться летним зноем. Одалия и я жили в круглогодичной жаре. Два-три раза в неделю мы наведывались в подпольную пивную или на какую-нибудь частную, но от того не менее оживленную вечеринку. Легким шагом скользили по утрамбованному снегу, кутаясь в меховые шубы, подняв воротники, и волосы наши были жестки и непослушны, наэлектризованные зимним холодом. Одалия цепляла на мочки ушей и себе, и мне серьги с висюльками-бриллиантами – нам «подобает затмить своим сиянием снег», тоном истинной соблазнительницы заявляла она. Эти сверкающие сосульки свисали так низко, что задевали пушистый край поднятого воротника. А когда мы добирались до цели, все происходило по уже заведенному обычаю: Одалия таскала меня по комнате, представляя знакомым таким тоном, словно раздобыла и привела меня в припадке веселого озорства, – как девица, которая напоказ танцует в обнимку с метлой. Зато, счастлива доложить, я никогда больше не потребляла столько алкоголя, как в первую ночь. И почему-то изумление, пережитое при первом посещении подпольного бара, так и не улеглось. Всякий раз, когда Одалия подводила меня к неприглядной витрине или к сомнительной закусочной и открывалась дверь в подвал или иначе замаскированный ход, а за ним – очередная пышная, праздничная компания, любопытство и удивление возвращались с прежней силой. И вот же странность: никак не получалось разобраться, одно это было заведение или разные. Люди там встречались более или менее одни и те же, но место, конечно, порой менялось. И всегда присутствовал Гиб – торчал посреди общего веселья, стоически сцепив квадратные челюсти. Я догадывалась, что он тут хозяин. Ну или управляющий. Постепенно между нами сложилось своего рода угрюмое взаимопонимание – насколько возможно взаимопонимание с человеком, который видит в тебе постоянного соперника. Гиб явно вбил себе в голову неверное представление обо мне и Одалии, – впрочем, трудно сказать, какое представление было бы верным; так или иначе, он думал о нас примерно то же, что Дотти болтала насчет моих чувств к Адели. Другими словами, у Гиба сложилось неверное представление обо мне. Признаю, что в моей жизни существовала определенного рода пустота, а дружба с этими женщинами скрашивала одиночество. Новомодные последователи Фрейда скажут, пожалуй, что я сделалась несколько зависимой от других по вине моей матери, которая бросила меня лишь из ненависти к супругу. Они даже разглядят нечто противоестественное в моем стремлении к близости сперва с Аделью, а затем с Одалией. Но мне плевать на извращенные диагнозы грязных умов. Ничто не доставляло мне такого наслаждения, как наблюдать за Одалией. И да, я была не против, когда она расчесывала мне волосы или чертила пальцем кружочки у меня на ладони. И не против ее манеры облизывать губы и подаваться ко мне, едва я заговаривала (как будто я вот-вот скажу нечто гениальное, только сама еще об этом не подозреваю). И я откровенно сознаюсь, мне хотелось все время держать Одалию в поле зрения. А кому бы не хотелось? Можно сказать, то был побочный эффект ее красоты. Впрочем, слова «красота» недостаточно: то был побочный эффект необычайно живой красоты. Кипучая энергия Одалии – сама по себе поразительное явление. Не раз я ловила взгляд Гиба, который неотступно краешком глаза наблюдал за ней, примечал, с кем она общается «на водопое», – тоже зоркий сокол, тоже мастер подглядывать. Наверняка вы сто раз слышали присказку: противнее всего люди, с которыми у нас много общего. Гиб совершенно Одалии не подходил – уж это, полагаю, любому было ясно с первого взгляда. Нелепая пара: Одалия царственна, а Гиб изворотлив – как еще назовешь? Я не видела между ними ничего общего, кроме этих подпольных пивных, и то я думала, что для Гиба это работа, а Одалия ищет там лишь развлечения. На богемных собраниях для избранных я Гиба никак не могла себе представить: вряд ли он стал бы пространно обсуждать искусство и поэзию. Где вообще эти двое ухитрились познакомиться? Да уж, пара, мягко говоря, странная, и я была уверена, что скоро мы расстанемся с Гибом – это лишь вопрос времени. Но спустя несколько недель после переезда я начала понимать, что Гиб давно уже занял место в жизни Одалии и никуда уходить не собирается. Постепенно мы с ним приучились терпеть друг друга – так некоторые люди постепенно приучают себя к яду. Под конец моего первого месяца в апартаментах мы приноровились вежливо беседовать, как на остановке в ожидании трамвая. Под конец второго месяца я смирилась с тем, что я, новая жилица, заведомо проигрываю Гибу. Ему-то не приходилось спрашивать, в каком ящике взять полотенце для душа, и коридорные были с ним знакомы и обращались по имени (мне же неизменно доставалось только вежливое, но безликое «мисс»). Пришлось мириться со всем этим, а заодно и с тем, что в иные вечера я допоздна прислушивалась, когда же дверь нашего номера захлопнется, выпуская Гиба, однако ждала тщетно, а наутро он угрюмо прихлебывал горячий кофе из белой фарфоровой чашечки (у Одалии имелся целый сервиз) за нашим кухонным столом. И как обо всем прочем, что мне не по нутру, так и о тех неприличных делах, что творились ночью, я старалась не думать и внешне всегда соблюдала пристойную любезность. В одно такое утро Гиб надумал поделиться со мной сведениями о прошлом Одалии. По крайней мере, одной из версий ее прошлого. Из столовой на довольно просторный балкон, огибавший угол отеля, вело двустворчатое французское окно. В то утро Гиб мелкими глотками пил кофе и обозревал большие комковатые сугробы, которые таяли на балконе, превращаясь в хлюпкую грязь. – Надо бы застеклить, – нахмурившись, сказал он. – Зимой пропадает зря, а могли бы устроить отличный солярий. – А отец Одалии не будет против? – уточнила я, отскребывая над раковиной черную гарь с только что поджаренного тоста. («Тост новобрачной», – шутили монахини всякий раз, когда у меня подгорал хлеб на кухне в приюте. И я тогда думала: какой странный оборот речи для женщин, понятия не имеющих о тайнах брачной жизни. ) Гибс резко выпрямился и удивленно вскинул голову: – Отец Одалии? – Ну да, – сказала я, поставив тарелку с тостами, и сама с облегчением опустилась на стул. Сколько их ни скреби – а я скребла на совесть, – все равно оставались мелкие черные пятнышки. – Это ведь он платит за апартаменты? Нельзя же затевать ремонт без его согласия. Гиб склонил голову набок, внимательно оглядел меня одним глазом, как попугай, изучающий незнакомца. Странное выражение проступило на его лице: недоверие пополам с сарказмом. – А! Так она теперь называет его отцом? – сказал он. – Как интересно. Я-то привык, что он дядя. И он раскрыл газету и уткнулся в нее. Я заморгала. – О чем ты? – пробормотала я сквозь разделившую нас бумажную преграду. – То есть отец Одалии, он не… не… – Я подыскивала верные слова, и все никак – слишком уж неожиданный поворот событий. – Он не ее отец? Гиб слегка опустил газету и всмотрелся в мое лицо. Уж не знаю, что он там увидел, но вскоре, вероятно, постиг бездну моего неведения и догадался, что понадобятся пространные объяснения. Тяжко вздохнув, он взял тост, повертел его, рассмотрел, нахмурился пуще прежнего и снова отложил тост на тарелку. – Если слово «отец» ты употребляешь в строго генеалогическом смысле, то… нет. Человек, который платит за эти апартаменты, Одалии не отец. – Гиб примолк, оценивающе оглядел меня, словно прикидывая, стоит ли продолжать. – Разумеется, – добавил он, решившись, – небезосновательно именовать его папочкой Одалии. Слово «папочка» он сопроводил презрительным фырканьем. Сквозь стекло французского окна проник прохладный луч весеннего солнца и коснулся щеки Гиба. На скверно выбритой коже проступили многочисленные оспины. Как ни странно, Гиба этот дефект даже украшал, как шрам на лбу придавал значимость чертам лейтенанта-детектива. Гиб снова глянул на меня и задумчиво потер подбородок. – Я и думать не думал… – начал он, но осекся. Газета, парившая перед ним в воздухе, просела, и наконец, вздохнув, он двумя быстрыми поворотами запястья сложил ее в аккуратный прямоугольник. – Хмм… Запутал я тебя, – сказал он. – Зря она все скрывает. Затем он прочистил глотку и в своей обычной манере – сквозь стиснутые зубы – изложил историю «дядюшки» Одалии. Едва он заговорил, прежний образ Одалии стал таять быстрее сугробов на балконе, и тут же в моей фантазии сложился иной образ. Историю я изложу в пересказе, поскольку не уверена, что смогу воспроизвести рассказ Гиба слово в слово. За то время, что я здесь лечусь, я много раз повторяла эту историю своему врачу, и теперь кажется, будто она всегда принадлежала мне, будто изначально я же ее и рассказала. По версии Гиба, модно причесанная и чирикающая по-французски девица, которую я привыкла называть Одалией Лазар, была урожденной Одалией Мэй Бьюфорд, и уродилась она в семействе аптекаря под Чикаго. Аптека, точнее, лавка со всякой всячиной принадлежала ее отцу, и Одалия с юных лет трудилась за кассой, поскольку умела быстро считать в уме и при этом поспевала бросать на покупателей любопытные и лукавые взоры из-под своих неправдоподобно длинных темных ресниц. Затем у семьи настали трудные времена, отца Одалии хватил удар, и он умер, а мать – жилистая тонкогубая особа по имени Кора-Сью – заглянула в бутылку, да так и не разглядела там дна. Одалия, в ту пору едва ли десятилетняя, отважной, хотя наивной рукой пыталась сводить дебет с кредитом, но если торговля и давала какую-то прибыль, все деньги быстро и без остатка пропивала Кора-Сью, все глубже и глубже проваливаясь в то состояние, которое мой врач здесь, в учреждении, назвал бы меланхолией. В конечном итоге банк отобрал у Одалии и ее матери аптеку, усугубившаяся нищета погнала их из пригорода в сам Чикаго, где Кора-Сью быстро убедилась, что профессиональными навыками она не богата, а потому сделалась «профессионалкой» особого рода. Заведение, куда она устроилась, разумеется, не пользовалось доброй репутацией, но все же считалось весьма «традиционным». Иными словами, то был бордель по образцу прежних салунов, и большинство дам, если не развлекали клиента, проводили часы досуга в гостиной, будто настоящие дамы, дожидаясь, чтобы их навестили и за ними поухаживали. «Дамы», конечно, были самого грубого пошиба – опять же со слов Гиба, развлекались они главным образом пошлыми анекдотами и карточной игрой. Но, хотя они пускали в ход матросский жаргон и предавались азарту, все же это была «гостиная», и порой даже появлялся некий Лайонел, студент музыкального училища, желавший попрактиковаться, и садился за пианино, играл, то громко барабаня, то выдавая нежные трели, все подряд, от последнего популярного хита до легких и милых сонат Бетховена, придавая тем самым обстановке характер душевного и вместе с тем достойного, изысканного веселья. Владелица сего заведения, рыжая визгливая мадам по имени Аннабель (по слухам, прежде она звалась Джейн, но из-за неприятностей с законом переменила имя), не брала на работу сотрудниц с детьми, но когда юная Одалия приветствовала ее резвым реверансом, да еще и подмигнула, Аннабель немедля сообразила, что маленькую кокетку можно отправить в гостиную: пусть развлекает посетителей, подавая им напитки. Так они обе, старшая Бьюфорд и младшая, устроились на работу, и некоторое время им даже удавалось добывать чуть больше денег, чем Кора-Сью пропивала, едва получив. Она отрабатывала свои доллары на верхнем этаже, а тем временем на первом мужчины разбирали с серебряного подноса лимонад и виски и совали в липкую ладошку Одалии то цент, а то и пятак, слегка сжимая ее тонкие пальчики. Эта часть повествования – о том, как маленькая Одалия умела покорить посетителей, – нисколько не удивила меня. Прирожденная актриса могла и сплясать, если рассчитывала кого-то этим развлечь, а к тому же под руководством Лайонела выучилась наигрывать кое-какие мелодии. Мужчинам нравилась ее бойкость, зачастую кто-нибудь, усаживаясь за карточный стол, пристраивал ее к себе на колени и от души веселился, глядя, как она играет в покер. Слушая все эти подробности, я вот о чем подумала: та пора послужила для Одалии чем-то вроде школы или университета, ибо именно там, в борделе, она осознала и отточила свою способность манипулировать людьми, в особенности мужчинами. Был там один habitué (Одалия, по словам Гиба, предпочитала именно этот французский термин, означающий, как мне объяснили, завсегдатая), который проникся к Одалии особым интересом. Этот джентльмен, мистер Иштван Цако, средних лет щеголеватый венгр, был ростом невелик, зато с бездонными карманами и с непомерной страстью, скажем так, к цивилизованным формам извращения. Вскоре после того как Бьюфорды поселились у Аннабель и приступили к исполнению своих обязанностей, Цако практически перестал наведываться на второй этаж борделя, довольствуясь созерцанием своей маленькой музы, которая пела, танцевала и порой соглашалась вспорхнуть к нему на колени. Поначалу Аннабель ничего не имела против: Цако просиживал в гостиной часами и в обществе Одалии тратил на напитки никак не меньше, чем причиталось бы за приватные услуги зрелой обитательницы борделя. Но вскоре, когда обнаружилось, что Цако передает Одалии деньги из рук в руки, и притом немалую сумму – не звенящие монетки, но шелестящие купюры, – Аннабель взбеленилась и потребовала комиссионные. Иначе, кремнисто сверкая глазами, намекнула она, полиция непременно заинтересуется тягой мистера венгра к неоперившимся цыпочкам. А далее случилось… не то чтобы похищение, ведь когда мистер Цако, спасаясь от угрозы полицейского расследования, надумал отплыть во Францию, Одалия сама собрала вещички и поехала с ним добровольно. Если она и почувствовала минутное сожаление, бросая беспомощную, пропитанную алкоголем мать на произвол судьбы, эти мысли тут же рассеялись с дымом дорогих сигарет, стоило Цако доставить свою добычу в Париж. Цако прежде жил в Париже годами и с наслаждением чаровал свою инженю и видом, и шумом столицы. Вместе они посещали музеи, концерты, светские салоны, уличные кафе. В ту пору и сложился миф об их родственных отношениях. Посторонним Цако предоставлял думать, будто девочка приходится ему дочерью, а старым знакомым сообщал, что это племянница, вернее, дальняя родня, оставленная на его попечение американскими кузенами по причинам, которые (тут он, я так понимаю, намекал тонко и почти без слов) были слишком печальны, чтобы в них углубляться. Так отроческие годы Одалии прошли в Париже; значительное состояние Цако позволяло им жить в безделье и роскоши. По словам Гиба, Одалия считала Цако венгерским аристократом, и, судя по тому, что мне довелось читать об аристократах, отсюда проистекала отчасти и его извращенность. Одалия даже ходила в школу, в чепчике с ленточками, в плиссированном синем платье с накрахмаленным «матросским» воротником и в темных гольфиках – настоящая маленькая француженка (эту форму, заметим, Цако порой просил ее надевать и дома). В итоге Одалия превратилась в идеальную юную леди со множеством талантов: свободно беседовала по-французски и по-английски, разумеется, тоже, приобрела некоторые познания в венгерском языке – впрочем, от него, надо полагать, в светском обществе не было особого проку. Она продолжила занятия музыкой, начатые под руководством Лайонела, и хотя в этой области особыми задатками не обладала, но уж сыграть какую-нибудь задорную мелодию всегда могла. В пору своего раннего детства в предместьях Чикаго Одалия считалась озорницей и даже после французской «отделки» сохранила спортивную подвижность, природную свою небрежную, слегка развинченную грацию. Цако часто возил ее летом на юг, и там она блестяще играла в теннис и гольф, и постояльцы отелей восхищенно ахали, когда она заплывала дальше всех по золотистой ряби к лазурному горизонту Средиземноморья, а Цако горделиво и собственнически взирал на нее из шезлонга, и металлическая стружка седых волос тускло поблескивала на его груди под солнцем Ривьеры. То были – прокомментировал Гиб, дойдя в повествовании до этой поры, – самые счастливые дни в жизни венгра. Вероятно, он даже сумел убедить себя, что Одалия никогда не вырастет, что война, которая как раз началась в Европе, их не затронет. Только после гибели «Лузитании»[13] они наконец сочли, что пора отгородиться от опасных событий, лучше всего – океаном. Со страхом и трепетом они свершили обратный путь через Атлантику и прибыли в Нью-Йорк, кипевший политическими страстями по случаю Великой войны. Ораторы взбирались на ящики из-под мыла или иных товаров и громыхали о Теодоре Рузвельте и Вудро Вильсоне, однако Цако с Одалией, миновав весь этот шум и гам, поднялись на лифте в укромное укрытие апартаментов, которые Цако арендовал на Парк-авеню. Но здесь им недолго суждено было пребывать в покое. С началом войны оживилась деятельность «Черной руки», великие замки Венгрии начали рушиться. Аристократы давно пережили свой звездный час и отчасти утратили популярность. Покуда монархисты боролись с анархистами, личный банкир Цако сообразил, что сам-то он капиталист, и повел себя соответственно: Цако слал ему каблограмму за каблограммой, уже в самых отчаянных выражениях, но через три недели такой односторонней переписки стало ясно, что банкир хорошо запрятался и вновь не появится. О, горестно восклицал Цако еще много дней после того, как сделал это открытие, надо было предвидеть, надо было вверить свое состояние американцам, а лучше – швейцарцам! Насчет того, подумывала ли Одалия в ту пору оставить Цако, ясности нет, однако ныне, зная ее получше, я считаю весьма вероятным, что такая мысль ее посещала. Но пока что эти помыслы она таила. Возможно, сказалось и чувство вины за то, что она покинула мать и не разделила с ней злосчастную судьбу, – так или иначе, Одалия осталась с Цако и убедила его, что жить надо экономно (подобного опыта он не имел и нуждался в наставлении, хотя мне трудно поверить, чтобы Одалия оказалась экспертом по части бережливости). Они урезали расходы, а остаток состояния венгр обратил в облигации «Займа свободы». Когда война закончилась и вступил в силу акт Волстеда, Одалия увидела шанс обогатиться и предложила Цако сделать определенные инвестиции. К тому времени все приметы детства остались далеко в прошлом Одалии, и ее отношения с Цако существенно изменились: чем старше она становилась, тем реже Цако наведывался к ней в постель, однако тем более проникался уважением к ее финансовой сметке. Впервые Одалия зажила самостоятельно. Допускаю, что Цако пошел на это, дабы обезопасить себя. Он догадывался, что новый бизнес будет не в ладу с законом, и предпочитал поменьше вникать. – Как говорится, она сама себя сделала, – одобрительно подытожил Гиб. – Ничем не хуже Джона Рокфеллера и прочих выскочек, если на то пошло. Я таращилась на Гиба, забыв закрыть рот, захлебываясь в потоке информации. Все-таки это открытие несколько меня потрясло: оказывается, я пользуюсь дружбой и покровительством первой американской бутлегерши. Я как будто попала в поле действия сильных магнитов, стрелка моего морального компаса сбилась. Одно дело заглядывать порой в подпольную пивную и совсем другое – снабжать ее нелегальными напитками ради немалой прибыли! Не первый месяц я сопровождала Одалию в такие места и пила там запретное шампанское, утешая себя мыслью, что если кто, образно говоря, и замарал руки, то Гиб, один лишь Гиб. И теперь мне трудно было вместить в свой разум отредактированную версию наших вечерних вылазок. – А Цако? – с трудом выдавила я. – А, да, – усмехнулся Гиб. – Он по-прежнему в деле. Заглядывает регулярно, свою долю не упустит, знаешь ли. Как-никак первоначальный капитал был его. Но все дело рухнуло бы, если б не Одалия. Я еще внимательнее присмотрелась к Гибу. Кожа у него была маслянистая – как у многих красивых мужчин с таким оливковым цветом лица, – и если он улыбался (нечасто, надо сказать), его физиономия буквально блестела. И сейчас, когда он с гордостью расписывал достижения Одалии, его лицо лоснилось в лучах утреннего солнца. Я отчаянно хотела, как подобает, осудить – Гиба, Одалию, всю эту историю, но с каждым услышанным словом во мне лишь росло любопытство и что-то вроде преклонения. Разумеется, тогда я не могла распознать в улыбке Гиба тайный намек: вполне возможно, история эта – всего лишь история, а правда о детстве Одалии никогда не открывалась и не откроется ее поклонникам, погребенная под множеством слоев вымысла и неверных намеков. Забавно: я не раз пыталась вообразить иной мир, мир глазами Одалии, ведь только ее взгляд вполне различал все трюки за видимостью волшебства. Как-то раз я читала в газете статью о Гудини, его знаменитые слова, что вся его профессиональная жизнь лишь цепочка разочарований, утрата иллюзий, и теперь я поневоле задумываюсь, не так ли видела свою жизнь и Одалия. Ныне я понимаю, что это вполне вероятно.  11
 

 Есть мрачное наслаждение в том, чтобы выйти на балкон небоскреба и, перегнувшись через ограждение, смотреть вниз, сознавая, но не выговаривая вслух: спрыгнуть – в моей власти, и мне решать. Конечно, в самом деле спрыгнуть было бы весьма неразумно, это акт самоуничтожения, полного и окончательного. Тут уж никаких иллюзий. Но порой соблазняешься игрой воображения. Примерно так ощущала я свою жизнь на исходе весны 1925-го, когда представилась возможность, образно говоря, спрыгнуть. И я уже тогда подспудно предчувствовала, что от этого прыжка мне оправиться не суждено. Как описать то, что произошло? Наверное, можно сказать так: моя работа в участке подвела меня к развилке, и я разрывалась между двумя полюсами притяжения, болезненно влекомая темной моральной бездной, словно беззаветно влюбленная; так Мина самоубийственно стремится к графу Дракуле. Прошло два месяца после нашей (сержанта и моей) последней встречи с Эдгаром Виталли. Помнится, зима в тот год уходила поспешно, точно гость, вдруг догадавшийся, что пересидел на вечеринке. К апрелю солнечные лучи как следует прогревали землю и в свежем весеннем ветерке ощущались густые струи подступавшего жаркого и влажного лета. Пройдя с утра по яркому утреннему свету, я окуналась в контрастную тьму участка, который до краев переполнялся гнуснейшими деталями все более отвратительных преступных признаний. Возможно, теперь этих деталей на мою долю выпадало больше прежнего: приходилось делать часть работы за другую машинистку. Мари вновь пребывала в счастливом ожидании, и сержант ограничил ее обязанности несложными протоколами и перепечаткой, ибо считалось, что будущей матери небезопасно слушать об изнасилованиях и убийствах: это может даже ускорить появление ребенка на свет. Мысль, что женщину могут постичь муки деторождения прямо у всех на глазах, в участке, тревожила мужчин куда больше, чем самые страшные подробности из уст убийцы. – Вот очевидная причина, – сказал сержант, собрав нас и перераспределив наши обязанности, – почему женщинам не следует работать вместе с мужчинами. Мы торжественно закивали. Думаю, и Одалия кивнула, но она стояла у меня за спиной, и я ее не видела. – Все мы понимаем, как мало годится эта работа для слабого пола. Будь моя воля, я бы ни одну из вас, дамы, не стал подвергать тем гадостям, с какими сталкиваешься в участке, – продолжал сержант. – Но, разумеется, мы не сможем работать, если кто-то не возьмется печатать и заполнять бумаги, а наши офицеры и патрульные в этом смысле совершенно беспомощны. – Он обратил на Мари добрый отеческий взгляд: – И не будем забывать, дорогая, что кофе ты варишь лучше всех. От такой похвалы пухлые щеки Мари оттопырились в улыбке. – Надеюсь, ты и дальше будешь заниматься этим, а также оформлять бумаги, мы все это высоко ценим. – С этими словами сержант мановением руки отпустил нас, мы разошлись, и я вернулась к своему столу и занялась делом. Лейтенант-детектив с утра на работе отсутствовал, но это было для нас вполне привычно. Непосредственно на место преступления чаще всего посылали его, и, пользуясь этим обстоятельством, он составлял себе график по собственному вкусу. Ни для кого не составляло тайны его отвращение к «отсиживанию», и мы предполагали, что во второй половине дня он заявится в участок и скажет, будто занимался какими-то официальными полицейскими делами. Однако на неделе выяснилось, что в тот день лейтенанта-детектива действительно пригласили в отель на территории другого участка и попросили дать заключение по поводу смерти женщины, которую нашли в ванне в одном из номеров. Тело утопленницы лежало в знакомой нам позе, сейф был обчищен. Конечно, все в нашем участке мигом сообразили, кто тут потрудился, но сержанту и лейтенанту-детективу понадобилась без малого неделя, чтобы собрать доказательства и установить, что мистер Виталли был знаком с жертвой (на сей раз в браке с утопленницей он не состоял). – Он уже не тратит время на свадьбы, – негромко (но я слышала) заметил лейтенант-детектив, обращаясь к сержанту. – Сразу переходит к убийству и ограблению. Оживился, думает, он в безопасности – мы-то его не трогаем. Несколько дней понадобилось им на это, но они добились – в чистом виде силой воли, – чтобы мистер Виталли явился на допрос. Наконец его удалось вызвать. Но недолго мы радовались: мистер Виталли не позаботился даже стереть усмешку с лица. Он с уверенностью предвкушал точное повторение предыдущей беседы. Когда лейтенант-детектив проводил мистера Виталли в камеру для допросов (дипломатично назвав ее помещением для беседы, чтобы придать этой встрече видимость дружелюбия), внезапно из своего кабинета, из клубов трубочного дыма явился суперинтендант – точно джинн, чью бутылку кто-то потер. – Ирвинг, – обратился он к сержанту по имени, кладя ему на плечо длиннопалую, похожую на паука лапу. – Нет надобности объяснять тебе, что нам позарез нужно признание. Дело зашло чересчур далеко. Сержант дернул усом: – Нет надобности объяснять, Джеральд. – Так удачи. Помни, он скользкий тип. Будь поумнее, расставь ему ловушку… Суперинтендант еще не закончил свои блеклые и бесполезные указания, а сержант уже упругой и решительной походкой двинулся прочь. – Роуз? – окликнул он, и сердце у меня сильно забилось. После того что случилось в прошлый раз, одна мысль оказаться в камере для допросов вместе с Виталли наполняла меня ужасом, но спасения я не видела. На подгибающихся ногах я пошла за сержантом. Обычный деловой шум в участке затихал на нашем пути из уважения к тому заданию, которое нам предстояло исполнить. Все лица оборачивались к нам. Мы словно шагали по сцене. – Эй, – шепотом окликнула меня Айрис и заботливо сунула мне в руку запасной рулон бумаги для стенотипа. – Хорошо бы на этот раз сержант хоть что-то из него выдавил, – тихо продолжала она: крошечный клювик почти не раскрывался, только галстук вздрагивал на горле. Я прошла мимо Одалии, и та приподняла бровь – ужимка вроде бы скептическая, но я давно уже распознала, что ничего недружественного в ней нет, скорее, напротив, это движение брови как раз и выражало чувство товарищества. Я прошла мимо Мари, чье лицо сияло, а живот заметно округлился, хотя о ее беременности нам возвестили всего за пару дней до того. Она подмигнула и кивнула мне с таким видом, словно я сама пойду с голыми руками на злодея Виталли. Войдя в камеру для допросов, я плотно закрыла за собой дверь, быстро проскочила помещение насквозь и скользнула за миниатюрный стол стенографиста, стараясь быть как можно незаметнее. Мистер Виталли уже перехватил инициативу и, развалившись на стуле, громогласно вел монолог, сопоставляя преимущества супружества и жизни холостяцкой. Не стоит и пояснять, насколько это было нелюбезно, так что воспроизводить эту речь я не стану. Я вставила в стенотип новый ролик бумаги, который мне только что вручила Айрис (она всегда, отдадим ей должное, вела мысленный учет), и принялась ждать. Мистер Виталли глянул на меня и смолк посреди фразы, сощурился, пристально всматриваясь в мои глаза. Я поняла, что этой-то минуты и страшилась: вновь сойтись с ним лицом к лицу. Стало ясно, что мистер Виталли никому не поведал о том инциденте, однако инстинкт подсказывал, что скрыл он это не как соучастник, а выжидал наиболее авантажной возможности и еще не все про меня понял. – Вы ведь женатый человек, сержант, правильно? – покровительственным тоном заговорил он (мы все прекрасно знали, что вопрос риторический). При обычных обстоятельствах сержант не позволил бы подозреваемому подобную фамильярность, но, как я догадывалась, готов был пойти на все, лишь бы разговорить мистера Виталли. Откашлявшись, сержант буркнул: – Да. – Ну вот! – воскликнул мистер Виталли, всплеснув руками, словно сержант только что предоставил идеальное доказательство в пользу его теории. – В таком случае вам небезызвестен тот факт, что, хотя мы желаем видеть в женщинах небесные созданья, далеко не каждая из них в итоге окажется ангелом. – Вот как? – приветливо, небрежно вставил лейтенант-детектив, почуяв возможность направить разговор в нужное русло. – И какую именно из ваших жен вы подразумеваете? – О, ни одну конкретно… общее рассуждение. Мистер Виталли развернулся, смерил лейтенанта-детектива взглядом и выставил волчьи зубы в многознающей усмешке: – А вы, само собой, холостяк, полагаю? Лейтенант-детектив замер и растерянно покосился на сержанта – тот ответил ему легким, почти незаметным кивком. – Да. – В таком случае вы не посвящены в скверные секреты прекрасного пола, как мы с сержантом, – продолжал мистер Виталли. Разглагольствуя, он поднял руку и приглаживал усы. – Вам неизвестно, что в каждой женщине – ангеле – скрывается демон. В каждой. Однако эту демоническую сторону не разглядишь, пока не женишься. – Он выдержал паузу. – Или не сблизишься иным способом. – Он похотливо захихикал, видимо прикидывая в уме различные виды близости, им познанные, затем вежливо кашлянул и продолжал: – Они все прячут тайный свой лик от посторонних взглядов. Его же взгляд пустился блуждать по комнате, остановился на мне, задержался. Сердце застучало, каждый удар громом отдавался в ушах. – Разумеется, время от времени иная леди оступается, когда сама того не ждет, и с наглой откровенностью являет свой демонический лик совершенно чужому мужчине. Теперь я знала наверняка, что он ничего мне не спустит, он держал меня под прицелом, и я почувствовала, как на лбу проступает холодный пот. Только Виталли и смотрел на меня; сержант и лейтенант-детектив, на мое счастье, были полностью заняты им. Говорил он небрежно, однако взгляд его жег меня раскаленной добела ненавистью. – Взять хотя бы вашу юную машинистку. Как ее, Роуз? Готов побиться об заклад, вы думаете, она всегда ведет себя как леди, такая сдержанная и сосредоточенная, прекрасные манеры и все такое? – Довольно! – строго заговорил лейтенант-детектив. – Поболтали, и хватит. Пора нам заняться делом: говорите о своих женах, а не о наших машинистках. Брови мистера Виталли подскочили. Он оглядел лейтенанта-детектива, обернулся ко мне, затем снова к нему. Улыбка иронического узнавания расплылась по его лицу, словно мистер Виталли внезапно узрел нас обоих в некоем новом свете. – Господи! – сказал он невинным тоном и с подлейшей улыбкой. – Я и понятия не имел, что вы уже обрели свой идеал, лейтенант, – и прямо тут, на службе. Вы храбрый человек, позвольте пожать вам руку. – Довольно, говорю вам! Я оглянулась на лейтенанта-детектива, но он не желал встречаться со мной глазами. Уткнулся взглядом в лежавший перед ним блокнот. Красные розы расползались на его скулах и, сливаясь в одно пятно, поднимались к корням волос, окружали розовые мочки. Даже в своем удрученном состоянии я почувствовала легкий укол обиды, ибо предположила, что он оскорбился самим намеком, будто между нами возможны романтические отношения. – Угомонитесь, Виталли! – прозвучал спокойный и сильный баритон сержанта. – Позабавились – и будет, теперь настала пора сказать правду. Сделайте чистосердечное признание, и мы постараемся пойти вам навстречу, похлопочем о смягчении приговора. Однако мистер Виталли, как выяснилось, отнюдь не считал, будто нуждается в помощи сержанта. Вернувшись к тактике, столь удачно им примененной в прошлый раз, он попросту замолчал и на все вопросы об убийствах отвечал улыбкой. Два часа кряду сержант и лейтенант-детектив бились, задавая вопросы человеку, толку от которого было не больше, чем от манекена в витрине. За каждым вопросом следовало молчание, такое пустое, что у нас от него издевательски звенело в ушах. Сержант и лейтенант-детектив по очереди пускались расхаживать по комнате, а я сидела, занеся руки над клавишами стенотипа, пальцы зудели от желания печатать, нервы все торчком, словно не стенотип передо мной, а пулемет. Но минуты тикали, все вопросы отскакивали от Виталли, как резиновые мячи от кирпичной стены, и решимость полицейских явно сникала. А допрашиваемый отвечал ровно столько, чтобы помешать нам капитулировать. Казалось, будто признание вот-вот прозвучит, но всякий раз истина ускользала. Наконец, когда очередная пауза в допросе чересчур затянулась, мистер Виталли перегнулся через стол, взял снимок с места преступления и вгляделся в него с профессиональным любопытством. – Это вы фотографировали? – спросил он лейтенанта-детектива. Лейтенант-детектив удивленно приподнял брови и опасливо кивнул: – Наш фотограф заболел. – Тут он примолк и склонил голову набок, словно в голову ему пришла очередная стратагема. Затем сел поудобнее, перестал хмуриться, даже шрам на лбу разгладился. Лейтенант-детектив дружески улыбнулся убийце: – Признаться, фотографирую я скверно. Да и не просто сделать четкий снимок, когда боишься что-нибудь стронуть с места. Вы уж извините, если я не воздал должное вашей работе. Мистер Виталли в ответ на этот комплимент-наживку тоже любезно улыбнулся. Он не стал ни подтверждать намек, ни отвергать, а вместо этого откашлялся и сам сменил тему, словно ему только что пришла в голову эта мысль: – О! Разумеется! Как некрасиво с моей стороны. Вам требуется мое заявление, я правильно понимаю? Я вас так невежливо задержал. Прошу вас, выслушайте мое заявление. Он снова прочистил глотку. Сержант и лейтенант-детектив обменялись изумленными взглядами, напружинились, словно два оголодавших хищника, и подались к нему, изо всех сил удерживая на губах пренебрежительные усмешки. Мистер Виталли улыбнулся и с удовлетворенным видом откинулся на спинку стула. – Что ж, прекрасно. Вот мое заявление. Официальное. Я считаю, что вы – настоящий талант, лейтенант-детектив. Честное слово. Я говорю совершенно искренне. Здесь чувствуется подлинный гений – некая творческая тонкость, сказал бы я. С готовностью предсказываю вам блестящее будущее в этой сфере. Вам бы следовало снять студию, на какие-нибудь художественные штудии записаться. Возможно, приобретете такой, знаете, удобный небольшой треножник, чтобы делать пейзажные снимки. Возможно, даже пресловутого Стиглица[14] обойдете… И так этот монолог продолжался еще несколько минут. Наконец лейтенант-детектив стукнул кулаком по столу и вскочил, словно в приступе ярости хотел броситься на Виталли. Но, едва вскочив, опомнился. Под улыбчивым взглядом Виталли он застыл, потом медленно опустился на стул. Усы сержанта разочарованно вздрогнули, он вздохнул: – Фрэнк, выйдем на минутку. Лейтенант-детектив кивнул и снова поднялся – на этот раз отнюдь не столь энергично. – Мистер Виталли, – произнес сержант, – прошу вас оставаться здесь. А вы, Роуз… вы можете пока выпить кофе. – О, кофе, как приятно, – откликнулся мистер Виталли. – Большое спасибо, Роуз. С удовольствием выпью кофе. Он улыбнулся, а я всмотрелась в лицо сержанта, не понимая, в самом ли деле мне вменяется угощать подлую тварь кофе. Усы сержанта дергались, но лицо оставалось непроницаемым, так что я положилась на собственный здравый смысл и отклонила просьбу мистера Виталли. Сержант вышел, не сказав больше ни слова, но лейтенант-детектив подождал, пока я выбралась из-за стола со стенотипом, и придержал для меня дверь. Мы вышли в основное помещение, и лейтенант-детектив скрылся в кабинете сержанта. Там они попробуют вдвоем составить новый план допроса, подумала я и поплелась к своему столу. – Какие мрачные лица! Я так понимаю, он не разговорился, – прокомментировала из-за соседнего стола Одалия. – Ни слова не сказал, только изводит нас болтовней о погоде, – ответила я. – Мне так жаль сержанта! Он же работает изо всех сил. А этот негодяй хуже самого дьявола! – И никак не выманить признание? Не поддается? Я покачала головой: – Ни слова не добьешься, он свои права знает и так далее. Он упрям. И как! Стальные нервы. Никак ему язык не развяжешь. Одалия рассеянно сунула карандаш ластиком в рот, словно сигарету закурила, задумчиво поглядела куда-то в сторону. – Но ты уверена, что он виновен. – Он сам дьявол, говорю тебе. Его уже дважды судили, но он вывернулся. Змей, как есть змей. – А признание что-то изменит? – Еще бы. Все эти вертихвостки, которые сочиняют ему алиби, побоятся высунуться. – Ну хорошо. – Взгляд Одалии возвратился из дали, где она созерцала невидимый мне миниатюрный объект. И она заговорила деловито, будто решение найдено: – Так иди напечатай его признание. Я даже разозлилась. – Говорю же, он молчит, – напомнила я ей. – Ни звука о его женах, о той женщине в отеле. – Пусть молчит, какая разница! Пусть болтает о чем вздумается. Важно другое: то, что ты напечатаешь. – Что?! – заморгала я. Приоткрыла рот, как дурочка. – Я… Не могу же я просто взять и… Одалия перебила меня, выразительно закатила глаза: – Еще как можешь. Что ты напечатаешь – то и прочтут в суде, сама знаешь. Он скажет: «Я подобной чуши никогда не говорил», а ему покажут протокол: «Мистер Виталли, вот тут все напечатано, черным по белому. Если вы этого не говорили, откуда бы взяться протоколу? Признание само себя не напечатает, вы же понимаете…» – Она примолкла, посмотрела на меня и подалась ближе, глаза ее так и сверкали. – Но… но сержант и лейтенант-детектив… Они же поймут, что он ничего такого не говорил. Они догадаются, что протокол не… не… не совсем точен. – Сержант не упрекнет тебя за то, что тебе достало отваги добиться справедливости. Вы же оба этого хотите. Он, наверное, будет тебе благодарен. Лишившись дара речи, я таращилась на Одалию, дура дурой. По обыкновению не замечая моей растерянности, она пожала плечами и уткнулась в громоздившуюся на столе стопку протоколов. – Если он виновен, правда останется правдой, из его ли уст или из твоих. – Ты в самом деле думаешь, что он… – В самом! – с полной уверенностью отрезала Одалия, не дав мне и договорить. Я поднялась, чуть пошатываясь. Дверь в кабинет сержанта все еще была закрыта, но перерыв на кофе не будет длиться вечно. Если Одалия права, я рискую упустить возможность раз и навсегда пресечь злодейства Виталли и восстановить справедливость. Голова поплыла, страшная неопределенность впивалась в меня острым, как бритва, лезвием. Я сходила в дамскую комнату, поплескала на лицо водой и долго мерилась взглядами с растерянной простушкой, смотревшей на меня из зеркала. Что есть справедливость, если не конкретный исход дела? Словно вспышка – и вместо своего лица я на краткий миг увидела Одалию. В ужасе отскочила от раковины, споткнулась о швабру. Опомнилась, начала постепенно соображать, что я такое задумала. Снова поглядела в зеркало, на этот раз увидела только себя. Через несколько минут, когда стало ясно, что поединок взглядов обречен на ничью, я встряхнулась, избавляясь от близнеца по ту сторону серебреного стекла. Настало время собраться с духом и исполнить свой долг – так, как я давно мечтала, но прежде никогда не осмеливалась. Сержант и лейтенант-детектив все еще сидели в кабинете. Я вернулась за стол машинистки. Никто на меня и не глянул, не заметил бледности моего лица, дрожи рук – тем лучше. Я села и поняла, что решение уже принято. Оставалось только расшифровать и напечатать протокол. И надеяться, что никто не удивится, почему рядом со мной нет размотанного рулона бумаги для стенографирования. Я начала печатать, сперва медленно, неуверенно нащупывая первые детали, потом все быстрее, пока пальцы не забегали по клавишам с лихорадочной скоростью, поспевая за событиями, которые отчетливо и ярко выстраивало мое воображение. Распахнулась дверь кабинета – лейтенант-детектив выскочил и пронесся через участок насквозь и за дверь на улицу: видимо, они с сержантом поспорили, как лучше обрабатывать Виталли, и лейтенант-детектив решил, что тут придутся кстати свежий воздух и сигареты. Я прервала свой труд лишь на долю секунды и вновь погнала. Скорость безумная, темп возбужденной речи, даже лихорадочного бреда, – если бы мою работу в тот момент хронометрировали и сосчитали число напечатанных слов, уверена, был бы зафиксирован новый рекорд. Едва закончив – вернее, сочтя, что этого будет достаточно, – я выдернула лист из каретки с торжествующим воплем, но тут же себя одернула: нельзя привлекать внимание. Одалия подняла глаза и одарила меня дивной, удовлетворенной улыбкой, и я ответила ей тем же. Дело сделано. Я это сделала. Наглядно, благодаря исключительно моей преданности, свершалось правосудие. Дыхание спирало восторгом от экстатического знания истины. Держа в руке страницы со словами, которые я напечатала, превратила в реальность, я подошла к кабинету сержанта и постучала по косяку – дверь была открыта. Сержант бродил по кабинету, заложив руки за спину, упершись взглядом в пол. Трясущейся рукой я протянула ему протокол, но он сперва и внимания не обратил. – Мы с ним справимся. Не сдаваться, – бормотал он, будто самого себя инструктировал. – Попробуем по-другому. Где Фрэнк? – Резко, с обретенной уверенностью, он поднял голову. – Позовите лейтенанта-детектива. Нельзя допустить, чтобы Виталли одержал над нами верх. На этот раз примемся за него всерьез. – Сержант! – скомандовала я. Свой голос я не контролировала и сама с изумлением услышала железные ноты – те, которые бессознательно пустила в ход, когда набросилась на Виталли. Как и в тот раз, от непривычного звука меня пробрал пугливый озноб. Я так и застыла, протянув распечатку сержанту, и листы колебались в воздухе, настолько крепко я в них вцепилась. – Я напечатала его признание, – сказала я. Сержант глянул на страницы, лоб его избороздили морщины досады. Судя по неприятной усмешке, он готов был обрушить свой гнев на меня. – Вот как, Роуз? – саркастически переспросил он. – Молодец, что и говорить! Толку от его признания! Ничего из этой гнилой болтовни в ход мы пустить не можем. Чушь собачья! Он нас поимел и знает это! Сержант шагнул к двери, но во мне словно что-то щелкнуло – рука сама взметнулась и ухватила сержанта за локоть. Случалось прежде, чтобы сержант, проходя мимо, похлопал меня по плечу, но впервые инициатива телесного контакта исходила от меня, и, когда я выбросила вперед руку и вцепилась в сержанта, я поняла, что отнюдь не так представляла себе первое прикосновение. Слишком крепко, до нелепости, я его ухватила. Его взгляд с удивлением скользнул вниз от моего лица к самовольной руке. У меня в мозгу мимолетно промелькнуло воспоминание о том злосчастном соприкосновении с мистером Виталли всего несколько недель назад, но я вытолкнула эту мысль из памяти и восстановила душевное равновесие. Локоть сержанта я выпустила, но тем решительнее ткнула ему в лицо свои бумаги: – Сэр, я напечатала признание мистера Виталли. Я считаю, вам следует прочесть, что здесь написано. Морщась, вздыхая, он все же взял у меня протокол. Я следила за тем, как он движется от строчки к строчке. Видела, что поначалу прочитанное озадачило его. Он перечитал несколько раз, то и дело переводя взгляд с протокола на мое лицо и вновь на протокол, будто недоумевая, как их соединить. Морщины на его лбу сходились и расходились. Наконец понимание пропитало его целиком, как вода губку. Плечи расправились, он весь распрямился. Теперь его взгляд сделался очень спокойным – смертельно спокойным. Он откашлялся и сказал: – Ясно. Мы посмотрели друг на друга – долго смотрели, ничего не говоря. Теперь он вполне понял суть того, что я ему предлагала, – понял, но еще не принял. Горло мне сжало спазмом, я не могла сглотнуть, я думала в страхе, что преступила строгие понятия сержанта о должном и неподобающем и он сейчас прикажет меня арестовать. По правде говоря, если бы так и произошло, я бы могла извлечь из этого некое утешение, ибо подтвердилась бы моя слепая вера в непреклонную приверженность сержанта закону. Но тут же стало ясно, что он готов обсудить мою затею. – Вы же понимаете, что это идет вразрез с общепринятыми правилами, – сказал он тихо, и если в его голосе и был вопрос, я не нашлась с ответом. – То есть инструкции не совсем соблюдены… – Я кивнула. – Нужна полнейшая уверенность, что мы взяли того человека. – У меня сомнений нет, – сказала я и, поглядев на сержанта, поняла, что сомнений нет и у него. Настало время биться за наше дело. Я выпрямилась, откашлялась, чтобы говорить внятно и четко. – Полагаю, я могу без преувеличения сказать, – начала я, – единственное, что мы с моральной точки зрения сочли бы еще отвратительнее, чем его злодеяния, – это не прислушаться к голосу совести и позволить ему оставаться на свободе. Я сдержалась и не добавила: «Как мы позволяли до сих пор», но сержант и так все понял. Наше совещание было прервано появлением лейтенанта-детектива. – Ладно, ладно, – приговаривал он на ходу, пожимая плечами и встряхивая руками, будто после гимнастики. – Виноват, не надо было поддаваться на его подначки. Пошли, попробуем снова. – Фрэнк, – все тем же приглушенным голосом прервал его сержант и доверительно придержал его за плечо. – Фрэнк, у нас уже все есть. Сержант протянул ему протокол, и лейтенант-детектив прочел, и шрам все глубже проступал на лбу, когда лейтенант-детектив морщился, всматриваясь в отпечатанное мной признание. – Вы вынули это из него после того, как я ушел? Несколько секунд сержант смотрел мне прямо в глаза. – Да, – все тем же ровным голосом произнесла я. – Мы справились. На слове «мы» лейтенант-детектив обернулся и как будто впервые увидел меня, словно все утро я была лишь предметом обстановки, приставкой к хитроумной машинке, за которой зарабатывала себе на жизнь. Лейтенант задрал бровь. Полагаю, уже тогда у него забрезжило подозрение, но он лишь кивнул и ничего не сказал.  12
 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.