Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Часть вторая 11 страница



Как часто после этого дня, во время прогулок в сторону Германта, сокрушался я еще больше, чем раньше, размышляя об отсутствии у меня литературного дарования, о необходимости отказаться от всякой надежды стать когда-нибудь знаменитым писателем. Горечь, которую я испытывал по этому поводу, оставаясь наедине немного помечтать, причиняла мне такие острые страдания, что для заглушения их ум мой, по собственному почину, как бы благодаря запрету сосредоточивать внимание на боли, совершенно переставал думать о стихах, о романах, о писательской будущности, на которую отсутствие таланта не позволяло мне рассчитывать. Тогда, вне всякой зависимости от этих литературных забот и без всякой вообще видимой причины, вдруг какая-нибудь кровля, отсвет солнца на камне, дорожный запах заставляли меня остановиться, благодаря своеобразному удовольствию, доставляемому мне ими, а также впечатлению, будто они таят в себе, за пределами своей видимой внешности, еще нечто, какую-то особенность, которую они приглашали подойти и взять, но которую, несмотря на все мои усилия, мне никогда не удавалось открыть. Так как я чувствовал, что эта таинственная особенность заключена в них, то я застывал перед ними в неподвижности, пристально в них вглядываясь, внюхиваясь, стремясь проникнуть своею мыслью по ту сторону видимого образа или запаха. И если мне нужно было догонять дедушку или продолжать свой путь, то я пытался делать это с закрытыми глазами; я прилагал все усилия к тому, чтобы точно запомнить линию крыши, окраску камня, казавшиеся мне, я не мог понять почему, преизбыточными, готовыми приоткрыться, явить моему взору таинственное сокровище, лишь оболочкой которого они были. Разумеется, не эти впечатления могли снова наполнить меня утраченной надеждой стать со временем писателем и поэтом, потому что они всегда были связаны с каким-либо конкретным предметом, лишенным всякой интеллектуальной ценности и не содержащим в себе никакой отвлеченной истины. Но, по крайней мере, они доставляли мне иррациональное наслаждение, иллюзию некоего оплодотворения души, чем прогоняли мою скуку, чувство моей немощности, испытываемое каждый раз, когда я искал философской темы для большого литературного произведения. Но возлагаемый на мою совесть этими впечатлениями формы, запаха или цвета долг: постараться воспринять то, что скрывалось за ними, — был так труден, что я довольно скоро находил извинения, позволявшие мне уклониться от совершения столь изнурительных усилий и избежать сопряженного с ними утомления. К счастью, меня окликали мои родные; я чувствовал, что в данную минуту у меня нет необходимого спокойствия для успешного продолжения моих изысканий и что лучше перестать думать об этом до возвращения домой, не утомлять себя до тех пор бесплодными попытками. И я не занимался больше таинственной сущностью, скрытой под определенной формой или определенным запахом, вполне спокойный на ее счет, потому что я приносил ее домой огражденной видимыми и осязаемыми своими покровами, под которыми я найду ее еще живой, как рыбу, которую, в дни, когда меня отпускали на уженье, я приносил в корзинке, прикрытой травою, сохранявшею мой улов свежим. Придя домой, я начинал думать о чем-нибудь другом, и таким образом в уме моем беспорядочно накоплялись (вроде того, как моя комната постепенно наполнялась собранными мною во время прогулок цветами и полученными в подарок безделушками): камень, на котором играл солнечный блик, крыша, звук колокола, запах листьев — множество различных образов, под которыми давно уже умерла смутно почувствованная когда-то реальность, а я так и не собрался с силами раскрыть ее природу. Однажды, впрочем, — когда наша прогулка затянулась значительно дольше обычного, и мы очень обрадовались, так как начало уже вечереть, повстречав на обратном пути быстро мчавшийся экипаж доктора Перспье, который узнал нас, остановил лошадей и предложил нас подвезти, — мне удалось несколько углубить одно из таких впечатлений, полученное по пути домой. Меня посадили на козлах, рядом с кучером; лошади мчались во весь опор, потому что перед возвращением в Комбре доктор должен был еще заехать в Мартенвиль-ле-Сек навестить одного больного, подле дома которого мы условились подождать его. На одном из поворотов дороги я испытал вдруг уже знакомое мне своеобразное, ни с чем не сравнимое наслаждение при виде двух освещенных закатным солнцем куполов мартенвильской церкви, которые движение нашего экипажа и извилины дороги заставляли непрерывно менять место; затем к ним присоединился третий купол — купол вьевикской церкви; несмотря на то, что он был отделен от первых двух холмом и долиной и стоял вдали на сравнительно более высоком уровне, мне казалось, что купол этот расположен совсем рядом с ними.

Наблюдая и запечатлевая в сознании их остроконечную форму, изменение их очертаний, освещенную солнцем их поверхность, я чувствовал, что этим впечатление мое не исчерпывается, что за движением линий и освещенностью поверхностей есть еще что-то, что-то такое, что они одновременно как бы и содержат и прячут в себе.

Купола казались такими далекими и у меня было впечатление, что мы приближаемся к ним так медленно, что я был очень изумлен, когда через несколько минут мы остановились перед мартенвильской церковью. Я не понимал причины наслаждения, наполнявшего меня во время созерцания их на горизонте, и нахождение этой причины казалось мне делом очень трудным; мне хотелось лишь сохранить в памяти эти двигавшиеся в солнечном свете очертания и не думать о них больше. И весьма вероятно, что если бы я поступил согласно моему желанию, то эти два купола разделили бы участь стольких деревьев, крыш, запахов, звуков, мысленно выделенных мною в особую группу по причине доставленного ими таинственного наслаждения, в природу которого я никогда не проникал глубже. Я спустился с козел, чтобы в ожидании доктора поговорить с сидевшими в экипаже моими родными. Пришло время снова трогаться в путь, я занял свое место на козлах и обернулся, чтобы еще раз взглянуть на купола, которые вскоре в последний раз увидел на повороте дороги. Так как кучер был, по-видимому, не расположен разговаривать и едва отвечал на мои замечания, то, за отсутствием другого собеседника, мне пришлось ограничиться обществом самого себя и попытаться вспомнить мои купола. И вдруг их очертания и их залитые солнцем поверхности разодрались словно кора, в отверстие проглянул кусочек их скрытого от меня содержимого; меня осенила мысль, которой у меня не было мгновение тому назад; мысль эта сама собой облеклась в слова, и наслаждение, доставленное мне недавно видом куполов, от этого настолько возросло, что я совсем опьянел, я не мог больше думать ни о чем другом. В это мгновение, хотя мы отъехали уже далеко от Мартенвиля, я обернулся назад и вновь их заметил, — на этот раз они были совсем черные, потому что солнце уже закатилось. По временам повороты дороги скрывали их от моих глаз, затем они показались в последний раз, и больше я их не видел.

Я не сознавал, что таинственное содержание мартенвильских куполов должно иметь какое-то сходство с красивой фразой, но так как оно предстало мне в форме слов, доставивших мне наслаждение, то, попросив у доктора карандаш и бумагу, я сочинил, несмотря на тряску экипажа, для успокоения совести и чтобы дать выход наполнявшему меня энтузиазму, следующий отрывок, который потом отыскал и воспроизвожу здесь лишь с самыми незначительными изменениями:

 

Одиноко возвышавшиеся над равниной и как бы затерянные в этой открытой и голой местности, тянулись к небу два купола мартенвильской церкви. Вскоре мы увидели три купола: смелым прыжком присоединился к ним, с некоторым запозданием, купол вьевикской церкви. Минуты проходили, мы ехали быстро, и все же три купола неизменно оставались вдали от нас, словно три неподвижно стоявшие на равнине птицы, отчетливо видные в солнечном свете. Затем купол вьевикской церкви отделился, поместился на должном расстоянии, и мартенвильские купола остались в одиночестве, позлащенные закатным солнцем; веселая игра солнечных лучей на их крутых скатах отчетливо видна была мне, несмотря на их отдаленность. Мы так медленно приближались к ним, что я думал, пройдет еще немало времени, прежде чем мы доберемся до них, как вдруг экипаж сделал крутой поворот и подкатил к самой церкви; она так внезапно стала на нашем пути, что, если бы кучер не осадил лошадей, экипаж налетел бы на церковную паперть. Мы снова тронулись в путь; мы покинули Мартенвиль, и деревня, провожавшая нас несколько секунд, исчезла, а мартенвильские купола и купол Вьевика, одиноко оставшиеся на горизонте наблюдать наше бегство, все еще качали, прощаясь, своими залитыми солнцем верхушками. Иногда один из них отодвигался в сторону, так чтобы два других могли видеть нас еще некоторое время; затем дорога изменила направление, они повернулись в светлом небе, как три золотые стержня, и исчезли из поля моего зрения. Но немного погодя, когда мы подъезжали к Комбре и солнце уже закатилось, я увидел их в последний раз; они были теперь очень далеко и казались тремя цветками, нарисованными на небе над низкой линией полей. Они напомнили мне также трех девушек из старинной легенды, покинутых в пустынном месте среди надвигавшейся темноты; и, в то время как мы галопом удалялись от них, я увидел, как они испуганно заметались в поисках дороги и, после нескольких неловких оступающихся движений их благородных силуэтов, прижались друг к дружке, спрятались друг за дружкой, образовали на фоне еще розового неба одну только темную фигуру, очаровательную и безропотную, и в заключение пропали во мраке.

 

Никогда впоследствии не вспоминал я об этой странице, но когда я окончил свою запись, сидя на кончике козел, куда кучер доктора ставил обыкновенно корзину с птицей, купленной на мартенвильском рынке, по всему существу моему разлилось такое ощущение счастья, страница эта так всецело освободила меня от наваждения мартенвильских куполов и скрытой в них тайны, что я заорал во все горло, словно сам был курицей, которая только что снеслась.

Во время этих прогулок я в течение целого дня способен был мечтать о том, какое наслаждение быть другом герцогини Германтской, заниматься ловлей форели, кататься в лодке по Вивоне; жадно стремясь к счастью, я не просил от жизни в такие минуты ничего другого; пусть бы только вся она состояла из череды безмятежных послеполуденных часов. Но когда на обратном пути я замечал налево ферму, отделенную довольно большим расстоянием от двух других, расположенных, напротив, совсем близко, после чего до Комбре оставалась одна только дубовая аллея, с примыкавшим к ней рядом небольших садиков, где росли рассаженные на равных расстояниях яблони, чертившие на зеленых лужайках, когда их освещало закатное солнце, японский узор теней, — то сердце мое внезапно начинало колотиться, я знал, что меньше чем через полчаса мы будем дома и что, как это бывало обыкновенно в дни, когда мы ходили в сторону Германта и обедали позже, меня пошлют спать сейчас же после первого блюда, вследствие чего мама, остававшаяся за столом как в дни званых обедов, не поднимется попрощаться со мной в мою комнату. Пояс печали, куда я собирался вступить, был резко отграничен от пояса, где лишь несколько мгновений тому назад я прыгал от радости, совсем так, как иногда на небе розовая полоска бывает отделена какой-то невидимой чертой от полоски зеленой или черной. Вы видите, как птица летит по розовой полосе, приближается к ее краю, почти касается его, затем- пропадает в черной полосе. Еще мгновение тому назад вокруг меня роились желания пойти в Германт, путешествовать, жить счастливо, — теперь же я был настолько далек от них, что их осуществление не доставило бы мне никакого удовольствия. Как охотно я бы пожертвовал всем этим за возможность проплакать всю ночь в объятиях мамы! Я дрожал от волнения, не мог оторвать своих страдальческих глаз от маминого лица, которое не появится сегодня вечером в комнате, где я мысленно уже видел себя лежавшим в постели; мне хотелось умереть. И это состояние продлится до завтра, пока утренние лучи не прислонят своих полос, точно садовник лестницу, к стене, увитой настурциями почти до моего окна, и я не соскочу с кровати, чтобы помчаться в сад, совсем позабыв о том, что снова наступит вечер и вместе с ним час расставанья с мамой. Таким образом, прогулки в сторону Германта научили меня различать состояния, попеременно овладевающие мною на определенный промежуток времени и даже распределяющие между собою каждый мой день, так что одно из них, появляясь, прогоняет другое с пунктуальностью перемежающейся лихорадки; несмотря на свою смежность, они до такой степени чужды друг другу, до такой степени лишены средств сообщения между собой, что, пребывая в одном из них, я не способен больше понять и даже представить себе, чего я желал, чего страшился, что сделал, когда находился в другом.

Таким образом, сторона Мезеглиза и сторона Германта остаются для меня связанными со множеством маленьких событий в области той из нескольких параллельных наших жизней, которая наиболее богата перипетиями: я имею в виду жизнь интеллектуальную. Разумеется, она неуловимо в нас эволюционирует, и мы исподволь подготовляли открытие истин, изменивших для нас ее смысл и ее облик, осветивших нам новые пути; но эта подготовительная работа была подсознательной; и осенившие нас истины приурочиваются нами ко дню, к минуте, когда они стали нам видимыми. Цветы, игравшие тогда в траве, вода, струившаяся на солнце, весь пейзаж, окружавший их появление, продолжает сопровождать воспоминание о них своим бессознательным или рассеянным обликом; и конечно, когда они долгие часы созерцались скромным прохожим, мечтательным мальчиком — как король созерцается затерявшимся в толпе летописцем, — этот уголок природы, этот закоулок сада никогда не могли бы предположить, что благодаря ему будут запечатлены и сохранены их самые мимолетные особенности; и все же этот запах боярышника, блуждающий вдоль изгороди, откуда вскоре его прогонит шиповник, мягкий шум шагов по усыпанной гравием дорожке, пузырь, образовавшийся возле водяного растения на поверхности реки лишь для того, чтобы вскоре лопнуть, — были унесены моим восторженным созерцанием, и ему удалось сохранить их в неприкосновенности в течение длинного ряда лет, в то время как дороги, пролегавшие мимо них, давно уже заросли травой, давно уже лежат в гробу те, кто ходил по ним, и умерло даже самое воспоминание о них. Иногда кусок пейзажа, донесенный таким образом до настоящего, рисуется настолько обособленно от всего прочего, что он одиноко плывет в моих мечтах, словно цветущий Делос, и я не способен даже сказать, из каких мест, из каких времен — может быть, просто из каких грез — берет он свое начало. Но особенно на сторону Мезеглиза и сторону Германта смотрю я как на самые глубокие пласты моей душевной почвы, как на тот нерушимый грунт, который и сейчас еще служит основанием для воздвигаемых мною построек. Объясняется это тем, что, наблюдая вещи, сталкиваясь с людьми, я пришел к убеждению, что вещи и люди, с которыми они меня познакомили, суть единственные и до сих пор еще принимаемые мною всерьез, и до сих пор еще доставляющие мне радость. Оттого ли, что вера, творящая действительность, иссякла во мне, оттого ли, что подлинная реальность образуется только памятью, — цветы, показываемые мне теперь в первый раз, не кажутся мне настоящими цветами. Сторона Мезеглиза, с ее сиренью, боярышником, васильками, маками, яблонями, сторона Германта, с ее рекой, кишевшей головастиками, ее кувшинками и лютиками, навсегда остались для меня местами, где я хотел бы жить, требуя только, чтобы можно было ходить на рыбную ловлю, кататься в лодке, видеть развалины готических укреплений и находить среди хлебов, как Сент-Андре-де-Шан, какую-нибудь монументальную сельскую церковь, золотистую как скирда пшеницы; и так как васильки, боярышник, яблони, которые мне случается встречать на полях во время моих прогулок, расположены на той же глубине, на уровне моего прошлого, то они сразу же находят доступ к моему сердцу. И все же у каждой местности есть своя индивидуальность, так что, когда мной овладевает желание вновь увидеть сторону Германта, я не был бы удовлетворен прогулкой по берегу реки, где росли бы такие же красивые, еще более красивые кувшинки, чем те, что я видел на Вивоне, и равным образом, возвращаясь вечером домой, — в час пробуждения во мне той тоски, которая впоследствии переселяется в любовь и может даже стать ее неразлучной спутницей, — я не желал бы, чтобы со мной пришла прощаться чья-нибудь чужая мама, хотя бы даже более красивая и более умная, чем моя. Нет: подобно тому, как единственной вещью, в которой я нуждался для того, чтобы заснуть счастливым сном — с тем безмятежным покоем, какого не могла мне дать впоследствии ни одна любовница, ибо мы сомневаемся в них даже в минуты, когда им верим, и никогда не обладаем их сердцем, как я получал его, вместе с поцелуем, от моей матери, всё целиком, безоговорочно, без утайки в нем какой-либо задней мысли, без желаний, направленных куда-нибудь в другую сторону, а не на меня, — был приход ко мне мамы, ее склонившееся ко мне лицо, на котором пониже глаза был, по-видимому, какой-то изъян, столь же дорогой мне, как и все в нем, — так и местность, где я вновь желал бы побывать, есть сторона Германта в том виде, как я знал ее, с фермой, расположенной несколько в стороне от двух других тесно прижавшихся друг к дружке ферм при повороте на дубовую аллею, — зеленые лужайки, на поверхности которых, когда закатное солнце делает ее зеркальной, как поверхность пруда, обрисовывается листва яблонь, — весь этот пейзаж, чья индивидуальная физиономия иногда, ночью, в сновидениях, навязывается мне прямо-таки с фантастической силой, хотя по пробуждении я не могу найти и следа от нее. Несомненно, благодаря неразрывному сцеплению разнородных впечатлений, обусловленному одним лишь фактом одновременного получения их мною, сторона Мезеглиза и сторона Германта подвергли меня впоследствии множеству разочарований и даже заставили совершить множество ошибок. Ибо часто хотел я вновь увидеть какое-нибудь лицо, не сознавая, что мое желание бывало вызвано единственно только тем, что лицо это напоминало мне изгородь из цветущего боярышника; и я бывал склонен думать и уверять другого в возврате нежности к нему благодаря одному только желанию совершить поездку. Но в силу этих же самых своих особенностей, а также благодаря постоянному своему присутствию в тех из теперешних моих впечатлений, с которыми они могут найти какую-нибудь связь, Они придают этим последним опору, глубину, некоторое добавочное по сравнению с другими впечатлениями измерение. Они наделяют их также очарованием и значением, доступным одному только мне. Когда, летним вечером, гармоничное небо начинает рычать как дикий зверь и все жалуются на грозу, — мое воображение переносит меня в сторону Мезеглиза, где я представляю себя одиноко стоящим и в упоении вдыхающим, сквозь шум проливного дождя, приторный запах невидимой сирени.

 

* * *

 

И вот часто лежал я таким образом до утра, мечтал о времени, проведенном мною в Комбре, о печальных и бессонных вечерах, о стольких днях, образ которых был восстановлен в моей памяти сравнительно недавно вкусом — в Комбре сказали бы «ароматом» — чашки чаю, и, по ассоциации воспоминаний, о том, что, спустя много лет по оставлении мною этого городка, я узнал по поводу любви Свана, изведанной им еще до моего рождения, — узнал в таких подробностях, которые иногда легче бывает получить относительно жизни людей, умерших несколько столетий тому назад, чем о жизни наших лучших друзей; получение этих подробностей кажется даже делом вовсе невозможным, как казалось невозможным говорить из одного города в другой, пока не было сделано изобретение, преодолевшее эту невозможность. Все эти воспоминания, прибавляясь одни к другим, мало-помалу образовали одно целое, не настолько, однако, однородное, чтобы я не мог различить между ними — между самыми старыми воспоминаниями, воспоминаниями сравнительно недавними, вызванными «ароматом», и, наконец, воспоминаниями другого лица, сообщившего их мне, — если не расщелины, не трещины, то по крайней мере прожилки, цветные полосы, отмечающие в некоторых горных породах, в некоторых мраморах различное происхождение, различный возраст, различную «формацию».

Конечно, с приближением утра окончательно рассеивалась краткая неуверенность моего пробуждения. Я знал, в какой комнате нахожусь я в действительности, я восстановил ее вокруг себя в темноте, восстановил — ориентируясь на основании одной только памяти или же пользуясь в качестве опорного пункта полоской бледного света, под которой я поместил оконные занавески, — всю целиком, а также меблировал, как сделали бы это архитектор и обойщик, сохраняя первоначальное расположение окон и дверей, поставил на обычно занимаемые ими места зеркала и комод. Но едва только дневной свет, — а не отблеск последних умирающих угольков на медном пруте для портьеры, ошибочно принятый мной за дневной свет, — чертил в темноте, словно куском мела по черной доске, свою первую белую исправляющую линию, как тотчас окно со своими занавесками покидало четырехугольник двери, где я ошибочно расположил его, и в то же время, чтобы дать ему место, письменный стол, неудачно поставленный моей памятью там, где должно было находиться окно, убегал во всю мочь, увлекая с собою камин и убирая стену, отделявшую мою комнату от коридора; двор моего дома воцарялся на месте, где еще мгновение тому назад была расположена моя туалетная, и жилище, построенное мною в потемках, подвергалось участи всех других жилищ, на мгновение представших моему сознанию в вихре пробуждения: оно обращалось в бегство этой бледной полоской, проведенной над занавесками перстом занимавшегося дня.

 

 

Часть вторая



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.