Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Нечестивец, или Праздник Козла (La fiesta del chivo) 3 страница



IV — Вы не подниметесь к нему? — говорит наконец сиделка. Урания знает, что этот вопрос рвется с губ женщины с того самого момента, как она вошла в домик на улице Сесара Николаса Пенсона и вместо того, чтобы попросить отвести в комнату к сеньору Кабралю, прошла на кухню и сварила кофе. И вот уже десять минут пьет его маленькими глоточками. — Сначала я закончу завтракать, — отвечает она без улыбки, и сиделка в замешательстве опускает глаза. — Я набираюсь сил, чтобы подняться по лестнице. — Я слышала, говорили, у вас с ним были какие-то расхождения, — извиняется женщина, не зная, что делать с руками. — Я просто так спросила. Я уже накормила сеньора завтраком и побрила. Он просыпается очень рано. Урания кивает. Теперь она спокойна и уверена в себе. Еще раз окидывает взглядом разруху вокруг. Мало того, что краска на стенах облупилась, но столешница, шкаф, мойка — все усохло и покосилось. Неужели мебель та же самая? Она тут ничего не узнает. — Кто-нибудь навещает его? Из родственников, я имею в виду. — Дочери сеньоры Аделины, сеньора Лусиндита и сеньора Манолита, часто приходят, около полудня. — Женщина высокая, немолодая, под белым халатом — брюки, мнется на пороге, ей неловко. — Ваша тетя раньше бывала каждый день. Но после того, как сломала шейку бедра, из дому не выходит. Тетя Аделина намного моложе отца, ей теперь, должно быть, лет семьдесят пять, не больше. Значит, она сломала шейку бедра. Интересно, она все такая же набожная? Раньше каждый день причащалась. — Он у себя в спальне? — Урания допивает последний глоток. — Ну конечно, где ему еще быть. Не надо, не провожайте меня. Она поднимается по лестнице, перила выцвели, и нет горшков с цветами, которые она хорошо помнит, ее не оставляет ощущение, что все в доме ссохлось. На верхнем этаже некоторые плитки на полу, замечает она, разбиты, другие расшатались. Это был дом современный, благополучный, обставленный со вкусом; теперь он в упадке, а в сравнении с домами и особняками, которые она накануне видела в Белья-Висте, — просто жалкая лачуга. Она останавливается перед первой дверью — это его комната — и, прежде чем войти, тихонько стучит в дверь. В лицо бьет яркий солнечный свет, который врывается в распахнутое настежь окно. Свет на мгновение ослепляет ее; постепенно одно за другим вырисовываются кровать под серым покрывалом, старинный комод с овальным зеркалом, фотографии на стенах — как он раздобыл ее выпускную фотографию Гарвардского университета? — и, наконец, в старом кожаном кресле с широкой спинкой и подлокотниками — старик в синей пижаме и тапочках. Он совсем утонул в кресле. Весь словно пергаментный, ссохшийся, как и дом. Внимание привлекает белый предмет у ног отца: ночной горшок, до половины наполненный мочой. Тогда волосы у него были черные, только виски с благородной проседью; теперь — пожелтевшие жидкие пряди на лысой голове, грязные. Глаза у него были большие, взгляд уверенный, глаза хозяина жизни (когда он не находился рядом с Хозяином); а эти две щелочки, что уставились на нее, совсем узенькие, мышиные, испуганные. Раньше у него были зубы, теперь их нет; наверное, вынули вставную челюсть (несколько лет назад она оплатила счет за нее), потому что рот ввалился и щеки впали так, что, кажется, будто касаются друг друга. Он совсем съежился, ноги едва касаются пола. Раньше, глядя на него, она задирала голову, вытягивала шею; теперь, встань он на ноги, будет ей по плечо. — Я — Урания, — бормочет она, подходя ближе. Садится на кровать, в метре от него. — Ты помнишь, что у тебя есть дочь? В старике происходит какое-то внутреннее волнение, лежащие на коленях маленькие, костлявые, бледные ручки с тонкими пальцами приходят в движение. Но крошечные глазки, хотя и не отрываются от Урании, по-прежнему ничего не выражают. — Я тоже тебя не узнаю, — шепчет Урания. — Не знаю, зачем я пришла, что тут делаю. Старик начинает кивать головой, вверх-вниз, вверх-вниз. Из глотки вырывается хриплый стон, долгий, прерывающийся, заунывный плач. Но скоро он успокаивается, только глаза не отрываются от нее. — В доме было полным-полно книг. — Урания оглядывает голые стены. — Что с ними стало? Ты уже не можешь читать, это ясно. А тогда у тебя было время читать? Я тебя читающим не помню. Ты был слишком занятым человеком. Я тоже очень занятая, как ты в те поры, а может, и больше. Десять — двенадцать часов в адвокатской конторе или на выезде, у клиентов. Но время для чтения выкраиваю каждый день. Рано утром, когда рассвет только занимается над небоскребами Манхэттена, или поздно ночью, когда за окном — окна, точно соты улья. Я очень люблю читать. По воскресеньям читаю часа три-четыре, после телевизионной программы «Meet the Press» («Встреча с прессой») — Это, папа, преимущество моего положения одинокой женщины. О таких ты, бывало, говорил: «Какая неудачница! Не сумела найти мужа». Вот и я, папа, тоже. Вернее — не захотела. А предложения были. В университете. И во Всемирном банке. И в адвокатской конторе. Представь себе, и до сих пор нет-нет да появится претендент. Это при моих-то полных сорока девяти годах! Быть одинокой не так уж страшно. К примеру, есть время почитать, вместо того, чтобы ходить за мужем и детишками. Похоже, он понимает, и ему так интересно, что он боится даже шевельнуться, чтобы не прервать ее. Замер недвижно, узкая грудь мерно дышит, маленькие глазки прикованы к ее губам. По улице время от времени проезжают машины; шаги, голоса, обрывки разговора приближаются, удаляются, пропадают вдали. — Моя квартира в Манхэттене набита книгами, — продолжает Урания. — Как этот дом в моем детстве. Книги по экономике, по праву, по истории. Догадываешься, какой период меня интересует? Эра Трухильо, какой же еще. Самое значительное, что произошло у нас за последние пятьсот лет. Ты говорил это так убежденно. И это верно, папа. За эти тридцать один год кристаллизовалось все зло, которое мы накопили и волокли за собой со времен завоевания Америки. В некоторых книгах появляешься и ты как действующее лицо. Государственный секретарь, сенатор, председатель Доминиканской партии. Кем ты только не был, папа. Я стала специалистом по Трухильо. Вместо того чтобы играть в бридж, гольф, скакать на лошади или ходить в оперу, моим хобби стало вникать в то, что происходило здесь. Жаль, что мы не можем с тобой поговорить. Сколько неясностей мог бы ты мне прояснить, ты ведь жил бок о бок с твоим любимым Хозяином, который так дурно отплатил тебе за твою верность. К примеру, хотелось бы, чтобы ты прояснил мне: с моей мамой Его Превосходительство тоже спал? Она замечает в старике испуг. Вжавшееся в кресло тщедушное тельце вздрагивает. Урания наклоняется вперед, всматривается в него. Или ей показалось? Вроде он ее слушает, вроде даже силится понять, что она говорит. — Ты это позволил? Покорно смирился? Использовал для собственной карьеры? Урания дышит глубоко. Оглядывает комнату. На тумбочке у кровати две фотографии в серебряных рамках. На одной — она в день первого причастия, в тот год умерла ее мать. Может, покидая этот мир, она уносила с собой образ своей дочурки с ангельским взглядом, в волнах этого прелестного тюлевого платьица. На другой фотографии — ее мать: совсем молодая, черные волосы разделены пробором, тонкие, выщипанные брови, глаза грустные и мечтательные. Старая, пожелтевшая фотография, чуть потертая. Она подходит к тумбочке, берет фотографию, подносит к губам, целует. Слышно, как у дверей дома тормозит автомобиль. Сердце подскакивает, но она не двигается с места; сквозь занавески виднеется блестящая, сверкающая хромированными деталями машина, роскошный автомобиль. Она слышит шаги, стук дверного молотка и — загипнотизированная, испуганная, застывшая на месте — слышит, как горничная отпирает дверь. Она слушает, не понимая смысла, короткий разговор у лестницы. Сердце колотится, вот-вот выскочит из груди. Стук в дверь гостиной. Молоденькая индианка в наколке на голове испуганно заглядывает в приоткрытую дверь: — К вам приехал президент, сеньора! Сам Генералиссимус, сеньора! — Скажи ему, что я очень сожалею, но не могу его принять. Скажи ему, что сеньора Кабраль никого не принимает, когда Агустина нет дома. Иди, скажи. Шаги служанки удаляются, робко, нерешительно, вниз по лестнице, где вдоль перил в горшках полыхают герани. Урания ставит на место фотографию матери и снова садится на край кровати. Вжавшись в кресло, отец смотрит на нее в тревоге. — Такое случилось с министром образования в самом начале правления Хозяина, ты прекрасно знаешь эту историю, папа. С молодым ученым, доном Педро Энрике Уреньей, утонченным и блистательным. Хозяин пришел к его жене, когда тот был на службе. И у нее хватило мужества: велела сказать ему, что никого не принимает, когда мужа нет дома. Это произошло в самом начале Эры, когда еще могло случиться такое: женщина отказалась принять Хозяина. Она рассказала об этом мужу, и дон Педро тут же подал в отставку, покинул этот остров и больше никогда не ступал сюда ногой. Благодаря чему и прославился как преподаватель, историк, критик и филолог — в Мексике, Аргентине и Испании. Словом, не было бы счастья, да несчастье помогло: Хозяин пожелал переспать с его женой. В первое время министр еще мог отказать и не погибнуть тут же в автомобильной катастрофе, не упасть в пропасть, не быть зарезанным на улице сумасшедшим или сожранным акулами в море. Он правильно поступил, правда? И тем спас себя от того, чем стал ты, папа. А ты — ты поступил, как он, или иначе? Как твой заклятый друг, ненавистный и любимый коллега дон Фройлан, наш сосед. Помнишь, папа? Старика бьет дрожь, и снова вырывается хриплая заунывная жалоба. Урания ждет, пока он успокоится. Дон Фройлан! О чем-то они шептались с отцом в маленькой гостиной, на террасе или в саду, он приходил к отцу по несколько раз на день в ту пору, когда они были союзниками в драчке между трухилистскими группировками, в драчке, которую Благодетель сам и разжигал, чтобы нейтрализовать своих соратников, держать их в напряжении — пусть беспокоятся, прикрывают спину от ножей врагов, которые в глазах всех остальных были их друзьями, братьями и единомышленниками. Дон Фройлан жил в доме напротив, на черепичной крыше которого в этот момент настороженно рядком сидят полдюжины голубей. Урания подходит к окну. Не очень изменился с тех пор и дом этого могущественного сеньора, тоже бывшего министром, сенатором, алькальдом, министром иностранных дел, послом и всем, чем только возможно было быть в те годы. А в мае 1961 года, во время великих событий, — даже государственным секретарем. Фасад все так же выкрашен в серый и белый цвета, но тоже стал как-то меньше. К нему пристроили крыло, метра в четыре или пять длиною, которое не гармонирует с выступающим треугольным портиком в готическом стиле, где она, уходя в колледж или возвращаясь домой, столько раз видела красавицу жену дона Фройлана. А та, завидев ее, звала: «Урания, Уранита! Иди сюда, дай посмотреть на тебя, дорогая. Ну и глазища! Какая ты красавица, вся в мать! » Она гладила ее по волосам своими ухоженными руками с длинными, ярко-красными ногтями. Уранию начинало клонить в сон, когда та запускала пальцы ей в волосы и нежно перебирала их, почесывала у корней. Как ее звали — Эухениа? Лаура? Или какое-то цветочное имя? Магнолия? Вылетело из памяти. Но лицо в памяти осталось, и белоснежная кожа, мягкий, шелковый взгляд, осанка, как у королевы. Она всегда была одета празднично. Урания любила ее, потому что та была с ней ласкова, постоянно что-то дарила, водила ее в Кантри-клуб купаться в бассейне, но главное — потому что она была подругой ее мамы. Ей представлялось, что, не уйди мама на небо, она была бы такой же красивой, такой же королевой, как жена дона Фройлана. Сам же он видом не вышел. Низенький, лысый, пузатый, ни одна женщина за него не дала бы и пятака. Что заставило ее выйти за него замуж — срочно понадобился муж или из-за денег? Так она думает-гадает, открывая завернутую в фольгу коробку шоколадных конфет, которую сеньора только что подарила ей, поцеловав в щечку. (Она выходила из школьного автобуса, когда та позвала: «Уранита, иди сюда, у меня кое-что есть для тебя, лапонька! ») Урания входит в дом, целует сеньору (на той голубое тюлевое платье, туфли на каблуках, она накрашена, как будто собралась на бал, на шее — жемчужное ожерелье, на руках — перстни), раскрывает коробку, завернутую в фольгу и перевязанную розовой ленточкой. Разглядывает нарядные конфеты, ей не терпится попробовать их, но она не решается — прилично ли это? — и тут вдруг на улице, очень близко, останавливается автомобиль. Сеньора подскакивает на месте — совсем как лошадь, заслышавшая одной ей понятную команду. Становится бледной и торопит: «Тебе надо уйти». Рука, лежавшая на плече Урании, делается жесткой, сдавливает плечо, подталкивает к двери. И когда Урания, послушно подняв сумку с тетрадями, подходит к двери, дверь распахивается. Внушительная мужская фигура — темная тройка, белые крахмальные манжеты с золотыми запонками выглядывают из рукавов — встает у нее на пути. Сеньор в темных очках, чье изображение — повсюду, куда ни глянь, и даже у нее в памяти. От удивления она замирает с открытым ртом и смотрит, смотрит. Его Превосходительство одаривает ее успокаивающей улыбкой. — Кто это? — Уранита, дочка Агустина Кабраля, — отвечает хозяйка дома. — Она уже уходит. Уранита и в самом деле уходит, даже не попрощавшись, так на нее все это подействовало. Переходит через улицу, входит в свой дом, поднимается по лестнице и у себя в спальне стоит у окна и ждет, когда президент выйдет из дома напротив. — Твоя дочь была так наивна, что даже не задала себе вопроса, зачем Отец Родины приходил в соседский дом в то время, когда дона Фройлана дома не было. — Отец уже успокоился и слушал, или казалось, что слушал, по-прежнему не отрывая от нее глаз. — Так наивна, что, когда ты возвратился из Конгресса, побежала к тебе рассказать. Папа, я видела президента! Он приезжал к жене дона Фройлана! А какое у тебя лицо сделалось, папа! Было впечатление, что ему сообщили о смерти близкого человека. Или нашли у него рак. Налился кровью, побелел, опять стал красный. А глаза оглядывали, ощупывали лицо дочери. Как объяснить ей? Как предупредить о нависшей над семьей опасности? Глаза инвалида силятся открыться, округлиться. — Доченька, есть вещи, которых ты еще не знаешь, еще не можешь понять. На то — я, чтобы знать их за тебя, чтобы защитить тебя. Ты для меня — самое дорогое в жизни. Не спрашивай почему, но ты должна все забыть. Ты не была в доме Фройлана. И не видела сегодня его жену. А того, кто тебе почудился, — и подавно. Ради твоего блага, доченька. И ради моего. Никогда не повторяй этого больше, никому не рассказывай. Ты мне обещаешь? Никогда! Никому! Ты мне клянешься? — Я тебе поклялась, — говорит Урания. — Но и тогда не поняла, в чем дело. Даже когда ты пригрозил прислуге: тот, кто повторит выдумки девочки, лишится работы. Такая была невинная. А когда поняла, зачем Генералиссимус посещает жен своих министров, те уже не могли поступать, как поступил Энрике Уреньа. Подобно дону Фройлану они должны были смиренно принять рога. И поскольку альтернативы не было — извлекать из них пользу. Ты извлек? Хозяин посещал маму? До моего рождения? Или пока я была маленькая и не могла запомнить его? Он ездил к красивым женам. А мама была красивая, правда? Я не помню, чтобы он приезжал, но он мог приезжать, когда меня еще не было. Как поступила мама? Смиренно согласилась? Обрадовалась, была горда оказанной честью? Обычное дело. Добронравные доминиканки бывали благодарны Хозяину за оказанную честь — не погнушался трахнуть. Считаешь, слишком вульгарное слово? Но ведь это словечко твоего любимого Хозяина. Именно оно. Урания знала это, она читала об этом и бесчисленных собранных ею книгах об Эре. У Трухильо, такого аккуратного, такого утонченного и элегантного в речи — он мог зачаровывать змей, если надо, — ночами, после нескольких рюмок испанского коньяка “Карлос I» вдруг выскакивали такие словечки, которые можно было услышать только на сахарном заводе, скотном дворе, у грузчиков в порту на Осаме, на стадионе или в борделе, в общем, начинал говорить так, как говорят мужчины, когда испытывают потребность почувствовать в себе больше мужских достоинств, чем на самом деле имеют. Иногда Хозяин бывал чудовищно вульгарным, и вытаскивал сальные словечки из той поры своей юности, когда он был управляющим имениями в Сан-Кристобале или жандармом. Его придворные приветствовали подобные словесные откровения с не меньшим восторгом, чем его речи, которые писал для него Кабраль и Конституционный Пьяница. Он дошел до того, что стал похваляться «бабами, которых трахнул», что придворные также приветствовали, даже если при этом и становились потенциальными врагами доньи Марии Мартинес, Высокочтимой Дамы, и даже когда эти «бабы» были их жены, сестры, матери или дочери. И это вовсе не порождение лихорадочной доминиканской фантазии, не знающей тормозов в преувеличении доблестей и пороков и способной реальные события раздуть до сказочных форм и размеров. Были, конечно, и выдумки, преувеличения, расцвеченные природной кровожадностью соотечественников. Но история про Бараону все-таки, по-видимому, истинная. Ее Урания не прочитала, она ее слышала своими ушами (испытав при этом неудержимую тошноту), и рассказывал ее тот, кто всегда был близко — ближе некуда — к Благодетелю. — Конституционный Пьяница, папа. Да, сенатор Энри Чиринос, предавший тебя иуда. Он рассказал ее своим собственным грязным языком. Тебе удивляет, что я встретилась с ним? От этой встречи я уклониться не могла, я — сотрудница Всемирного банка. Директор попросил представлять его на приеме у нашего посла. Точнее говоря, у посла президента Балагера. Посланца демократического гражданского правительства президента Балагера. Чиринос оказался ловчее тебя, папа. Убрал с дороги тебя, не попал в немилость к Трухильо, а под конец сделал вираж и пристроился к демократии, хотя был таким же трухилистом, как и ты. И в этом новом качестве в Вашингтоне, безобразный, как никогда, раздувшийся, точно жаба, он принимал гостей и сосал-напивался, как губка. А вдобавок забавлял гостей рассказами об Эре Трухильо. Это — он-то! Инвалид закрыл глаза. Уснул? Голова откинута на спинку кресла, ввалившийся, пустой рот открыт. Так он кажется еще более худым и уязвимым; в приоткрывшийся халат видна голая, безволосая грудь, сквозь безжизненно— белую кожу проступают кости. Дыхание частое. Только теперь она замечает, что отец — без носков, щиколотки — совсем детские. Чиринос ее не узнал. Мог ли он представить, что эта сотрудница Всемирного банка, которая по-английски приветствует его от имени директора, — дочь его старинного коллеги и приятеля Мозговитого Кабраля? Урания после протокольного приветствия держится подальше от посла и обменивается банальными фразами с людьми, которые, подобно ей, находятся там по долгу службы. Через некоторое время она собирается уходить. Подходит к кружку, сбившемуся вокруг посланца демократии, но то, что он рассказывает, останавливает ее. Серая угреватая кожа, апоплексическая скотская физиономия, тройной подбородок $ слоновий живот, того гляди, вывалится из синей тройки с цветным жилетом и красным галстуком, в которые он затянут, это — посол Чиринос, и он рассказывает, что дело было в Бараоне в последние годы Трухильо, когда тот выкинул коленце, на которые был большой мастак: объявил, что подает пример ради оживления доминиканской демократии — уходит из правительства (марионеточным президентом он назначил своего брата Эктора Бьенвенидо, по кличке Негр) и будет претендовать на должность даже не в президентской администрации, а в губернаторстве какой-то глухой провинции. И к тому же — кандидатом от оппозиции! Посланец демократии сопит, переводит дух, внимательно наблюдая своими крошечными, близко посаженными глазками, какое впечатление производит его рассказ. «Представьте себя, господа, — иронизирует он, — Трухильо — кандидат от оппозиции своему собственному режиму! » Он улыбается и продолжает. А во время предвыборной кампании дон Фройлан Арала, один из «правых рук» Генералиссимуса, произносит речь, призывая Отца Новой Родины выставлять свою кандидатуру не на какое-то губернаторство, а на пост, который был и продолжает оставаться сердцем доминиканского народа, — на пост президента Республики. Все решили, что дон Фройлан действует по указанию Хозяина. Но это было не так. Или по крайнем мере… — Посол Чиринос с алчным блеском в глазах допивает последний глоток виски. — Уже не было так в этот вечер, потому что вполне могло статься, что дон Фройлан сделал то, что приказал ему Хозяин, а тот уже переменил свое мнение и решил еще несколько дней выдержать этот фарс. Он поступал так иногда, выставляя на посмешище своих самых талантливых приспешников. Голову дона Фройлана Аралы украшали не только развесистые рога, но и отменные мозги. Хозяин же за эту благонамеренную речь наказал его в обычной своей манере: уязвил его в самое больное — растоптал его мужскую честь. Все местное общество пришло в клуб на прием, который давало в честь Хозяина руководство Доминиканской партии Бараоны. Пили, танцевали. Было уже поздно, когда виновник торжества, вдруг разыгравшись в многолюдной мужской компании — военных местного гарнизона, министров, сенаторов и депутатов, сопровождавших его в предвыборной поездке, а также губернаторов и прочих выдающихся деятелей, которых он развлекал рассказами о первом предвыборном турне, имевшем место три десятилетия назад, — подпустил сентиментальность во взгляд, эдакую грусть, которую обычно подпускал к концу праздника, как бы не в силах сдержать маленькой слабости, и воскликнул: — Меня очень любили женщины. Я сжимал в своих объятиях самых красивых женщин страны. В них я черпал энергию, необходимую, чтобы поднять эту страну. Без них мне никогда бы не сделать того, что я сделал. (Он поднял рюмку и придирчиво посмотрел жидкость на свет, какова прозрачность и чист ли цвет. ) И знаете, кто самая лучшая баба из всех, кого я трахнул? («Друзья, простите мне грубое слово, — извинился дипломат, я цитирую Трухильо буквально». ) — Он снова сделал паузу, вдохнул аромат бренди. Повел серебрящейся головой и отыскал в кругу слушавших его благородных господ мертвенно бледное, пухлое лицо министра. И заключил: Жена Фройлана! Урания морщится от отвращения, как и тот вечер, когда слушала посла Чириноса, который добавил к сказанному, что Фройлан героически улыбнулся, потом засмеялся, веселясь вместе с остальными веселой шутке Хозяина. «Побелел, как бумага, но не потерял сознания, не упал, не хлопнулся в обморок», — уточнил дипломат. — Как это могло быть, папа? Чтобы Фройлан Арала, культурный, образованный, умный человек, проглотил такое? Что он с ними делал? Что им давал, чтобы превратить дона Фройлана, Чириноса, Мануэля Альфонсо, тебя, все свои «правые и левые руки» в половые тряпки? Этого ты не понимаешь, Урания. Многое из того, что случилось в Эру Трухильо, ты в конце концов поняла; некоторые вещи, казалось тебе вначале, совершенно невозможно понять, но благодаря тому, что ты столько читала, слушала, сопоставляла и обдумывала, ты пришла к пониманию: миллионы людей, одурманенные пропагандой и отсутствием информации, отупевшие от догматизма и изоляции от внешнего мира, лишенные свободы и воли, а от страха — даже и любопытства, пришли к угодничеству и покорству и стали обожествлять Трухильо. И не только боялись его, но и полюбили, как начинают любить дети своих властных отцов, убеждая себя, что те порют и наказывают их для их же блага. Но одного ты до сих пор не понимаешь: как это самые образованные доминиканцы, мозги страны, адвокаты, врачи, инженеры, порою окончившие лучшие университеты Соединенных Штатов или Европы, тонко чувствующие, культурные, знающие жизнь, начитанные и с идеями, и, надо полагать, обладающие развитым чувством смешного, позволяли оскорблять себя таким чудовищным образом (а они все когда-нибудь подвергались подобному оскорблению), как в тот вечер в Бараоне дон Фройлан Арала. — Как жаль, что ты не можешь говорить, — повторяет Урания, возвращаясь в настоящее. — Мы бы попробовали вместе в этом разобраться. Что заставляло дона Фройлана хранить собачью преданность Трухильо? Он был верен ему до последнего, как и ты. Не участвовал в заговоре, как и ты. Продолжать лизать руку Хозяина и после того, как тот похвалялся в Бараоне, что спал с его женой. Хозяина, который заставлял его мотаться по Южной Америке в качестве министра иностранных дел — с визитами к правительствам, из Буэнос-Айреса — в Каракас, из Каракаса — в Рио или Бразилиа, из Бразилиа — в Монтевидео, из Монтевидео — в Каракас, только потому, что желал спокойно трахать нашу красавицу соседку. Одно видение преследует Уранию уже много лет, вызывая у нее смех и негодование. Ей видится министр иностранных дел Эры Трухильо, спускающийся по трапу и вновь карабкающийся вверх, в самолет, чтобы лететь дальше, по южноамериканским столицам, повинуясь строгим приказам, ожидающим его в каждом аэропорту, продолжать истерическую суетню, донимая правительства пустыми хлопотами, под надуманными предлогами. Исключительно ради того, чтобы тот не возвращался в Сьюдад-Трухильо, пока Хозяин употребляет его жену. Об этом рассказал Крассвеллер, самый известный биограф Трухильо. Об этом знали все, включая дона Фройлана. — Ради чего было терпеть все это, папа? Ради иллюзии, что тоже обладаешь властью? Иногда мне кажется, что это совсем не так, что благополучие — дело второстепенное. А на самом деле и тебе, и Арале, и Пичардо, и Чириносу, и Альваресу Ринье, и Мануэлю Альфонсо просто нравилось валяться в грязи. И Трухильо лишь вы-тащил у вас со дна души ваши мазохистские наклонности, в вас самих сидела эта потребность — быть оплеванными, униженными и оскорбленными, только тогда вы чувствовали себя живыми. Инвалид смотрит на нее, не мигая, не шевеля ни губами, ни маленькими, сложенными на коленях ручками. Точь-в-точь мумия, набальзамированный человечек, носковая кукла. Халат выцвел, кое-где протерся. Наверное, очень старый, лет десять ему, а то и пятнадцать. В дверь стучат. Она говорит «Войдите», и на пороге появляется сиделка, в руках у нее тарелка с манго, нарезанным полукружиями, и протертое яблоко или банан. — В полдень я всегда даю ему фрукты, — поясняет она, не входя в комнату. — Доктор говорит, нельзя, чтобы желудок у него долго был пустым. А поскольку ест он мало, надо кормить его три или четыре раза в день. Вечером — только бульончик. Можно? — Да, проходите. Урания смотрит на отца, его глаза опять уставились на нее; на сиделку он не глядит, даже когда она садится перед ним и начинает кормить его с ложечки. — А где его вставная челюсть? — Нам пришлось ее снять. Он так ослаб, десны кровили. Но для того, что он ест — бульончик, мелко нарезанные фрукты, пюре, все мягонькое — она ему и не нужна. Они долго молчат. Когда старик кончает глотать, сиделка подносит ложку ему ко рту и терпеливо ждет, пока он откроет рот. И тогда деликатно дает ему следующую порцию. Она всегда ведет себя так? Или так деликатна лишь в присутствии дочери? Наверняка. Когда она с ним наедине, наверняка ругает его и щиплет, как это делают няньки с детьми, которые еще не умеют разговаривать, а матери их не видят. — Покормите его немножко, — говорит сиделка. — Он хочет этого. Разве не так, дон Агустин? Вы ведь хотите чтобы дочка покормила вас кашкой? Ну, конечно же хотите. Дайте ему несколько ложечек, а я спущусь, принесу стакан воды, совсем забыла. Она вкладывает тарелку с едой Урании в руки, та машинально берет ее, и сиделка выходит, оставляя дверь открытой. Несколько мгновений Урания в нерешительности, но потом подносит ему ко рту ложку с кусочком манго. Старик, не отрывающий от нее глаз, закрывает рот и сжимает губы, как упрямый ребенок.

 

V — Добрый день, — ответил он. Полковник Джонни Аббес положил на письменный стол Утренний доклад о событиях минувшего дня, а также прогнозы и предложения. Ему нравилось читать их подполковник не тратился на чепуху, как прежний начальник Службы военной разведки, генерал Артуро Р. Эспайльат Ножик, выпускник Вестпойнтской военной школы тот наводил на него скуку своими бредовыми стратегическими выкладками. Правда ли, что Ножик работал на ЦРУ? Его уверяли, что работал. Но Джонни Аббес не смог это подтвердить. Вот уж кто не работал на ЦРУ, так это полковник: он ненавидит янки. — Кофе, Ваше Превосходительство? Джонни Аббес был в военной форме. Хотя он изо всех сил старался носить ее так, как требовал Трухильо, он не мог сделать того, чего ему не позволяла его физическая рыхлость и неуклюжесть. Он был скорее низенький, чем высокий, толстое брюхо — под стать двойному подбородку, над которым выступал сам подбородок, глубоко рассеченный надвое. Щеки висели. Только глаза юркие жестокие, выдавали ум этого физически полного ничтожества. Ему было тридцать пять или тридцать шесть, но выглядел он стариком. Он не был ни в Вест-Пойнте, пи в какой другой военной школе; его бы и не приняли по причине полного отсутствия необходимых физических качеств и призвания к воинской службе. Он был из тех, кого инструктор Гиттлеман, когда Благодетель был marine, называл — за отсутствие мускулов, излишки жира и пристрастие к интригам — «жабой телом и душой». Трухильо сделал его полковником в одночасье и одновременно — в один из обычных для его политической карьеры порывов — решил назначить начальником Службы военной разведки вместо Ножика. Почему он выбрал его? Не за его жестокость, скорее, за его холоднокровие; это был человек ледяной холодности, самый холодной из всех, кого он знал за всю жизнь в этой стране жарких тел и сердец. Было ли это решение удачным? В конечном счете оказалось, что нет. Провал покушения на президента Бетанкура был не единственным; ошибся он и в деле с предполагаемым восстанием команданте Элоя Гульерреса Менойо и Уильяма Моргана против Фиделя Кастро, которое на поверку оказалось западней, устроенной Бородачом, чтобы завлечь живших в изгнании кубинцев и схватить их. Благодетель думал, листая доклад и прихлебывая кофе. — Вы настаиваете на том, чтобы вытащить епископа Рейлли из колледжа святого Доминго? — пробормотал он. — Садитесь, наливайте кофе. — Вы позволите, Ваше Превосходительство? Мелодичный голос полковника шел из молодых лет, когда он был спортивным радиокомментатором — по ручному мячу, баскетболу и скачкам. От той поры у него осталось лишь пристрастие к чтению изотерической литературы, как он признавался иногда, — эти его носовые платки, крашенные в красный цвет, потому что, говорил он, красный цвет был цветом удачи у ариев — и способность различать ауру каждого человека (эта бредятина у Генералиссимуса вызывала только смех). Он стоял перед письменным столом Хозяина с чашкой кофе в руках. За окнами было еще темно, и кабинет тонул в полумраке, горела только одна лампочка, отбрасывая золотистый круг на руки Трухильо. — Надо вскрыть этот нарыв, Ваше Превосходительство. Главная проблема — не Кеннеди, он еще никак не придет в себя после провалившегося вторжения на Кубу. Главная проблема — Церковь. Если мы не покончим с пятой колонной, нас ждут серьезные неприятности. Рейлли — просто находка для тех, кто хочет вторжения. Проблему Рейлли раздувают день ото дня и давят на Белый дом, чтобы он послал своих marine на помощь бедному преследуемому епископу. А Кеннеди — католик, не забывайте. — Все мы — католики, — вздохнул Трухильо. И разбил аргумент полковника: — Именно поэтому его нельзя трогать. Гринго только и ждут повода. Хотя случалось, что откровенность полковника вызывала у Трухильо досаду, он терпел. Начальнику СВОРы было приказано всегда говорить все и до конца, даже если услышать это было неприятно. У Ножика не хватало смелости пользоваться этой привилегией, а у Джонни Аббеса — хватало. — Не думаю, что в отношениях с Церковью можно дать задний ход, тридцатилетняя идиллия окончена. -Он говорил спокойно, а юркие глазки настороженно следили, не переставая, выискивали. — 25 января 1960 года он объявил нам войну своим Пастырским посланием, его цель — покончить с режимом. Уступками церковники уже не удовлетворятся. Они никогда больше не будут поддерживать вас, Ваше Превосходительство. Как и янки, церковь хочет войны. А на войне есть только два пути: сдаться или разгромить врага. Епископы Паналь и Рейлли открыто подняли мятеж. У полковника Аббеса было два плана. Один — использовать paleros, каторжников из Бала, бывшей тюрьмы, находящейся в его распоряжении; другими словами, наемные убийцы, вооруженные палками и ножами, а также его бессчетные calies — как стихийно прорвавшийся протест масс против епископов-террористов — вламываются в епископство Ла-Вега и в колледж святого Доминго и забивают прелатов раньше, чем на помощь епископам подоспеют вооруженные силы правопорядка. Этот план был рискованным — мог спровоцировать вторжение Соединенных Штатов. Плюсом было то, что смерть двух епископов на какое-то время парализовала бы остальных церковников. Другой план: жандармы вызволяют Паналя и Рейлли раньше, чем их успеет линчевать разъяренный сброд, а правительство высылает их в Испанию и в Соединенные Штаты, объясняя, что это единственный способ гарантировать им безопасность. А Конгресс принимает закон, по которому все священники, отправляющие церковную службу в стране, должны быть по рождению доминиканцами. Священники-иностранцы или же натурализовавшиеся высылаются в страны, откуда они прибыли. — Таким образом… — Полковник заглянул в свою записную книжку. — Католический клир сократится на две трети. А это меньшинство — священники-креолы, и они вполне управляемы. Он замолчал, как только Благодетель, который сидел, опустив голову, голову поднял. — То, что проделал Фидель Кастро на Кубе. Джонни Аббес подтвердил: — Там Церковь тоже начала с протестов, а потом дошла до заговоров, подготовляя почву для янки. Кастро выбросил всех священников-иностранцев, а к оставшимся применил драконовские меры. И что страшного с ним случилось? Ничего. — Пока, — поправил его Благодетель. — Кеннеди, того и гляди, высадит на Кубу marine. И на этот раз будет уже не дурацкая возня вроде той, что случилась на Плайа Хирон, в Заливе Свиней. — На этот раз Бородач будет сражаться до последнего, — согласился Джонни Аббес. — Но нельзя, чтобы marine высадились у нас. Вы ведь приняли решение, что мы тоже будем сражаться до последнего. У Трухильо вырвался смешок. Интересно, сколько доминиканцев будут сражаться вместе с ним до последнего против marine? Солдаты — без сомнения. Они доказали это во время вторжения Фиделя 14 июня 1959 года. Хорошо сражались и за несколько дней уничтожили вторгшихся в горах Констансы и на побережье Маймон и Эстеро Ондо. Но против marine… — Боюсь, рядом со мною встанут немногие. Крысы побегут так, что пыль столбом. У вас-то просто нет другого выхода, кроме как умереть вместе со мной. Куда бы вы ни направились, вас ждет тюрьма или прикончат враги, они у вас рассеяны по всему миру. — Я нажил их, защищая этот режим, Ваше Превосходительство. — Во всяком случае, из всего моего окружения единственный, кто не может меня предать, даже если бы и хотел, это вы, — забавляясь, гнул свое Трухильо. — Я — единственный, к кому вы можете прислониться, потому что у меня нет к вам ни ненависти, ни желания убить. Мы связаны навеки, нас разлучит только смерть. Он снова засмеялся, на этот раз — от удовольствия, глядя на полковника так, как энтомолог смотрит на насекомое, которое трудно насадить на булавку. О нем много чего говорили, особенно о его жестокости. Но это и требовалось для дела, которым он занимался. Говорили, например, что однажды его отец, североамериканец немецкого происхождения, обнаружил, что маленький Джонни, тогда еще носивший короткие штанишки, в курятнике булавкой выкалывает цыплятам глаза. Говорили, что в молодости он продавал студентам медикам трупы, которые выкапывал из могил на кладбище Независимости. Что, хотя он и был женат на страшной, как смерть, Лупите, воинственной мексиканке, носившей в сумке пистолет, на самом деле он был гомосексуалом. И даже спал со сводным братом Генералиссимуса, Нене Трухильо. — Вы, конечно, знаете, какие о вас ходят слухи, — выложил он ему, прямо глядя в глаза и не переставая посмеиваться. Кое-что, наверное, правда. Вы на самом деле в детстве так играли — выкалывали глаза цыплятам? И потрошили могилы на кладбище Независимости, а потом продавали трупы? Полковник едва заметно улыбнулся. — Первое — едва ли, правда, я этого не помню. А второе — правда лишь наполовину. Это не были трупы, Ваше Превосходительство. Кости, черепа, наполовину уже вымытые из земли ливнями. Чтобы заработать несколько песо. Говорят, что теперь я, как начальник СВОРы, возвращаю кости земле. — А насчет того, что вы — педик? И на этот раз лицо полковника не дрогнуло. И голос по-прежнему был клинически спокойным. — Такими глупостями я не занимался, Ваше Превосходительство. С мужчинами не спал. — Ладно, хватит чепухи, — оборвал он, становясь серьезным. Епископов не трогайте. Пока. А там видно будет. Если их можно будет наказать, то накажем. А пока что присматривайте за ними хорошенько. И продолжайте войну нервов. Что б им ни сна, ни покою. Глядишь, и сами надумают уехать. А что, если выйдет не по-нашему и эта парочка будет себе жить-поживать преспокойно, как черная крыса Бетанкур? И снова гнев закипел в нем. Этот мерзавец из Каракаса добился у Организации американских государств санкций против Доминиканской Республики, все страны континента разорвали с ней отношения и оказывают экономическое давление, душат страну. Каждый день, каждый час наносится ущерб некогда процветавшей экономике. А Бетанкур, все еще живой, эдакий знаменосец свободы, по телевизору показывает свои обожженные руки, гордый, что вышел живым из дурацкого покушения, не надо было поручать такое дело этим придуркам, венесуэльским военным. Следующее будет делаться исключительно руками СВОРы. Аббес техническим языком, беспристрастно уже изложил ему план новой операции, она завершится мощным взрывом, который будет управляться на расстоянии, взрывное устройство куплено в Чехословакии, на вес золота и сейчас находится в доминиканском консульстве на Гаити. Оттуда легко в нужный момент переправить его в Каракас. С 1958 года, когда он назначил его на пост, который тот теперь занимал, Благодетель ежедневно совещался с полковником, в этом ли кабинете, или в Доме Каобы, или там, где он в это время находился, но всегда в этот час. Как и Генералиссимус, Джонни Аббес никогда не уходил в отпуск. Первый раз Трухильо услышал о нем от генерала Эспайльата. Бывший начальник Службы военной разведки удивил его точной и детальной информацией о доминиканцах, живших в изгнании в Мексике: чем они занимались, что замышляли, где жили, как собирались, кто им помогал, какие дипломаты их посещали. — Сколько же народу вы держите в Мексике, чтобы получать такую информацию об этих негодяях? — Всю эту информацию дает один человек, Ваше Превосходительство. — Лицо Ножика выразило профессиональное удовлетворение. — Совсем молодой. Джонни Аббес Гарсиа. Возможно, вы знали его отца, гринго, наполовину немец, приехал работать в электрической компании и женился на доминиканке. Парень был спортивным журналистом, немного поэтом. Сначала я использовал его тут как информатора о работниках радио и газетчиках, и еще о тех, кто собирается на тертулию «Фармасиа Гомес», туда ходит много интеллигенции. Он так работал, что я послал его в Мексику, придумал ему стипендию. И видите, как он вошел в доверие ко всей эмиграции. Умеет ладить и с кошками, и с собаками. Не знаю, как ему удается, Ваше Превосходительство, но в Мексике он втерся в доверие даже к Ломбарде Толедано, левому профсоюзному лидеру. Уродина, на которой он женился, представьте себе, была секретаршей у этого махрового коммуниста. Бедный Ножик! Этой взволнованной речью он положил начало концу своего пребывания во главе секретной службы, к которой его подготовили в Вест-Пойнте. — Вытащите его сюда и дайте какую-нибудь должность, чтобы я мог за ним понаблюдать, — распорядился Трухильо. Так появился в коридорах Национального дворца этот неуклюжий, вечно озабоченный персонаж с маленькими шныряющими глазками. Он получил самую мелкую должность в отделе информации. Трухильо издали следил за ним. Еще с молодых лет, с Сан-Кристобаля, он слушался интуиции, которая — с беглого взгляда, короткого разговора или простого упоминания — подсказывала ему, что этот человек может оказаться ему полезным. Именно таким образом он выбрал себе немалое число сотрудников, и сотрудников неслабых. Несколько недель Джонни Аббес Гарсиа проработал в темном кабинете под началом поэта Рамона Эмилио Хименеса, вместе с Дипп Веларде Фонтом, Керолем и Гримальди, сочиняя письма якобы читателей в раздел «Форо Публике» газеты «Карибе». Прежде чем подвергнуть его испытанию, он ждал, сам не зная, чего, какого-то знака судьбы. Знак пришел с неожиданной стороны: однажды в коридоре дворца он увидел Джонни Аббеса, разговаривающего с одним из министров. О чем мог говорить набожный и сдержанный аккуратист Хоакин Балагер с информатором Ножика? — Ни о чем особенном, Ваше Превосходительство — объяснил Балагер на очередном совещании. — Я не был знаком с этим молодым человеком. Но увидел, как он погружен в чтение — он шел и читал на ходу, — и мне стало любопытно. Вы знаете, что книги — моя страсть. И я был изумлен. Подумал, что он немного не в себе. Знаете, что его так увлекло? Описание китайских пыток, с фотографиями тел обезглавленных и с содранной кожей. В тот же вечер он велел позвать его. Аббес был так ошарашен радостью, страхом, а может, тем и другим, а главное — столь высокой честью, — что с трудом произнес слова приветствия Благодетелю. — Вы хорошо поработали в Мексике, — проговорил тот своим напевным и одновременно пронзительным, голосом, который, как и его взгляд, действовал парализующе на того, с кем он говорил. Эспайльат меня информировал. Полагаю, вы можете выполнять более серьезную работу. Вы готовы? — Все, что прикажет Ваше Превосходительство. — Он стоял по стойке смирно, ноги вместе, как ученик перед учителем. — Вы знали в Мексике Хосе Альмоину? Испанского эмигранта, который прибыл вместе с другими испанскими республиканцами. — Да, Ваше Превосходительство. Вернее, знал только в лицо. Но с многими из группы, которая собирается в «Кафе Комерсио», был знаком. Они называют себя «доминиканские испанцы». — Этот тип опубликовал книгу против меня «Сатрапия на Карибах», оплаченную гватемальским правительством. Под псевдонимом Грегорио Бустаманте. А потом, чтобы запутать следы, имел наглость опубликовать в Аргентине другую книгу, уже под своим именем, «Я был секретарем Трухильо», в которой превозносит меня до небес. А поскольку с тех пор прошло несколько лет, он чувствует себя в безопасности там, в Мексике. Думает, я забыл, как он ославил мою семью и режим, который кормил его. Такие проступки за давностью не прощают. Хотите взяться за это дело? — Для меня это — большая честь, Ваше Превосходительство. — Аббес Гарсиа произнес это твердо и с такой готовностью, какой до сих пор еще не выказывал. Вскоре бывший секретарь Генералиссимуса, наставник Рамфиса и личный писец Марии Мартинес, Высокочтимой Дамы, умер в мексиканской столице, изрешеченный пулями. Испанские эмигранты и пресса подняли страшный шум, но доказать, что убийство было совершено, как тогда говорилось, «длинной рукой Трухильо», никому не удалось. Операция была произведена быстро, чисто и стоила всего полторы тысячи долларов, судя по счету, который Аббес Гарсиа представил по возвращении из Мексики. Благодетель сделал его полковником своих вооруженных сил. Уничтожение Хосе Альмоины было всего лишь одним звеном в длинной цепи блестящих операций, проведенных полковником, в результате которых были убиты или покалечены и изувечены десятки эмигрантов, наиболее громкие акции были проведены на Кубе, в Мексике, Гватемале, Нью-Йорке, Коста-Рике и Венесуэле. Стремительно и чисто проделанная работа произвела впечатление на Благодетеля. Каждая операция — шедевр ловкости и секретности, просто-таки ювелирная работа. В большинстве случаев Аббес Гарсиа не просто прикончил врагов, но и полностью разрушил их репутацию. Профсоюзный деятель Роберто Ламада, нашедший приют в Гаване, был забит насмерть в публичном доме Китайского квартала сутенерами, которые заявили полиции, что он намеревался пырнуть ножом проститутку, отказавшую ему в его извращенных садомазохистских посягательствах; женщина, крашенная в рыжую мулатка, с плачем показывала на страницах «Кар-телес» и «Боэмии» следы истязаний, оставленные на ее теле этим выродком. Адвокат Байардо Сиприота погиб в Каракасе в потасовке гомосексуалистов: его нашли в пользовавшемся дурной славой отеле, в женских трусиках и бюстгальтере, губы его были ярко накрашены. Результаты вскрытия показали наличие спермы в заднем проходе. Как исхитрялся полковник Аббес — так быстро и в городах, которых почти не знал, — вступать в контакт с этим отребьем — наемными убийцами, торговцами наркотиками, кучильерос [(в Латинской Америке) человек, легко хватающийся за нож. ], проститутками, ворами и проходимцами, — всегда фигурировавшими в громких делах, которые смаковала желтая пресса и в которых всегда оказывались замешанными враги режима? Как ему удалось почти по всей Латинской Америке и Соединенным Штатам раскинуть такую эффективную сеть информаторов и исполнителей за такие небольшие деньги? Трухильо слишком дорожил временем, чтобы тратить его на выяснение подробностей. Но, следя за ним с расстояния, восхищался, как знаток, драгоценностью, тонкостью работы и выдумкой, с какой Джонни Аббес Гарсиа освобождал режим от его врагов. Ни сами эмигрантские организации, ни враждебные правительства не могли установить связи между этими несчастными случаями, ужасными несчастьями и Генералиссимусом. Одна из самых совершенных операций была связана с Рамоном Марреро Аристи, автором известного во всей Латинской Америке романа «Over», рассказывающего о жизни на сахарных плантациях Ла-Романы. Старинный директор «Ла Насьон», безумно трухилистской газеты, Марреро был министром общественных работ в 1956 году и второй раз — в 1959 году, когда и начал снабжать информацией журналиста Тэда Шульца, а тот в своих статьях в «Нью-Йорк Тайме» поливал помоями режим. Когда же он понял, что его маневры раскрыты, то попытался выправить положение при помощи писем в газету гринго. И с поджатым хвостом явился в кабинет Трухильо, унижался, лил слезы, просил прощения, клялся, что никогда его не предавал и ни за что не предаст. Благодетель слушал его, не промолвив ни слова, а потом совершенно спокойно дал ему пощечину. Марреро, весь в поту, хотел вытащить платок, и начальник адъютантского корпуса полковник Гуаро Эстрелья Садкала тут же всадил в него пулю. Аббесу Гарсии было поручено завершить операцию, и не прошло часа, как автомобиль — на глазах у свидетелей — на Центральном хребте сверзился в пропасть на дороге в Констансу; Марреро Аристи и его шофер оказались изуродованными до неузнаваемости. Разве не очевидно было, что полковник Джонни Аббес Гарсиа должен вместо Ножика возглавить Службу военной разведки? Будь он во главе этой организации во время покушения Галиндеса в Нью-Йорке, которым руководил Эс-пайльат, возможно, и не разразился бы скандал, так повредивший режиму в глазах мировой общественности. Трухильо презрительно кивнул в сторону лежавшего на письменном столе доклада: — Еще один заговор с целью убить меня во главе с Хуаном Томасом Диасом? И опять организован консулом Генри Диборном, этим цэрэушным недоумком? Полковник Аббес Гарсиа нарушил неподвижность и, поелозив задом в кресле, устроился удобнее. — Похоже на то, Ваше Превосходительство, — кивнул он, словно не придавая большого значения делу. — Остроумно, — перебил его Трухильо. — Разорвали с нами отношения во исполнение резолюции ОАГ и отозвали своих дипломатов. Но оставили нам Генри Диборна с его агентами, чтобы он тут плел заговоры. Это точно, что Хуан Томас — в заговоре? — Нет, Ваше Превосходительство, только смутные указания на это. Но после того, как вы сместили его, генерал Диас кипит от обиды, и я вынужден наблюдать за ним пристально. В его доме в Гаскуэ то и дело собираются. От обиженного всегда следует ждать самого худшего. — Это не из-за отставки, — проговорил Трухильо громко, но как бы размышляя. — Это из-за того, что я назвал его трусом. И напомнил, что он обесчестил мундир. — Я был на том обеде, Ваше Превосходительство. И думал, что генерал Диас поднимется и уйдет. Но он стерпел, хотя побледнел, как мертвец, и покрылся потом. А выходил, шатаясь, будто пьяный. — Хуан Томас всегда был гордецом, его следовало проучить, — сказал Трухильо. — В Констансе он показал себя слабаком. А мне в доминиканских вооруженных силах генералы слабаки не нужны. Это произошло несколько месяцев спустя после подавления высадки в Констансе, Маймоне и Эстеро Ондо, когда все высадившиеся — а среди них были не только доминиканцы, но и кубинцы, американцы и венесуэльцы — были уже убиты или взяты в плен; как раз в эти январские дни 1960 года режим обнаружил разветвленную сеть тайной оппозиции, которая в память о той высадке назвала себя движением «14 Июня». В организацию входили студенты и молодые специалисты из среднего и высшего класса, многие из которых принадлежали к семьям, поддерживавшим режим. В разгар операции по зачистке этой подрывной организации, в которой активно сотрудничали все три сестры Мирабаль со своими мужьями — от одного воспоминания о них в Генералиссимусе вскипала желчь, — Трухильо пригласил на обед в Национальный дворец полсотни военных и гражданских деятелей режима, чтобы примерно проучить своего друга детства и однокашника по военной карьере, занимавшего самые высокие посты в вооруженных силах в годы Эры. Он сместил его с поста начальника военного округа Ла-Вега, куда входила Констанса, когда еще не закончилась операция по ликвидации последних очагов рассеянных по горам захватчиков. После смещения генерал Томас Диас тщетно просил аудиенции у Генералиссимуса. И, должно быть, удивился, получив приглашение на обед, тем более что его сестра Грасита попросила убежища в посольстве Бразилии. Хозяин не поздоровался с ним, за весь обед ни разу не обратился к нему и даже не взглянул на тот, самый удаленный край длинного стола, куда посадили генерала в знак немилости. Когда стали подавать кофе, неожиданно над гулом голосов, заклубившихся над длинным столом, меж мраморных стен и под зажженной люстрой раздался высокий пронзительный, но не женский голос — единственной женщиной за столом была Исабель Майер, деятельница-трухильистка с северо-востока, — голос, хорошо знакомый всем доминиканцам, прозвучавший сталью, предвещая бурю: — Вас не удивляет, сеньоры, что за этим столом, среди самых выдающихся военных и гражданских деятелей режима, присутствует офицер, смещенный со своего поста за то, что на поле брани оказался не на высоте? Наступило молчание. Застыли полсотни голов по периметру огромного четырехугольника, застеленного вышитой скатертью. Благодетель не смотрел в сторону генерала Диаса. Его взгляд с удивлением останавливался по очереди на каждом из сотрапезников — глаза широко раскрыты, рот приоткрыт, — словно просил гостей помочь ему разгадать эту загадку. — Знаете, о ком я говорю? — продолжал он после театральной паузы. — Генерал Хуан Томас Диас, начальник военного округа Ла-Вега, во время кубинско-венесуэльского нашествия был смещен со своего поста в разгар военных действий за недостойное поведение пред лицом врага. В любом другом месте подобное поведение наказывается судом и расстрелом. При диктатуре Рафаэля Леонидаса Трухильо Молины струсившего генерала приглашают во дворец на обед с элитой страны. Последнюю фразу он произнес очень спокойно, отчетливо выговаривая каждое слово, чтобы подчеркнуть насмешку. — Если позволите, Ваше Превосходительство, — пробормотал с нечеловеческим усилием генерал Хуан Томас Диас. — Я хотел бы напомнить, что был смещен, когда агрессоры уже были разгромлены. Я свой долг выполнил. Генерал был сильным и крепким мужчиной, но тут он весь съежился на стуле. Побледнел и все время облизывал пересохшие губы. Он смотрел на Благодетеля, но тот, будто не видя его и не слыша, снова обвел взглядом гостей и продолжал: — И не только приглашают во дворец. Его выводят в отставку с сохранением полного жалованья и привилегий, полагающихся генералу с тремя звездами, чтобы он отдыхал с сознанием выполненного долга. Чтобы наслаждался заслуженным отдыхом в своих славящихся обильным скотом владениях в обществе Чаны Диас, своей пятой супруги, которая, к тому же, является его кровной племянницей. Что может быть более веским доказательством великодушия этой кровавой диктатуры? Когда он закончил свою речь, взгляд завершил полный круг по лицам собравшихся. И остановился на генерале Хуане Томасе Диасе. Лицо Хозяина уже не было ни насмешливым, ни мелодраматичным, как мгновение назад. Теперь оно было смертельно серьезным. Глаза опять приобрели мрачную пристальность, пронизывающую, безжалостную, с помощью которой он напоминал людям, кто распоряжается этой страной и жизнями доминиканцев. Хуан Томас Диас опустил глаза. — Генерал Диас отказался выполнить мой приказ и позволил себе упрекнуть офицера, который этот приказ исполнял, — проговорил он медленно и с презрением. — В разгар военных действий. Когда враг, вооруженный Фиделем Кастро, Муньосом Марином, Бетанкуром и Фигересом, этой сворой завистников, высадился и хладнокровно убивал доминиканских солдат, собираясь оторвать головы всем нам, кто сидит сегодня за этим столом. И в этот момент начальник военного округа Ла-Вега обнаруживает, что он — человек сострадающий. Деликатный, чуждый грубых эмоций, не переносящий вида крови. И позволяет себе ослушаться моего приказа о расстреле на месте каждого захватчика, пойманного с оружием в руках. И оскорбляет офицера, который выполнял мой приказ и поступал, как они того заслуживают, с теми, кто пришел к нам устанавливать коммунистическую диктатуру. В минуту, когда над Родиной нависла опасность, генерал позволил себе сеять смуту и ослаблять моральный дух наших солдат. И потому он уже не принадлежит к нашей армии, хотя и наряжается в мундир. Он замолчал, чтобы глотнуть воды. И затем, вместо того чтобы продолжить, резко поднялся и простился, давая понять, что обед окончен. — Всего хорошего, сеньоры. — Хуан Томас даже не попытался уйти, он знал, что не дошел бы до двери живым, — сказал Трухильо. — Так что там за заговор? На деле ничего конкретного. С некоторых пор в их дом в Гаскуэ, к генералу Диасу и его жене Чане приходит довольно много народу. Под предлогом посмотреть фильмы на чистом воздухе, проектор установлен у них во дворе, управляется с ним зять генерала. Странная публика приходит. От таких выдающихся деятелей режима, как свекор и брат хозяина дома Модесто Диас Кесада, до бывших государственных служащих, удаленных из правительства, вроде Амиамо Тио и Антонио де-ла-Масы. Полковник Аббес Гарсиа пару месяцев назад сделал своим calie одного из слуг. Но тому удалось заметить только одно: во время фильмов господа, не переставая, разговаривали, как будто фильмы нужны им только для того, чтобы заглушать их разговоры. Во всяком случае, это не те собрания, на которых, прихлебывая ром или виски, плохо говорят о режиме, это стоит иметь в виду. Однако вчера у генерала Диаса была тайная встреча с посланцем Генри Диборна, якобы американского дипломата, который, как известно Его Превосходительству, является руководителем резидентуры ЦРУ в Сьюдад-Трухильо. — Должно быть, просил миллион долларов за мою голову, — заметил Трухильо. — Гринго, наверное, уже тошнит от полчища говноедов, которые просят помочь им материально за то, что разделаются со мной. Где они встретились? — В отеле «Эмбахадор», Ваше Превосходительство. Благодетель подумал с минуту. Способен Хуан Томас организовать что-то серьезное? Лет двадцать назад — возможно. Он был человеком действия тогда. А со временем размягчился. Слишком ему нравятся петушиные бои, слишком он любит выпить, поесть, развлечься с друзьями, жениться и разжениться, чтобы рисковать всем этим. Не на ту карту ставят гринго. Не стоит беспокоиться. — Согласен, Ваше Превосходительство, думаю, что в данный момент генерал Диас не представляет опасности. Буду следить за ним. Посмотрим, кто к нему ходит, к кому ходит он. Телефон его прослушивается. Что еще? Благодетель бросил взгляд на окно: по-прежнему темень, хотя скоро шесть. Но той тишины уже нет. Вдали, мимо Национального дворца, отделенного от улицы широкой площадью с газоном и деревьями, огороженной высокой, по верху копьевидной решетчатой оградой, время от времени проезжали, сигналя, машины, и внутри здания уже ощущалось присутствие прислуги: что-то чистили, выметали, натирали воском, вытряхивали. И когда он пойдет по дворцу, он увидит чистые и сверкающие коридоры и кабинеты. От этой мысли ему стало хорошо. — Простите мою настойчивость, Ваше Превосходительство, но я хотел бы установить прежний порядок обеспечения безопасности. На Максимо Гомеса и на Малеконе во время ваших прогулок. И на шоссе, когда вы направляетесь в Дом Каобы. Месяца два назад он совершенно неожиданно приказал отменить там меры безопасности. Почему? Может быть, потому, что однажды во время прогулки в сумерки, спускаясь к морю по проспекту Максимо Гомеса, он обратил внимание на полицейские кордоны во всех боковых улицах, которые во время его прогулки не пропускали пешеходов и машины на Авениду и на набережную. Он представил, какое множество «Фольксвагенов» со своими calie нагромоздил Джонни Аббес вдоль всего его пути. И почувствовал клаустрофобию, удушье. Такое с ним уже было однажды вечером, когда он ехал в Министерство финансов и заметил военные посты и заслоны вдоль шоссе по всему пути следования. Может, это просто наваждение, но, хотя чувство опасности постоянно жило и нем, что-то — эдакий неуемный дух marine — заставляло его бросать вызов судьбе в минуты наивысшей опасности для режима. Как бы то ни было, решение принято, и он его не отменит. — Приказ остается в силе, — повторил он тоном, нe допускавшим обсуждения. — Слушаюсь, Ваше Превосходительство. Он уперся взглядом в полковника, прямо в глаза — тот тотчас же опустил свои — и поддел его: — Думаете, ваш обожаемый Фидель Кастро расхаживает по улицам, как я, без охраны? Полковник помотал головой. — Не думаю, что Фиделю Кастро свойственен романтизм, как Вашему Превосходительству. Романтизм — ему? Возможно, в отношениях с некоторыми женщинами, которых он любил, возможно, в отношениях с Линой Ловатон. Но за пределами сентиментальной сферы, в политике, ему были свойственны, скорее, классические чувства. Рационализм, спокойствие, прагматизм, холодная голова и умение предвидеть. — Когда я познакомился с ним там, в Мексике, он готовил экспедицию на «Гранме». Его считали сумасшедшим кубинцем, несерьезным авантюристом. Меня он с первого момента поразил полным отсутствием эмоций. Хотя речи произносит зажигательные, страстные, тропические. Но это — на публику. Сам он — полная этому противоположность. Ледяной ум. Я всегда знал, что он придет к власти. Однако позвольте пояснить, Ваше Превосходительство. Я восхищаюсь Кастро как личностью: гак обмануть гринго, завязаться с русскими и с коммунистическими странами и использовать их в качестве щита по отношению к Вашингтону. Но идеи его меня не восхищают, я не коммунист. — Вы — капиталист и по форме, и по содержанию, — пошутил Трухильо с усмешкой. — «Ультрамар» получил хорошие прибыли на товарах из Германии, Австрии и социалистических стран. Эксклюзивные права — дело беспроигрышное. — И за это я тоже хотел бы поблагодарить Ваше Превосходительство, — согласился полковник. — По правде говоря, мне бы самому в голову не пришло. Бизнес никогда не интересовал меня. Я открыл «Ультрамар» потому, что вы мне приказали. — Я предпочитаю, чтобы люди, работающие со мной, занимались бизнесом, а не воровали, — пояснил Благодетель. — Хороший бизнес — на благо стране, он дает людям работу, производит богатство, поднимает нравственность народа. А воровство, напротив, развращает его. Я думаю, с началом санкций и в «Ультрамаре» дело пошло худо. — Практически парализовано. Но меня это не беспокоит, Ваше Превосходительство. Все двадцать четыре часа в сутки я сейчас занят тем, чтобы не дать врагам разрушить режим и убить вас. Он сказал без эмоций, бесцветным, невыразительным тоном, каким обычно и говорил. — Должен ли я сделать вывод, что вы восхищаетесь мною так же, как и ублюдком Кастро? — проговорил Трухильо, отыскивая взгляд маленьких юрких глазок. — Я не восхищаюсь вами, Ваше Превосходительство, — прошептал полковник Аббес, опуская глаза. — Я живу для вас. Для вас. Если позволите, я — ваш сторожевой пес. Благодетелю послышалось, что на последней фразе у полковника Аббеса Гарсии дрогнул голос. Он знал, что полковник не эмоционален и не привержен пылким изъявлениям чувств, столь обычным в устах других приближенных, а потому вонзил в него свой острый, как нож, взгляд. — Если меня убьют, это будет кто-нибудь из близких, назовем его домашний предатель, — сказал он так, будто говорил о ком-то другом. Для вас это было бы большой бедой. — И для страны — тоже, Ваше Превосходительство. — Именно поэтому я остаюсь в седле, — согласился Трухильо. — А не то давно бы ушел, как мне советовали посланцы президента Эйзенхауэра, Уильям Паули, генерал Кларк и сенатор Смозерс, мои друзья-янки. «Войдите в историю как благородный государственный деятель, уступивший кормило власти молодым». Так сказал мне Смозерс, друг Рузвельта. Послание было от Белого дома. С тем и приехали. Просили уйти и предлагали политическое убежище в Соединенных Штатах. «И имущество свое сохраните». Ублюдки, спутали меня с Батистой, с Рохасом Пинильей, с Пересом Хименесом. Меня отсюда вытащат только мертвым. Благодетель снова отвлекся: вспомнил Гуадалупе, для друзей — Лупе, мощную мужеподобную мексиканку, на которой женился Джонни Аббес в тот таинственный и полный приключений период своей жизни в Мексике, когда он, с одной стороны, посылал Ножику подробнейшие отчеты о житье— бытье доминиканских эмигрантов, а с другой — посещал революционные кружки, вроде того, где были Фидель Кастро, Че Гевара и кубинцы из движения «26 Июля», которые готовили экспедицию на «Гранме»; или же встречался с такими людьми, как бывший прежде покровителем Лупе Висенте Ломбарде Тол сдано, близко связанный с правительством Мексики. У Генералиссимуса нe было времени спокойно расспросить полковника о той поре его жизни, когда он обнаружил у себя призвание и талант к шпионажу и подпольной деятельности. Жизнь у него наверняка была интересной, есть что порассказать. Почему он женился на этой ужасной женщине? — Я всегда забываю у вас спросить, — сказал он резко, как обычно разговаривал со своими сотрудниками. — Как получилось, что вы женились на такой безобразной женщине? На лице Аббеса Гарсии он не уловил и тени удивления. — Не из любви, Ваше Превосходительство. — Это я знаю, — сказал Благодетель и улыбнулся. — Она не богата, так что едва ли вы ловили ее на свой крючок из-за денег. — Из благодарности. Лупе однажды спасла мне жизнь. Ради меня убила. Она была секретаршей у Ломбарде Толедано, а я только что приехал в Мексику. Благодаря Висенте я начал понимать, что такое политика. Многое из того, что я сделал, без Лупе было бы невозможным, Ваше Превосходительство. Она не знает, что такое страх. И, кроме того, у нее инстинкт, который и по сей день ее не подводит. — Я знаю, она у вас отчаянная, ей все нипочем, и места посещает такие, куда ходят только мужчины, — сказал Генералиссимус, приходя в прекрасное расположение духа. — Я слышал, что Пучита Брасобан держит для нее наготове девочек. Меня интересует одно: как вам удалось сделать этому феномену детей? — Стараюсь быть хорошим мужем, Ваше Превосходительство. Благодетель расхохотался, звонко, как в былые времена. — А вы можете быть забавным, когда хотите, — похвалил он. — Значит, вы взяли ее из благодарности. Выходит, он у вас встает силой воли. — Да нет, это я просто так сказал, Ваше Превосходительство. На самом деле и я не люблю Лупе, и она меня не любит. Во всяком случае, в том смысле, в каком это слово употребляют. Нас соединяет нечто более крепкое. Вместе, плечом к плечу переживали риск, вместе смотрели в лицо смерти. И кровь — мы оба здорово запачканы кровью. Благодетель кивнул. Он понял, что тот имел в виду. Ему тоже хотелось бы иметь такую женщину, как это пугало, черт подери. Он бы не чувствовал себя таким одиноким порою, в минуты, когда надо принимать некоторые решения. Ничто не связывает так крепко, как кровь, что правда, то правда. Может, поэтому он так привязан к этой стране неблагодарных, трусов и предателей. Вытаскивая ее из вековой отсталости, из хаоса, из невежества и варварства, ему столько раз приходилось пачкаться и крови. Скажут ли ему спасибо в будущем эти недоумки? И снова нахлынуло тоскливое чувство. Делая вид, будто смотрит на часы, он краем глаза глянул на брюки. Ни между ног, ни на ширинке пятен не было. Но даже это не подняло настроения. Снова промелькнуло в голове воспоминание о девчонке в Доме Каобы. Неприятный случай. Может, лучше было пристрелить ее прямо там, когда она смотрела на него этими своими глазами? Глупости. Он никогда ни в кого не стрелял просто так, тем более если замешана постель. Только если не было другого выхода, если это было совершенно необходимо для блага страны или чтобы кровью смыть оскорбление. — Позвольте, Ваше Превосходительство. — Да? — Президент Балагер вчера вечером объявил по радио, что правительство выпустит группу политических заключенных. — Балагер сделал то, что я ему приказал. Почему вы об этом вспомнили? — Мне надо было бы иметь список тех, кого собираются выпустить. Чтобы подстричь их, побрить и прилично одеть. Полагаю, они предстанут перед прессой. — Я пришлю вам список, как только просмотрю его. Балагер считает, что подобные жесты хорошо воспринимаются в дипломатических кругах. Посмотрим. Во всяком случае, он придумал это к месту и вовремя. Речь Балагера лежала у него на столе. Он прочел вслух подчеркнутый абзац: «Дело Его Превосходительства Генералиссимуса доктора Рафаэля Л. Трухильо Молины обре по такую прочность, что позволяет нам к концу тридцатилетия мира, порядка и последовательного правления мнить Америке пример того, на что способны латиноамериканцы на ниве осознанной, истинной и представительной демократии». — Хорошо написано, не правда ли? — заметил он. - Вот что значит иметь в президентах Республики поэта и литератора. Когда президентом был мой брат Негр, его речи вгоняли в сон. Ладно, я знаю, что Балагер вам не по вкусу. — Я не смешиваю мои личные симпатии или антипатии с работой, Ваше Превосходительство. — Никогда не мог понять, почему вы ему не доверяете. Балагер — самый безобидный из всех, кто со мной работает. Потому-то я и поставил его на это место. — Я считаю, что его манера и поведение, такое скромное, всего лишь стратегия. Что в своей сути он — не человек режима и работает исключительно на благо Балагера. Возможно, я ошибаюсь. В остальном же я не обнаружил ничего подозрительного в его поступках. Однако за его верность я бы головою не поручился. Трухильо посмотрел на часы. Две минуты шестого. Его совещания с Джонни Аббесом, за редчайшим исключением, не длились более часа. Он поднялся из-за стола, и начальник СВОРы последовал его примеру. — Если я переменю мнение относительно епископов, я дам вам знать, — сказал он на прощание. — Во всяком случае, будьте наготове. — В любой момент, как только вы скажете, можно начать. С вашего позволения, Ваше Превосходительство. Едва Аббес Гарсиа вышел из кабинета, Благодетель подошел к окну посмотреть на небо. Все еще — ни зги.

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.