Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Annotation 5 страница



Мне вовсе не обязательно тут торчать я вообще блин куда угодно могу сквозануть. Тут в моем разуме в моем мозгу в моем черепе (и все кажется таким оч-) нет (нет, потому что «все это кажется сейчас таким очевидным» — клише, а у меня вжившаяся, въевшаяся, впитанная с материнским молоком ненависть к клише (и кликам, и кличам). Кстати, насчет кличей — это я так, провожу точку (бред с точки зрения математики, ведь если проводить точку, получишь линию, и какая тогда, к чертям собачьим, точка? ). В смысле, что это за точка, дьявол ее побери? Где это я, о чем? (Дьявол побери и эти огни, и эти трубы, и все это верчение-кручение, и все эти уколы-приколы, и вообще, трудно ли тут сбиться с толку напрочь? Обратная перемотка. Раньше, в начале, была проблема идентификации разума-мозга. Ага! Га-га-га! Никакой проблемы (ф-фу-ух, как я рад, что все уладилось! ), разумеется, никакой проблемы, они же совершенно одинаковы и абсолютно разные; я имею в виду чё ежли твоя долбаная мозга не сидит в твоей долбаной черепухе где еще нахрен ей сидеть? Или, может, вы из этих идиотов, религиозных фанатиков? (Тихо: ) Нет, сэр. Да уж конечно, «нет сэр». Окоп видите? А насчет проведения точки — это стопроцентный верняк, точняк, хуяк, и в яблочко, и я сим охеренио горд. Чего ж это я все ругаюсь-то? Пардон. Просто я сейчас, видите ли, нахожусь под мощнейшим прессингом (точно сиська в тигриных клыках // точно писька в железных тисках). В жизни у меня не все благополучно, и я могу это доказать, позвольте только отмотаю… Доставлен в больницу бригадой «скорой помощи». Над головой — огни. Громадные белые звезды в небе. Быстрей на операцию, ситуация критическая, о-ля-ля-ля, бля-бля-бля (а то она когда-нибудь не была для меня критической? ), состояние пациента стабильное (если чесна до миня это тока натчало д'хадить). Быстрая перемотка вперед, т-р-р-р. …Э народ вот чё раз не хочете знать про мои пр'блемы (а уж мине-то ваши точна до звизьды) так можа я свово др'гана пердьставлю эта мой старый корефан чувак с децтва прашу любить и Столица-призрак… да не гони ты. Я уже гаварил мы с етим чупаком д'вно кореша и я ему хочу дать наст'ящий Столица-призрак. Настоящий город из… Ну все все да па-аш'л ты валяй …к'зел.
Столица призраков. Настоящий город из камня разных пород, серое царство переулков и сквозняков. Город вперемежку стар и нов, будничен и праздничен. Это громадный каменный пень между рекой и холмами. Замерзший поток времени, истрескавшийся слиток самой материи древности. Он остановился на Сайеннес-роуд — не по чьему-то совету, просто название понравилось. Вдобавок отсюда было близко и до университета, и до института. И даже, если прижаться лицом к оконному стеклу в холодной комнате с высоким потолком, можно увидеть краешек Утесов — коричнево-серых складок над шиферными крышами и городским дымом. В памяти навсегда осталось чувство свободы, испытанное в том, первом, году. Сам себе хозяин, что хочешь, то и делаешь. Впервые у него была собственная комната и собственные деньги, и можно было их тратить по своему усмотрению. Покупать еду, какая нравится, ходить, куда ноги несут, и вообще распоряжаться собственной судьбой. Это было просто классно. Его родной дом остался на западе страны, в ее промышленном сердце, которое уже страдало аритмией, зарастало дурным жиром, испытывало энергетический голод, наполнялось шлаками и угрожало вот-вот разорваться. Вместе с ним жили мама и папа, братики и сестренки. У них был дом, оштукатуренный с каменной крошкой, и клочок земли у подножия низкого холма. Оттуда было рукой подать до паровозных дымов и увенчанных паровыми флажками труб над депо, там работал его отец. Еще отец держал на пустыре голубей. Соседи тоже понаставили там голубятен, не меньше десятка. Сооружения эти все были высокие, бесформенные, и места для них выбирали наобум, и строили их из ржавой жести, а красили дешевым битумом. Летом он приходил туда помочь отцу или просто поглядеть на воркующих птиц; на голубятне было очень жарко, и куда ни ткнись — всюду перья. Но зато сумрачная клетушка, остро пахнущая голубями, казалась уголком какого-то иного, таинственного мира. В школе у него дела шли неплохо, хотя учителя говорили, что он мало старается. Он облюбовал историю, всегда имел по ней пятерки, и этого ему хватало. Если надо будет напрячься — он прибавит оборотов. Пока же он играл, читал, рисовал и смотрел телевизор. Отец получил тяжелую травму в депо и полтора года пролежал в койке. Мать пошла работать на сигаретную фабрику, а старшие сестра и брат уже достаточно выросли, чтобы присматривать за остальными детьми. Отец наконец поправился, правда стал нервным и вспыльчивым, мать же перевели на неполный рабочий день, а через несколько лет уволили по сокращению штатов. Он любил папу, пока не стал немного стыдиться его, а заодно и всей своей семьи. Отец интересовался только футболом и получкой, у него были старые записи Гарри Лодера, и нескольких оркестров волынщиков, и он мог прочитать наизусть с полсотни самых известных стихотворений Бёрнса. Естественно, он был лейбористом, преданным навеки, но всегда настороже — знаем мы этих политиканов, у всех у них, мол, рыльце в пушку. Он утверждал, что ни разу не выпил больше стопака в компании тори, за возможным исключением отдельных кабатчиков, которых он, дабы не подорвать авторитета социалистического дела, предпочитал считать консерваторами, в крайнем случае либералами. Либералов он полагал людьми серыми, заблуждающимися, но, в сущности, безвредными. Он был мужик как мужик. Никогда не уходил от драки, всегда был готов пособить другу-пролетарию, на футболе надрывал глотку, в кабаке не оставлял кружку недопитой. Мать в сравнении с отцом казалась бледной тенью. Она была рядом с мальчиком, когда он в ней нуждался, стирала ему одежду, расчесывала ему волосы, покупала ему разные вещи и обнимала, если он разбивал коленку. Но как личность он ее так и не узнал. С братьями и сестрами он ладил неплохо, но все они были старше (уже почти взрослым он узнал, что родители его, позднего ребенка, не хотели) и успели вырасти, прежде чем он достиг возраста, когда детям нужны товарищи для игр. Родня его то терпела, то баловала, то шпыняла — в зависимости от настроения. Он считал, что ему приходится нелегко, и завидовал детям из малочисленных семей, но со временем понял, что все-таки чаще его прощают и балуют, чем обижают и шугают. Ведь для папы и мамы он был их кровинкой, родным сыночком. Причем талантливым — они бурно восторгались, когда он правильно отвечал на вопросы телевикторин раньше участников. А еще гордились его оценками в школе и даже немного удивлялись тому, что он прочитывает в неделю две-три библиотечные книги. Они недолго улыбались, а потом долго хмурились, когда он показывал школьный табель. Не обращали внимания на четверки и даже тройки с минусом, но грозно стучали пальцем по двойкам (за ЗБ — Закон Божий; не передать словами, в каком смятении ума он пребывал в те годы — ведь отец был атеистом, но не спускал своим детям плохих оценок по любому школьному предмету, и по ФК — он ненавидел физкультурника, который платил той же монетой). Потом родовое гнездо опустело, птенцы оперились и разлетелись кто куда. Девицы вышли замуж, Сэмми забрали в армию, Джимми эмигрировал… Пожалуй, удачливей всех оказалась Мораг, выйдя за менеджера по продаже оргтехники и уехав в Берсден. Постепенно, за годы, он со всеми утратил связь, но не забыл о том, какой спокойной, почти уважительной гордостью сквозили их поздравления, телефонные, почтовые или при личной встрече. Вся семья радовалась, когда его приняли в университет, хоть и удивлялась, что он предпочел геологию, а не английскую филологию или историю. Но в том году всеми его чувствами владел большой город. Глазго находился слишком близко от его дома, «западная столица» оставила слишком много детских воспоминаний, связанных с визитами к тетям и бабушкам. Это была часть его жизни, часть его прошлого. Зато старая столица, город Эдвина, Эдинбург, явилась для него новой чудесной страной. Эдем в полном расцвете, Эдем до грехопадения, Эдем перед своим долгожданным прощанием с формальной невинностью. Здесь даже воздух казался другим, хоть дом и находился в каких-то пятидесяти милях. Дни были изумительно солнечными, по крайней мере в ту первую осень, и даже ветры с туманами были желанными; зной и холод он сносил с радостью, с тщеславным стоицизмом, как будто все это специально для него — закалка, тренировка, подготовка к главному. Всякий раз, когда выдавалось свободное время, он знакомился с городом, гулял пешком, ездил на автобусах, забирался на холмы и спускался по лестницам, присматривался и запоминал. Он изучал кладку, планировку зданий и иные архитектурные тонкости с тем же неуемным азартом, с каким новоиспеченный помещик осваивает угодья. Он стоял на иззубренном вулканическом останце, щурил глаза на ветру, вдыхал соленый аромат Северного моря и охватывал взглядом городские просторы. Он прорывался через завесу жалящего ливня, блуждал в заброшенных доках и прохаживался по морской набережной; он петлял среди хаотичных нагромождений старых кварталов, следовал четкой геометрии новых, в уютном тумане проходил под мостом Дин-бридж, обнаружил в черте города настоящую деревню, и в ней еще теплилась жизнь. Он шагал по знаменитой бурлящей улице в солнечные субботы, улыбался укоренившемуся на скале замку, и его свите из колледжей и конторских зданий, и замшелой куртине из жилых домов, что тянулась вдоль базальтового позвоночника холма. Он затеял сочинять стихотворения и песни; он насвистывал мелодии, ходя по университетским коридорам. Он познакомился со Стюартом Маки, невысоким, узколицым, спокойным и рассудительным абердинцем, тоже студентом геофака. Они с друзьями решили сделаться «альтернативными геологами» и прозвали себя рокерами. Они пили пиво в «Юнионе» и пабах на Роуз-стрит и Ройал-майл, они курили анашу, а кое-кто баловался и ЛСД. В ту пору магнитофоны исторгали «White Rabbit» и «Astronomy Domine». И как-то вечером в Тринити он наконец лишился формальной невинности с юной медсестрой из «Вестерн дженерал», чье имя забыл уже на следующий день. С Андреа Крамон он познакомился в «Юнионе». В тот вечер он был со Стюартом Маки и еще несколькими рокерами. Друзья ушли не попрощавшись, отправились на Дэньюб-стрит, в популярный бордель. Потом оправдывались, мол, засекли, что цыпа с гранитно-красными кудрями положила на него глаз, и решили не обламывать другу кайф. Андреа Крамон была коренная эдинбурженка, жила в полумиле от родительского дома, величавого особняка, из тех, что окружают Морзй-плейс. Она носила психоделические наряды, у нее были зеленые глаза, выдающиеся скулы, «лотос-элан», четырехкомнатная квартира на Камли-бэнк, неподалеку от Куинсферри-роуд, две сотни дисков и казавшийся неисчерпаемым запас денег, шарма, ливанского каннабиса и сексуальной энергии. Он влюбился в нее чуть ли не с первого взгляда. При первой встрече, в «Юнионе», они разговаривали о реальности и нереальности, о психических болезнях (она недавно прочла Лейнга), о роли геологии (это уже его вклад в беседу), о новых французских фильмах (ее), о стихах Т. С. Элиота (тоже ее), о литературе вообще (в основном — ее) и о Вьетнаме (обоих). В тот вечер ей надо было ехать к родителям — у отца завтра день рождения, а в семье есть традиция праздничным утром за завтраком вместе пить шампанское. Через неделю они едва не столкнулись друг с другом на верхней площадке Уэйверли-степс. Он шел к вокзалу, чтобы поехать домой на выходные, а она решила повидаться с друзьями, но сначала пройтись по магазинам и купить что-нибудь к Рождеству. Они зашли в бар промочить горло, и промочили неоднократно, а потом она пригласила его к себе домой — дернуть по косячку. Он позвонил соседу, попросил, чтобы тот звякнул его родителям и предупредил, что он задержится. У нее дома нашлось виски. Они слушали пластинки «стоунзов» и Дилана; они сидели на полу перед шипящим газовым камином, а за окнами сгущалась тьма, и через некоторое время он поймал себя на том, что гладит ее длинные рыжие локоны, а потом целует ее. Он снова позвонил соседу и сказал, что ему надо дописывать курсовую и в эти выходные он к родителям приехать не сможет. А она позвонила ждавшим ее друзьям и объяснила, что ей никак не вырваться к ним на вечеринку. И выходные они провели в постели и перед шипящим газовым камином. И только через два года он признался, что издали заметил ее в толпе на Норт-бридж, дважды прошел мимо и дважды вернулся, прежде чем намеренно столкнулся с ней на лестнице; она была погружена в свои мысли и не смотрела по сторонам, а он очень стеснялся и не мог остановить ее без какого-нибудь предлога. Она рассмеялась. Они выпивали, курили план, и занимались постельной акробатикой, и пару раз вместе закидывались кислотой. Она поводила его по музеям и картинным галереям и даже затащила в родительский дом. Ее отец был адвокатом — высокий, седой, респектабельный, с зычным голосом и очками с линзами в форме полумесяца. Мать Андреа Крамон была моложе мужа — седеющая матрона, но элегантная и высокая, как ее дочь. Был старший брат, цивил цивилом, тоже юрист. А еще Андреа окружало множество школьных друзей и подруг. Именно из-за них он и застыдился своей родни, серого детства, акцента жителя западного побережья и даже некоторых слов, укоренившихся в его речи чуть ли не с рождения. Из-за этих людей он казался себе неполноценным, пусть не по уму, но по воспитанию, словно кондовая деревенщина среди лощеных горожан. И он начал постепенно меняться, он примеривал на себя разные личины и стили поведения, искал среди них самые подходящие, самые близкие и ему, и тем, для кого все это делалось. Он не изменял своему происхождению, воспитанию, убеждениям, но был верен и всему тому, чем жила и дышала тогдашняя молодежь: поветрию вселенской любви, надеждам на реальные перемены, на мир во всем нашем говенном мире, жгучему желанию исцелить этот мир от безумной алчности… Все это сплавлялось с его личной основополагающей верой: в достижимость и податливость земли, окружающей среды, да вообще всего на свете. Но как раз эта вера и не давала ему полностью принять все остальное. Одно время ему казалось, что мировоззрение отца слишком ограниченно, втиснуто в узкие рамки географии, истории и классовой принадлежности. Друзья Андреа были чересчур амбициозны, ее родители — чересчур самодовольны, а Поколение Любви (он уже это чувствовал, хотя признать было нелегко) — чересчур наивным. Он верил в науки: математику и физику. Он верил в логику и постижимость мира, в причину и следствие. Он любил элегантность и прозрачную объективность научной мысли, которая начиналась словом «допустим», но затем без каких-либо предрассудков и предубеждений выстраивала в определенную цепочку твердые факты и получала неоспоримый вывод. Тогда как почти всякая религиозная мысль начиналась с властного «верь», твердила этот императив на каждом шагу и им же заканчивалась, и такое бездумное, упрямое вдалбливание могло рождать лишь образы страха и угнетенности, подчинения чему-то непостижимому в принципе, слепленному из бессмыслицы, призраков и древних химер. В том, первом, году не обошлось без проблем: он со страхом открыл, что ревнует, когда Андреа спит с кем-нибудь другим. Он проклинал свое воспитание, упорно внушавшее ему, что мужчине и положено ревновать, а женщине непозволительно трахаться на стороне в отличие от мужчины. Он спрашивал себя, не должен ли он, как порядочный, переселиться к Андреа или снять квартиру, чтобы жить вместе с ней. И даже предложил, но разговор ни к чему не привел. То лето ему пришлось провести на западе страны. Он работал в департаменте жилищно-коммунального хозяйства, сметал опавшую листву и собачий кал с улиц Вест-Энда. Андреа была за границей, сначала с семьей в вилле на Крите, а потом в Париже, гостила в семье какого-то своего друга. Но, к его удивлению, в начале следующего учебного года они снова были вместе, и все пошло почти как прежде. Он надумал уйти с геологического. Но на ниве английской литературы и социологии топталось, по его мнению, слишком уж много народу, и он решил переключиться на что-нибудь полезное. Перевелся на факультет промышленного дизайна. Кое-кто из друзей Андреа уговаривал его заняться английской филологией, потому что о литературе он знал, казалось, все. Он научился умно говорить о ней, а не просто получать удовольствие от чтения, а еще он писал стихи. В том, что об этом все прослышали, была вина Андреа. Он не хотел публиковать свои опусы, но она нашла в его комнате исписанные листы и послала их своему приятелю в журнал «Радикальный путь». Когда она принесла свежий помер журнала и торжественно помахала перед его носом, он был очень смущен, но почти в той же степени горд. Да, он твердо решил принести реальную пользу миру. Пускай приятели Андреа называют его водопроводчиком, он от своего намерения не отступится. Со Стюартом Маки они остались друзьями, но связь с прочими рокерами он потерял. Иногда на выходных они с Андреа отправлялись в другой дом ее родителей, стоявший чуть восточнее Галлана, среди дюн на берегу залива. Дом был большой, светлый и просторный, к тому же рядом с площадкой для гольфа. Окна глядели на серо-синие воды, на далекий берег Файфа. Они гуляли по пляжу и дюнам, время от времени в каком-нибудь тихом, укромном уголке занимались любовью. Иногда в погожие, ясные дни они уходили в дальний конец пляжа и поднимались на самую высокую дюну. Он верил, что оттуда можно увидеть верхушки трех длинных красных пролетов Форт-бриджа. Этот мост произвел на него неизгладимое впечатление, еще когда он был совсем малышом. Вдобавок мост был того же цвета, что и ее волосы, о чем он повторял ей неоднократно. Но моста они оттуда так и не увидели.
Она сидела, скрестив ноги, на полу, водила по длинным густым рыжим локонам щеткой. Ее синее кимоно отражало свет камина. Чистые, еще не высохшие после ванны лицо, ноги и руки тоже отливали желто-оранжевым. Он стоял у окна, смотрел в заполненную туманом ночь. Ладони, точно оправа водолазной маски, были приставлены к щекам, нос прижат к холодному стеклу. — О чем задумался? — спросила она. Он молчал некоторое время, затем отстранился от окна, задернул коричневую бархатную штору, повернулся к Андреа и пожал плечами: — Сплошной туман. Доехать-то можно, но ломает. Может, останемся? Она медленно расчесывала волосы — рукой отводила пряди от наклоненной головы и терпеливо, осторожно продирала сквозь них щетку. Он почти слышал, как бродят мысли в ее голове. Был воскресный вечер. Надо бы запереть дом на взморье и возвращаться в город. Утро выдалось туманное, и они весь день ждали, когда развиднеется. Но туман только сгущался. Она позвонила родителям. Оказалось, что, если верить метеоцентру, туман и в городе, и над всем восточным побережьем. И ехать-то от Галлана всего миль двадцать, но при такой паршивой видимости это долгий путь. Андреа очень не любила ездить в тумане, а он, по ее мнению, водит слишком быстро, при любой погоде (на права он сдал — на ее машине — всего полгода назад и любил быструю езду). В этом году две ее подруги попали в аварию, обе легко отделались, но факт остается фактом. Он знал, что она суеверна: непруха любит троицу и все такое. И ее вдобавок просто не тянет возвращаться, хотя завтра утром у нее семинар. Над поленьями в широком зеве камина играл огонь. Она медленно кивнула: — Идет. Только я не знаю, хавка-то осталась? — По фиг хавка. Дернуть-то есть чего? — спросил он, садясь рядом, наматывая на палец прядь ее волос и ухмыляясь. Она стукнула его по лбу тыльной стороной ладони: — Наркот! Он замяукал, повалился на пол, потерся головой о ковер. Видя, что это не возымело действия — она по-прежнему спокойно расчесывала волосы, — сел опять, спиной к ножкам кресла. Посмотрел на старую радиолу: — Хочешь, опять «Wheels of Fire» поставлю? Она отрицательно покачала головой: — Не-а… — «Electric Ladyland», — предложил он. — Лучше что-нибудь старенькое. — Она погрустнела, глядя на складки коричневых бархатных штор. — Старенькое? — Он изобразил отвращение. — Ага. Есть «Bringing It All Back Home»? — А, Дилан… — Он потянулся и провел пальцами по своим длинным волосам. — Кажись, не захватили. Хотя — гляну. — (Они привезли с собой целый чемодан пластинок. ) — Гм… фигушки, пролет. Еще какие будут предложения? — Сам выбери. Из старенького. У меня ностальгия по добрым старым временам. — Она рассмеялась. — Это сейчас добрые старые времена. — Когда Прагу давили танками, а Париж — нет, ты совсем по-другому пел, — упрекнула она. Он глубоко вздохнул, глядя на потрепанные конверты дисков: — Да, знаю. — И когда избрали этого милашку Никсона, ты тоже совсем по-другому пел, и когда мэр Дейли… — Все, все. Что поставить-то? — Ну пусть будет снова «Ladyland», — вздохнула она. 3азвучала музыка. — Хочешь, съездим поедим? — спросила она. Голода он вроде бы не чувствовал. Как и искушения покинуть уют загородного дома, нарушить интим. Да и эти посиделки в кафе… Неудобно, ведь платила каждый раз Андреа. — Да ладно… — пробурчал он, наклонился и сдул пыль с иглы под тяжелым бакелитовым тонармом. Он уже перестал шутить насчет этой старой радиолы. — Посмотрю в холодильнике, может, осталось что-нибудь. — Она поднялась с пола, оправила кимоно. — И в сумке вроде есть заначка. — Во, ништяк! — обрадовался он. — Щас кайфовый косячок забью!
В тот день она позвонила родителям, обещала вернуться завтра. Потом они играли в карты. Потом она взялась ему погадать и достала колоду Таро. Она интересовалась Таро, астрологией, солнечными знамениями и пророчествами Нострадамуса. Всерьез ни во что такое не верила, просто любопытствовала. Он считал, что это еще хуже, чем безоглядно верить в такие вещи. Своими подковырками он ее наконец разозлил. Она плюнула и уложила карты в коробку. — Я просто хочу разобраться в том, как это действует, — попытался он объяснить. — Зачем? Она вытянулась рядом с ним на кушетке, взяла конверт от пластинки, на котором только что раскладывала карты. — Зачем? — рассмеялся он. — Да затем, что это единственный способ проникнуть в суть явления. Во-первых, действует эта фигня или нет. А во-вторых, если действует, то каким образом? — Милый, а тебе не приходило в голову, — лизнула она краешек прямоугольника папиросной бумаги, — что, может быть, не все на свете поддается рациональному объяснению? И не все на свете можно перевести на язык математических уравнений? Эту тему они мусолили регулярно: что важнее, логика или чувства. Он верил во что-то вроде единой теории поля применительно к сознанию. Все поддается анализу: и эмоции, и чувства, и логическое мышление. И как ни противоречивы составные части, как ни разнятся гипотезы и результаты — действуют они по одним и тем же фундаментальным принципам. Все на свете удастся постигнуть, это лишь дело времени и кропотливого труда исследователей. И это казалось таким самоочевидным, что понять чужую точку зрения бывало порой выше его сил. — А знаешь, — сказал он, — если бы от меня зависело, я бы запретил всем, кто верит в астрологию, Библию, чудесное исцеление и прочую хиромантию, пользоваться электричеством, автомобилями, поездами, и самолетами, и пластмассовыми вещами. Мракобесы втемяшили себе в башку, что вселенная живет по их кретинским законам. Это их дело, пусть тешат себя иллюзиями. Но как они тогда, блин, смеют прикасаться к плодам чистого человеческого гения, к тому, чего ценой тяжкого труда добились люди несравненно лучше их? Да кто возьмется перечислить все те вещи, которых сейчас не было бы вокруг нас, если бы не нашлись люди здравомыслящие и упорные… Да хватит стебаться! Он посмотрел на нее со злостью. Она беззвучно смеялась, не донеся до губ очередную бумажку, розовый язычок вибрировал. Она повернула к нему голову, блеснула глазами и протянула руку: — Ты такой смешной иногда… Он взял ее руку, церемонно поцеловал: — Мадам, я счастлив, что сумел вас позабавить. Но ему вовсе не казалось, что он ляпнул смешное. Почему же она слушает и потешается? Он был вынужден признать, что никогда не понимал ее до конца. Он вообще не понимал женщин. И мужчин. И даже дети оставались для него загадкой. По-настоящему он понимал (или ему это казалось) только себя — и остальную вселенную. Естественно, и себя, и вселенную он понимал не до конца, однако все же достаточно, чтобы полагать: всему непознанному со временем найдется объяснение, найдется место — как в картинке-головоломке, только без конца и без края. В бесконечной вселенной для любого фрагмента найдется своя дырка. Однажды, когда он был еще совсем маленьким, папа привел его в депо. Там ремонтировались локомотивы. Папа всюду водил его, показывал, как разбирают и собирают, скоблят и моют громадные паровозы. И ему запомнилось, как один из них проверяли на холостом ходу. Локомотив ревел на полной мощности, и под ним выла шеренга притопленных стальных цилиндров. Колеса высотой в человеческий рост превратились в расплывчатые пятна, клепаный корпус дышал жаром, в клубах пара стремительно мельтешили спицы. Поршни, рычаги, соединительные стержни — все это вспыхивало под лучами осветительных ламп, а дым из паровозной трубы выстреливал порциями в огромную клепаную вытяжку. Ужасный шум, дьявольская мощь, неописуемый восторг. Он одновременно переживал страх и экстаз, он был потрясен и благоговел перед этой невероятной мощью, сосредоточенной в стальном механизме. Эта сила, эта управляемая, приносящая пользу человеку энергия, этот металлический символ всего, что может быть создано, если соединить труд, материю и сознание, остались в нем звучать на долгие годы. Он просыпался ночью в поту, прислушивался к своему тяжелому дыханию, чувствовал бешеное сердцебиение и не понимал, что его разбудило: страх, восторг или и то и другое. Увидев тот ревущий на месте паровоз, он твердо поверил лишь в одно: нет ничего невозможного. Ему так и не удалось найти удовлетворительное объяснение этой вере, и он даже не пытался заговаривать об этом с Андреа. Она подала ему самокрутку и зажигалку: — Справишься?.. Он раскурил косяк, пустил в ее сторону колечко дыма. Она засмеялась и отогнала от своих непросохших волос зыбкое серое ожерелье. Они докурили весь план с примесью опиума. У них была коробка пирожных, и еще она сделала незабываемый (для него) и неповторимый (для нее) омлет, и потом они, хихикая и посмеиваясь, пошли в ближайшую гостиницу, чтобы до закрытия пропустить в баре по стаканчику, и потом они, хихикая и посмеиваясь, пошли домой. По пути сначала поглаживали друг дружку, потом обнимались, потом целовались, в конце концов перепихнулись на траве у дороги. В тумане никто их не заметил, но было очень холодно, и поэтому они торопились. А в двадцати футах раздавались голоса и часто мелькали лучи автомобильных фар. В доме они растерлись полотенцами, согрелись, и она скрутила еще косячок, а он прочел оказавшуюся на журнальном столике газету полугодичной давности и посмеялся над событиями, которые кому-то казались тогда важными. Они забрались в постель, допили привезенный Андреа «Лафроайг», а потом сидели и пели «Wichita Lineman», «Ode to Billy Joe» и т. д., только с переиначенными на шотландский лад топонимами, вне зависимости от того, укладывалось в размер или нет («Я путевой обходчик на Каунти-каунселл…», «…И сбросил их в мутные воды с Форт-роуд-бридж…»).
В понедельник он вел в тумане «лотос», надеясь добраться в Эдинбург до ленча. Ехал медленней, чем хотелось бы ему, но быстрей, чем хотелось бы ей. В пятницу он придумал начало стихотворения и теперь пытался сочинять прямо за рулем. Но концовка никак не складывалась. Стихотворение было особенное — дерзкий вызов рифмовке и любовным песенкам, ему давно осточертело это «любя — тебя» и слюнявая околесица про верность, которая живет дольше, чем горы и океаны (горы — взоры — разговоры, океаны — капитаны — романы)… Леди, ваша нежная кожа, ваши кости, как и мои, В пыль превратятся еще до рождения новой горы. Не океаны, не реки, а разве что жалкий ручей Высохнет прежде наших глаз и наших сердец.
Но к этим строчкам в тумане ему не удавалось добавить ничего. Метаморфей
 

Глава первая
 

Эхо эху рознь. У некоторых вещей его больше, чем у других. Иногда я слышу последний отголосок всего того, что вообще не дает эха — потому что звуку не от чего отразиться. Это голос полного небытия, и он с грохотом проносится через огромные трубы — трубчатые кости моста, — как ураган, как бздеж Господень, как все крики боли, собранные на одной магнитофонной кассете. Да, я слышу ceй ушераздирающий, череполомный, костедробительный и зубокрушитсльный грохот. Да и какой еще мотив способны исполнять эти органные трубы — безразмерные, сверхпрочные, непроглядные чугунные туннели в небесах? Только мотив, сочиненный специально для конца света, для конца любой жизни. Для конца всему сущему. А остальное?
Не более чем зыбкие контуры. Рисунки из теней. Экран не серебрист, а темен. Заставь замереть эту убогую фальшивку, если хочешь понять, что к чему. Следи за прелестными красками: вот они неподвижны, вот снова шевелятся. Варятся, парятся, булькают, брызгают. И скручиваются от жара, и шелушатся — как будто разлепляются чьи-то разбитые губы, и этот образ отступает под натиском чистого белого света (видишь, малыш, что я для тебя делаю? ). Нет, я не он. Я всего лишь наблюдаю за ним. Это случайный встречный, человек, которого я когда-то знал. Думаю, я с ним еще увижусь. Позже. Всему свое время. Сейчас я сплю, но… Да, сейчас я сплю. И этого достаточно. Нет, я не знаю, где я. Нет, я не знаю, кто я. Да, конечно, я знаю: все это — сон. А что не сон?
Ранним утром налетает ветер и разгоняет туман. Я, не разлепив толком глаз, одеваюсь и пытаюсь вспомнить сны. Но даже не уверен, что сегодня ночью мне что-то снилось. В небе над водой туман медленно поднимается, открывает моему взору серые силуэты огромных раздутых пузырей. Сколько хватает глаз, вдоль мостя висят аэростаты воздушного заграждения. Их, наверное, сотни. Они плавают в воздухе вровень с крышей, а то и над нею. Частью они заякорены на островах, частью принайтовлены к траулерам и другим судам. Последние сгустки тумана уходят вверх, рассеиваются. Броде бы денек будет недурной. Аэростаты слаженно колышутся в небе, напоминая даже не стаю птиц, а скорее косяк исполинских серых китов, чьи могучие тела медленно дрейфуют в ласковых атмосферных течениях. Я вжимаю лицо в холодное оконное стекло, осматриваю море и горизонт, приглядываюсь под самым острым, каким только возможно, углом к расплывчатому боку моста. Аэростаты везде, пересекают все небо, до ближайшего каких-то сто футов, до других — несколько миль. Наверное, это для того, чтобы предотвратить новые авиарейды. Реакция, как по-моему, несоразмерная угрозе. Приподнимается заслонка над щелью для почты, на ковер падает письмо. Это приглашение от Эбберлайн Эррол. Нынче утром она хочет порисовать на сортировочной станции в нескольких секциях отсюда, и не соблаговолю ли я составить ей компанию? Похоже, и вправду денек намечается приятный. Я вспоминаю, что надо отправить письмо доктору Джойсу, написанное после того, как я избавился от шляпы. Пусть добрый доктор узнает, что я бы хотел отложить сеанс гипноза. Примите мои извинения, уверяю, что буду рад в любое время встретиться с вами и обсудить мои сны, тем более что они в последнее время более связные, а стало быть, лучше подходящие к изначально выбранной вами методике. Я кладу оба письма в карман и гляжу напоследок в окно. Аэростаты медленно покачиваются в утреннем свете, как будто это огромные швартовные бочки плавают на какой-то невидимой снизу поверхности. Кто-то стучит в дверь. Хотелось бы надеяться, что это ремонтник — явился чинить телевизор, или телефон, или и то и другое. Поворачиваю ключ и пытаюсь отворить дверь, но не тут-то было. Стук повторяется. — Да? — спрашиваю, дергая за ручку. — Пришел взглянуть на ваш телевизор! — отвечает с той стороны мужской голос. — Это мистер Орр? Я воюю с дверью. Ручка поворачивается, дверь не открывается. — А? Мистер Дж. Орр? — кричат снаружи. — Да, да. Подождите секундочку, никак не открыть чертову дверь. — Хорошо, мистер Орр. Я тяну, дергаю ручку, кручу ее, трясу. До сих пор даже ни намека не подавала, стерва, что с ней не все ладно. Может, в этой квартире всё с полугодовым сроком годности? Начинаю злиться. — Мистер Орр, вы уверены, что отперли дверь? — Да, — пытаюсь говорить спокойно. — И тем ключом, каким положено? Уверены? — Абсолютно! — кричу. — Я просто на всякий случай спросил. — Голос снаружи мне кажется насмешливым. — А вы не меняли дверь, мистер Орр? — Нет! Нет, не менял. — Тогда я вот что вам посоветую. Просуньте ключ в прорезь для почты, а я попробую отпереть с этой стороны. Он пробует. Ничего не получается. Я отхожу к окну, глубоко дышу и гляжу на скопище аэростатов. Затем возвращаюсь и слышу невнятный разговор за дверью. — Мистер Орр, это телефонный мастер, — докладывает другой голос. — У вас что-то с дверью? — Он открыть не может, — отвечает первый голос. — А вы точно отомкнули? — спрашивает телефонист. Дверь трясется. Я молчу. — А у вас тут нет другого входа? — кричит второй. — Я его уже спрашивал, — говорит первый. Снова стук в дверь. — Что? — спрашиваю. — У вас есть телефон, мистер Орр? — интересуется телевизионщик. — Ну конечно же есть! — возмущенно отвечает спец по телефонам. — Мистер Орр, а знаете что? Позвоните в «Помещения и коридоры», там дежурят ре… — Да как он позвонит?!! — не может поверить своим ушам телефонист. — Я же для чего, по-твоему, пришел? Чинить его телефон. Я возвращаюсь к окну — пока телефонный мастер не предложил мне включить телевизор, чтобы скоротать время.
Проходит еще час. Появляется дворник и сносит все наличники вокруг двери. Наконец та просто щелкает без предупреждения, и он с удивлением, переходящим в мнительность, — стоит в изувеченном проеме, посреди ломаного дерева и дробленой штукатурки. Остальные мастера ушли по своим делам. Я выхожу из квартиры, перешагивая через планки с согнутыми гвоздями. — Спасибо, — говорю дворнику. Он чешет себе затылок молотком-гвоздодером.
Я отправляю письмо доктору Джойсу, потом покупаю фрукты, это будет что-то вроде завтрака. Из-за всех проволочек есть серьезная опасность опоздать на свидание с мисс Эррол. Вагон, в котором я еду, битком набит людьми, и все обсуждают появление аэростатов. У большинства — никаких догадок, с чего бы это вдруг. Когда трамвай выезжает из секции на малозастроенный соединительный пролет, мы все дружно поворачиваем головы — взглянуть на баллоны. Я потрясен. Они только с одной стороны! Вниз по течению такая прорва аэростатов, что просто глазам не верится! Вверх по течению — ни одного. Все остальные пассажиры таращатся и показывают пальцами на скопище аэростатов, кажется, один лишь я обалдело гляжу в противоположную сторону, на незапятнанные небеса. За перекрестьями балок соединительного пролета — ни единого, даже самого захудалого аэростатишки.
— Доброе утро. — И еще какое доброе, правда? Вам того же. Как голова? — Голова в порядке. А как ваш нос? — Такой же распухший. Но хоть не кровоточит. О, ваш платок. Эбберлайн Эррол сует руку в карман жакета, достает мой платок. Он отстиран и накрахмален до хруста. Мисс Эррол только что прибыла на служебном путейском поезде. Мы на сортировочной станции, это самый широкий участок моста, по крайней мере в известных мне пределах. Некоторые запасные пути выступают на широких платформах с кронштейнами за края основной конструкции. Огромные локомотивы, длинные составы из разнообразных вагонов, коренастые маневровые паровозы, хрупкие дрезины — все это шипит, лязгает и ездит вперед-назад среди невообразимого скопища рельсов, платформ, семафоров и стрелок, напоминая фишки в некой грандиозной медленной игре. В утреннем свете клубится пар, в лучах не погашенных с ночи дуговых ламп на фермах витает дым. Мельтешат люди в форме, кричат, размахивают цветными флажками, дуют в свистки и что-то тараторят в расставленные вдоль путей телефоны. Эбберлайн Эррол сегодня в длинной серой юбке и коротком сером жакете, волосы убраны под кепи строгого покроя. Она здесь для того, чтобы изобразить весь этот хаос. Ее вольные эскизы и акварели на железнодорожную тематику уже попали в некоторые административные кабинеты и фойе, она считается перспективным художником. Мисс Эррол отдает мне носовой платок. В ее позе, в ее глазах что-то необычное. Я гляжу на отстиранный платок и засовываю его в свободный карман. Мисс Эррол улыбается, но не мне, а своим мыслям. Испытываю тревожное ощущение, будто я что-то упустил. — Спасибо, — говорю. — Мистер Орр, можете понести мой этюдник. На прошлой неделе я его здесь оставила. Мы пересекаем несколько путей, направляясь к небольшому навесу ближе к центру широкой, обнесенной перилами платформы. Вокруг нас медленно движутся взад и вперед сцепленные вагоны и спаренные локомотивы, в других местах паровозы медленно погружаются под настил — массивные платформы уносят их в ремонтные цеха ярусом ниже. — И что вы думаете насчет этих загадочных аэростатов, мистер Орр? — спрашивает Эбберлайн Эррол по дороге. — Наверное, они должны препятствовать самолетам. Хотя никак не возьму в толк, почему только с одной стороны моста. — Никто этого тоже не понимает, — произносит она задумчиво. — Скорее всего очередная бюрократическая путаница. — Она глубоко вздыхает. — Даже мой отец ничего об этом не слышал, а он обычно очень хорошо информирован. Под навесом она отыскивает свой этюдник, и я переношу его к указанному мне наблюдательному пункту. Судя по всему, объектом изображения мисс Эррол выбрала громоздкий подъемник для локомотивов. Она устанавливает этюдник, рядом с ним — складной стульчик; раскрывает сумку, и я вижу баночки с красками и набор карандашей, угольков, восковых мелков. Она задумчиво смотрит на них и выбирает длинный уголек. — Никаких новых последствий нашей маленькой аварии, мистер Орр? — интересуется она и проводит черту на сероватой бумаге. — Устойчивая нервозность при звуках бегущего рикши, а больше ничего. — Надеюсь, это лишь временный симптом. — Она меня одаривает совершенно сногсшибательной улыбкой и снова поворачивается к мольберту. — Помнится, мы говорили о путешествиях, прежде чем нас так грубо прервали. Не правда ли? — Да, и я как раз хотел спросить, как далеко вам приходилось ездить. Эбберлайн Эррол добавляет к линии несколько кружков и дужек. — До университета, — отвечает она, быстро рисуя несколько пересекающихся штришков. — Это примерно… — Она пожимает плечами: — Сто пятьдесят… двести секций отсюда. В сторону Города. — А вы… случайно, не видели оттуда землю? — Землю, мистер Орр? — оборачивается она ко мне. — Боже, да вы амбициозны. Нет, землю я не видела, если не считать обычных островов. — Так вы считаете, Королевства не существует? И Города? — Ну что вы! Надеюсь, они где-то есть. — И рисует новые линии. — И у вас никогда не возникало желания взглянуть на них? — Не могу утверждать, что возникало. По крайней мере, с тех пор, как мне расхотелось стать машинистом. Она выбирает на бумаге участок и начинает его затенять. Я вижу изгибающуюся сводом шеренгу иксов, слабые контуры окутанных облаком секций. Рисует она быстро. На фоне ее бледной изящной шеи — несколько выбившихся из-под кепи черных завитков, словно вычурные буквы незнакомого алфавита на кремовой бумаге. — Видите ли, — говорит она, — когда-то я была знакома с инженером, причем высокопоставленным. Так вот, он считал, что мы живем вовсе не на мосту, а на одинокой громадной скале в центре непроходимой пустыни. — Хм… — говорю, не зная, как еще на это реагировать. — Возможно, для каждого из нас это что-то иное? А вам что видится? — То же, что и вам, — на миг поворачивается она ко мне. — Обалденно здоровенный мостище. А что, по-вашему, я тут изображаю? — Оскорбленную невинность? — с улыбкой предполагаю я. Она смеется: — А вы, мистер Орр? — Наигранный пафос. Она одаривает меня одной из своих ослепительных улыбок и сосредоточивается на работе, затем ненадолго поднимает рассеянный взгляд: — Знаете, чего мне после университета не хватает? — Чего? — Звезд. — Она задумчиво качает головой. — Здесь слишком светло, и они плохо видны. Конечно, можно уплыть подальше в море… А университет воткнули между агросекциями, и там довольно темные ночи. — Агросекции? — Вы что, не знаете? — Эбберлайн Эррол встает, складывает руки на груди и отходит на несколько шагов от мольберта. — Это где еду выращивают. — Да, понял. Мне и в голову не приходило, что какие-то секции моста могут служить для сельского хозяйства, хотя технически это, наверное, легко осуществимо. Для многоярусной фермы, мне думается, нужны защита от ветра и система зеркал для передачи света, их соорудить тоже несложно. Так что мост, должно быть, полностью обеспечивает себя пищей. Мое предположение, что его протяженность ограничена временем, необходимым поезду для доставки продовольствия, теперь выглядит несостоятельным. То есть мост может иметь любую длину, какую ему только заблагорассудится. Моя собеседница зажигает тонкую сигару. Нога в сапожке постукивает по металлическому настилу. Эбберлайн Эррол поворачивается ко мне, снова складывает руки под обтянутой блузкой и жакетом грудью. Подол ее юбки качается, облепляет ноги. Это плотная, дорогая ткань. К ароматному сигарному дыму примешивается легкий запах дневных духов. — Так что же, мистер Орр? Я рассматриваю уже законченный рисунок. На бумаге была сначала вчерне набросана, а затем подвергнута фантастической метаморфозе широкая платформа сортировочной станции. Передо мной — необъятные адские джунгли. Рельсы и шпалы превратились в ползучие лианы, поезда — в кошмарных узловатых тварей, напоминающих огромные личинки или гниющие поваленные деревья. Фермы и трубы наверху трансформировались в ветви и сучья; они исчезают в дыму, что курится над нижним ярусом растительности. Один паровоз обернулся рыкающим огнедышащим драконом, от него убегает человечек. Его крошечное лицо едва различимо, но видно, что оно искажено ужасом. — Очень… своеобразно, — по некотором размышлении говорю я. Она тихо смеется: — Вам не нравится? — Боюсь, у меня слишком… натуралистические вкусы. Но мастерство впечатляет. — Да, я знаю. У нее бодрый голос, но лицо кажется чуть опечаленным. Я жалею, что набросок не понравился мне чуть больше. Но до чего же широка эмоциональная гамма у серо-зеленых глаз мисс Эбберлайн Эррол! Сейчас они смотрят на меня едва ли не сочувственно! И я думаю о том, что мне очень нравится эта молодая леди. — А ведь я специально для вас старалась. — Она вынимает из сумки тряпку, стирает угольные следы с рук. — Правда? — Я откровенно польщен. — Вы очень добры. — Спасибо. — Она снимает лист с этюдника и скатывает в трубку. — Можете делать с этим все, что угодно, — говорит она. — Хоть бумажный самолетик. — Ну что вы! — Я принимаю подарок. Такое чувство, будто мне вручили диплом. — Я его в рамку и на стенку. И он уже гораздо больше мне нравится, ведь я теперь знаю, что это вы специально для меня.
Отъезд Эбберлайн Эррол опять выглядит эффектно. На этот раз она остановила дрезину инженера-путейца — изящную, с красивыми стеклами и панелями, битком набитую сложными, но устаревшими инструментами. Внутри — сплошь медный блеск, позвякиванье противовесов, шуршание бумажных рулонов и стрекот самописцев. С шипением и громыханием дрезина тормозит, дверь складывается гармошкой, и молодой охранник отдает честь мисс Эррол, которой угодно позавтракать с отцом. Я стою и держу этюдник, мне велено снова спрятать его под навесом. Ее сумку распирают свернутые в рулон наброски — она рисует на заказ. Отдав мне картинку с джунглями, она занялась тем, ради чего, собственно, и приехала. Правда, за работой она не прекращала разговаривать со мной. Уже поставив ногу на верхнюю ступеньку подножки, она протягивает мне руку: — Спасибо за помощь, мистер Орр. — Спасибо за рисунок, — пожимаю я ее кисть. Впервые между подолом юбки и сапожком мелькает чулок — тонкая черная сеточка. Я сосредоточиваюсь на глазах Эбберлайн Эррол. В них — веселые блестки. — Надеюсь, мы еще увидимся. Гляжу на изящные припухлости под серо-зелеными глазами. И тут сеточка! Неужели я попался в эти прекрасные тенета? Голова кружится от нелепой эйфории. Мисс Эррол сильнее жмет мою руку: — Что ж, мистер Орр, если я наберусь храбрости, то, может, и не откажусь, если вы пригласите меня на ужин. — Это будет… в высшей степени приятно. Надеюсь, вы отыщете в себе неисчерпаемые запасы храбрости, и в самое ближайшее время. — Я отвешиваю легкий поклон и в награду получаю еще один шанс мельком увидеть пьяняще-чарующую ножку. — Коли так, до свидания, мистер Орр. Не пропадайте. — Не пропаду. До свидания. Дверь закрывается, дрезина лязгает и шипит. Ее прощальный пар окутывает меня, клубится вокруг, словно туман, и у меня слезятся глаза. Я вынимаю платок. На нем появилась монограмма. В уголке мисс Эррол приказала вышить изящное «О» голубой шелковой нитью. Как это мило! Нет, я и впрямь попался в сеть! А эти несколько дюймов восхитительной женской кожи под черным шелком!
После ленча мы с Бруком сидим в «Дисси Питтоне» на подвесных скамьях у окна, попиваем подогретое вино с пряностями и глядим на поредевший рыболовецкий флот. Уходящие траулеры трубят, минуя своих собратьев, что застыли на противовоздушной вахте. — Вряд ли стоит тебя за это упрекать, — ворчит Брук. — Я тоже сомневаюсь, что этот деятель медицины способен кого-нибудь вылечить. — (Я уже рассказал мистеру Бруку, что решил не соглашаться на гипноз у доктора Джойса. Мы оба глядим на море. ) — Чертовы пузыри! — зло высказывается мой приятель, подразумевая надоевшие аэростаты. Они серебристо отсвечивают в лучах солнца, их тенями регулярно испятнаны серые воды — налицо еще одна явная система. — А мне казалось, ты — за… — Но я тут же умолкаю, хмурюсь и напрягаю слух. Брук оборачивается ко мне: — Не мое это дело — быть за или против… Орр? — Тсс! — шиплю. Я сосредоточиваюсь на далеком звуке, потом отворяю большое окно. Брук встает. Уже отчетливо слышен гул приближающихся самолетов. — Только не говори, что опять летят эти проклятые штуковины! — кричит за моей спиной Брук. — Так ведь летят. В поле зрения появляются самолеты, ниже, чем в прошлый раз, средняя машина — почти на одном уровне с «Дисси Питтоном». Они направляются в сторону Королевства тем же вертикальным строем, что и прежде. И снова каждый двигатель выпускает маслянистый дым, порцию за порцией, и в воздухе зависают длиннейшие гирлянды темных пятен. Серебристо-серые фюзеляжи не несут никаких опознавательных знаков. Фонари кабин блестят в солнечных лучах. Тросы аэростатов, по всей видимости, лишь чисто символическое препятствие для самолетов — они летят в четверти мили от моста, где тросов особенно много, но только раз мы замечаем, что звену пришлось свернуть, огибая преграду. Гул пропадает вдали, остается дым. Брук с размаху бьет кулаком о ладонь: — Сволочи наглые! Ровный морской ветерок медленно несет гирлянды дымовых пятен к мосту.
После двух энергичных партий в теннисном клубе я звоню в столярную мастерскую, где делают рамы для картин. Рисунок мисс Эррол накладывают на фанеру, покрывают небликующим стеклом и во второй половине дня возвращают мне. Я подыскиваю для подарка местечко, где он будет ловить утренний свет, — над книжной полкой, сбоку от уже починенной входной двери. Когда я поправляю картинку на стене, включается телевизор. На экране все тот же мужчина в окружении больничной аппаратуры. На его лице — никакого выражения. Но освещение чуть изменилось, в палате стало темней. Скоро надо будет заменить капельницу. Я смотрю на бледное, дряблое лицо. Хочется постучать по экрану, разбудить бедолагу, но вместо этого я выключаю телевизор. Есть ли смысл проверять телефон? Поднимаю трубку. Все те же ровные, короткие гудки. Я решаю отобедать в баре при теннисном клубе.
Как уверяет тамошний телевизор, официальная версия появления самолетов такова: кому-то где-то в другой части моста приспичило вдруг устроить дорогостоящий розыгрыш. Но сегодняшний инцидент показывает, что «оборону» из аэростатов необходимо усилить (и ни слова о том, почему «обороняется» только одна сторона моста). Ведутся поиски ответственных за эти несанкционированные полеты. Администрация просит всех нас проявлять бдительность. Я отыскиваю в баре знакомого журналиста. — Ничего не могу к этому прибавить, — разводит он руками. — А как насчет Третьей городской библиотеки? — В наших архивах о ней никаких сведений. На том уровне был не то пожар, не то взрыв, но уже давно. А ты уверен, что два дня назад, а не раньше? — Вполне. — Ну, может быть, до сих пор тушат… — Он щелкает пальцами. — О, могу сказать то, чего в новостях не было. — Давай. — Установлено, на каком языке пишут самолеты. — И на каком? — На Брайле. — Что-что? — Азбука Брайля, язык слепых. Текст местами расшифрован — полная чушь. Но что Брайль — это точно. Я откидываюсь в кресле, напрочь сбитый с толку уже во второй раз за этот день. Глава вторая
 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.