Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





17. Чацкий <Д. В. Философов> Театральное эхо. «Вишневый сад» А. П. Чехова. Первое представление в петербурге 1‑го апреля 1904 г. «Петербургская газета», 1904, 3 апреля



II

Переходя к постановке «Юлия Цезаря», я прежде всего жалею, что не умею пародировать… Мне хотелось бы повторить речь Антония над трупом Юлия Цезаря с постоянным рефреном: а Немирович и Станиславский очень талантливые люди… Но так как я не Антоний и не оратор, да к тому же и не собираюсь возбуждать толпы против «Брута и Кассия», то и ограничусь замечаниями в обычном критическом тоне.

Признав выше артистов Художественного театра очень талантливыми людьми, я вовсе не хотел этим сказать, что считаю их способными исполнителями на все роли мирового репертуара. Тем не менее из пьес Шекспира, конечно, всего более в средствах художественной труппы именно «Юлий Цезарь». Здесь благодарный материал для психологии толпы, для трудолюбия и художественного вкуса бутафора и декоратора, здесь образы героев, понятные нам, более или менее доступные дарованию премьеров московской труппы.

Из всех пьес Шекспира «Юлий Цезарь» одна из немногих, где трагический конфликт вызван не страстью, а принципом; подобно маркизу Позе в драме Шиллера, Брут действует под влиянием возвышенного увлечения идеями свободы и гибнет как жертва раздвоенности, как энтузиаст-мечтатель, идеализирующий толпу, вперивший свой взор в прекрасное прошлое и не сумевший понять настоящее, проникнуться его низменными стремлениями.

Алигьери Данте поместил Брута и Кассия в 9‑ м, самом ужасном круге ада, вместе с Иудой, как предателей[dlxix]. Но XVIII век иными глазами смотрел на борцов за свободу, предчувствие которой уже осветило сердца современников Шекспира отблеском восходящей зари. Вот почему «Юлий Цезарь» — любимая пьеса всего XVIII века, и в самом начале XIX либерал Карамзин переводит ее и на русский язык[dlxx].

{394} Было бы, однако, совершенно неправильным считать эту трагедию Шекспира исторической. Истории в ней очень мало. Правда, Шекспир добросовестно использовал Плутарха, взяв у него все факты из биографий Цезаря и Брута; но исторического момента, конечно, он по Плутарху и не мог понять. Плутарх — сторонник выродившейся аристократии; его точка зрения одностороння и пристрастна. Взгляд на события узкий и не исторический. Картины социально-экономических отношений, делавших торжество цезарианского демократизма правдой исторического момента, он дать не мог, да Шекспир этим и не интересовался. Его занимала психология Брута и заговоров, которые имеют для всех веков и народов свои общие типичные черты, наконец, его интересовала психология толпы легкомысленной и переменчивой. На первом плане в трагедии Шекспира — индивидуальность, затем толпа, затем уже исторический фон, набросанный с гениальным проникновением и возможной исторической добросовестностью, но все же бледный, незаконченный и не существенный.

В постановке Художественного театра, наоборот: «фон» выдвинулся на первый план, он вывалился из рамки со значительным нарушением перспективы художественного впечатления.

Мы не станем повторять много раз уже сообщаемые сведения о том, как работала вся московская труппа над историей и археологией Рима. В этом отношении ее заслуги весьма велики, но, к сожалению, несоразмерны цели и результаты.

Чтобы изучить черты древнеримского быта, хотя бы по одной комнате Цезаря, несомненно, потребовались бы недели занятий под руководством профессора-специалиста.

Но все эти музейные богатства археологии на сцене не успеешь окинуть торопливым взором, как занавес уже опускается, чтобы через минуту изумить нас мгновенным созерцанием новых богатств. Все это исторически интересно и верно, но для пьесы Шекспира не важно, а для зрителя, увы, мимолетно. Мюнхенская постановка Шекспира на двойной условной сцене, правда, требуя гораздо больше от воображения зрителя, оставляет больше места истинному содержанию шекспировской трагедии — настроениям и речам сильных духом героев[dlxxi].

В постановке Художественного театра «Юлий Цезарь» прежде всего замечательно красивое и интересное зрелище, а уж потом трагедия…

В этом главная, хотя и устранимая, ошибка москвичей.

«Юлия Цезаря» у них жадно смотрели, но не слушали душой и сердцем; и не потому лишь смотрели, что обстановка ослепляла своей новизной, а потому, что она заслоняла собой самую пьесу. Это особенно чувствовалось в первых двух действиях и в великолепной картине грозы.

Ничего лучше этой картины мы не можем себе представить. Ослепительная молния, раскаты грома, сильный весенний дождь, от которого, прикрывшись плащами, убегали римляне по узким улицам города, движение туч — все это было бесподобно поэтично, правдиво, — «с настроением».

Словно картина какого-нибудь крупного художника, ожившая всеми своими стихиями, всеми чертами и красками.

Мне казалось, что в зале пахло свежей сыростью бодрящего весеннего благодатного дождя, и легкая дрожь пронизывала члены…

Но в шуме этой грозы утонули речи Кассия и Брута, и зритель не ощущал той душевной грозы предчувствий, перед которой бледнели яркие молнии неба. Чудесно задуманный у Шекспира фон — природа заслонила душевную бурю, и это крупная художественная бестактность со стороны «станиславцев».

{395} Великолепна и следующая картина в саду Брута. Уже сама по себе она художественное произведение. Предрассветная мгла окутала туманом сад и сонную даль. Тихо застыли в воздухе тополя. Но близок час рассвета; душа Брута, борящаяся со снами, освобождается от мглы сомнений. Приближается утро. Верхушки тополей уже порозовели; вот окрасился восток и скоро молодое весеннее солнце брызнет снопом ослепительных лучей…

Душа Брута — в полном соответствии с природой:

«Весь промежуток между первым шагом
И исполнением страшных дел подобен
Виденью сна тревожному: здесь дух
Со смертным телом совещанье держит,
И человек похож на государство,
Терзаемое общим мятежом».

Но вот дух пробудился, победил сомнения; с первыми лучами загорающегося дня просветлело сознание, решение созрело.

Твердая воля и грозная решимость звучат в монологе Брута: «Не нужно клятв»…

К сожалению, г. Станиславский, видимо оберегая силы, произнес этот монолог без должной энергии и не выдвинул его на первое место, согласно его психологической ценности.

Сцена убийства в сенате и надгробная речь Антония на Форуме — самые интересные места в исполнении москвичей в смысле сценическом.

И что любопытно отметить — декорация, изображающая ростру на Форуме с прилегающими к ней стенами домов и храмов, наименее удачная во всей пьесе. Особенно небрежно вырисована задняя стена, не делающая никакой иллюзии.

Но обо всем этом забываешь, слушая речь Антония под жалобные стоны и завывания женщин и крики толпы.

Указав главную ошибку в постановке «Юлия Цезаря», не можем не коснуться здесь общего вопроса, вообще, как ставить пьесы с точки зрения исторической правды и художественного реализма.

Гг. Немирович-Данченко и Станиславский стали на точку зрения историко-археологическую.

В печати высказывалось мнение, что г. Немировичу нужно было ехать не в Рим, а в Британский музей, чтобы изобразить римлян так, как их представлял себе Шекспир. Я тоже отчасти отстаиваю такую точку зрения по отношению к древним классикам и Еврипиду, пьесы которого, несомненно, изуродованы на Александринской сцене археологической постановкой в стиле XII в. до Р. Х. [dlxxii].

Но по отношению к Шекспиру я стоял бы за смешанный принцип историко-психологической постановки: на первом месте психология, на втором — история и быт, но и то условно взятые и примененные: должны быть приняты во внимание наши современные представления об эпохе, например о римлянах, с возможными поправками на археологическую достоверность, но при условии, чтобы эти поправки, эта правда археологии не шли вразрез с замыслом автора, не давили его и не уничтожали.

Поясню примером. Может быть, римляне говорили и галдели, как современная итальянская толпа; тем не менее в читке и во внешности главных актеров все-таки должна сохраняться классическая величавость тона и жеста.

Важна не правда, а правдоподобное; не истинное, а кажущееся.

Сырая, добродушная, подчас певучая русская читка немыслима в «Юлии Цезаре»…

Во всяком случае, приемы постановки классической пьесы Шекспира должны быть, безусловно, иные, чем инсценировка пьес Чехова, Горького или Метерлинка и Ибсена.

Для всякого содержания — своя особенная форма! Талант режиссера и актера в том и состоит, чтобы находить эту форму.

{396} III

Перейдем к исполнителям.

Г. Качалов оригинально задумал и удачно выполнил роль Цезаря. Он у г. Качалова нечто среднее между шекспировским и подлинным историческим Цезарем; величавее, чем у Шекспира, но антипатичнее и, пожалуй, пошлее, чем был на самом деле.

Задача г. Качалова была не из легких. У Шекспира Цезарь верит предсказаниям, поддается лести, падает в корчах падучей, хвастлив, трус, легкомысленно переменчив. Но такое представление о Цезаре было бы слишком грубым нарушением исторической правды, и г. Качалов совершенно прав, отступая от текста. Очень оригинальную интонацию дает он последней фразе Цезаря перед уходом в сенат. Цезарь предлагает заговорщикам выпить вина таким тоном, как будто играет с ними игру и подозревает уже в темных замыслах…

Вообще, г. Качалов — превосходный актер с прекрасной мимикой, чудным голосом и богатой гаммой настроений. Это восходящая звезда Художественного театра.

Мне понравился и г. Станиславский в роли Брута. Правда, сквозь добродушный русский тон его речей часто пробивался знакомый нам облик Астрова, Вершинина, Сатина, и игра была неровна; в первом акте г. Станиславский был несколько вял и немного злоупотреблял драматическим шепотом, но сцену на Форуме он провел горячо, страстно и с большим увлечением.

Чувствовался сильный человек, «бронею честности покрытый», — веровавший в свою правоту, импонировавший толпе.

Черты гамлетовской меланхолии, склонность к философии и размышлению и мечтательности делают Брута натурой родственной и близкой нашему русскому сердцу.

В общем, Брут — незаконченный образ и у Шекспира, незаконченным остался он и у К. С. Станиславского.

Кассий — г. Леонидов слишком криклив и запальчив. Черты лисы и пройдохи совершенно сглажены и затушеваны им. Это, конечно, дело его понимания… Я представлял себе его, по Шекспиру, более сыном земли и мелких дрянных расчетов.

Г. Вишневский дает обдуманный, законченный в полном соответствии со своей артистической индивидуальностью, чрезвычайно выдержанный, но несколько сухой образ Антония.

Черты беспечного весельчака и гуляки, с появлением которого точно луч света врывается в комнату, отодвинуты талантливым артистом на второй план. На первом плане — хитрый дипломат и ловкий оратор. Немного крикливый, в двух-трех интонациях даже тривиальный, но эффектный и красочный облик.

Я лично представлял себе другого Антония: более страстного и увлекающегося, оратора-актера, который способен сам увлечься своей речью, воспламениться глубоким чувством, поверить в него и других убедить и воспламенить.

Г. Вишневский имел заслуженный успех.

Г‑ жа Савицкая в роли Порции была любящей нервной женщиной, но мало напоминала римскую матрону и к тому же дочь Катона. Г‑ жа Бутова в роли Кальпурнии, да и все другие исполнители, как всегда в труппе москвичей, не портили своих ролей.

К числу мелких недочетов нельзя не отнести: тривиального тона отдельных фраз, полного несоответствия в тонах Брута и его слуги Люция (г. Асланов), неправильные разбивки фраз (например: усталость глаз — должно быть, создает ужасный призрак).

Как курьез отмечу, что на сцену попала стеариновая свеча (1‑ й акт), чего педантически внимательные заправилы Художественного театра могли бы и не допустить…

Толпа, как всегда живая и живущая на сцене, была великолепно обучена, хотя {397} в двух-трех местах, мне кажется, она впадала в шаблон: все бегут назад и все непременно поворачиваются, оглядываясь на Цезаря (конец 1‑ й сцены), все говорят, — ни одного молчащего… Но все это, конечно, мелочи!

Прекрасны декорации и сцены битвы при Филиппах, но от движения войск по оврагу я, судя по газетам, ожидал несколько большего…

Подводя итог сказанному, не могу не припомнить, что la critique est aisé e [критиковать легко — фр. ], а когда имеешь перед собой полторы сотни лиц, отдавших полгода жизни на художественную работу, чувствуешь, что на каждое замечание у них, наверное, готов убежденный ответ.

Если пьесы Шекспира при нынешнем составе труппы Художественного театра и не окажутся лучшими результатами работы этого театра, то, во всяком случае, такой постановки «Юлия Цезаря», какую сумели дать москвичи, русская сцена еще никогда не видала.

А это уж крупная художественная заслуга наших дорогих гостей из Москвы.

Москва по справедливости может гордиться тем, что целое столетие не уступает в делах театра пальмы первенства чиновному Петербургу.

17. Чацкий < Д. В. Философов> Театральное эхо. «Вишневый сад» А. П. Чехова. Первое представление в петербурге 1‑ го апреля 1904 г. «Петербургская газета», 1904, 3 апреля

По существу своему Московский Художественный театр не есть театр трагедии, а театр житейской, будничной драмы, также как и Чехов отнюдь не трагик, а мучающийся художник, поэт пошлости.

В этом отношении постановка «Юлия Цезаря» на сцене Художественного театра неуместна, и этим объясняется ее двойственный характер. Даже самые яркие поклонники москвичей признали, что Шекспир в этой постановке очутился на втором плане. Словом, драма была принесена в жертву представлению, литература — театру. А вместе с тем московский театр есть прежде всего театр литературный. Вся его слава, все его обаяние главным образом в том и состоит, что он стремится не к голому театральному представлению, а к сценическому воплощению литературного произведения.

Чехов на сцене московского театра предел совершенства, в смысле полного совпадения идеи и формы, в смысле соответствия замысла и воплощения.

Не знаешь, где кончается Чехов и где начинается сцена. До такой степени одно дополняет другое, до такой степени одно соответствует другому.

Чехов ничего не разрешает, его драмы — без начала и конца, или без «действия», как говорят лица, читавшие учебники драматургии.

В этом и заключается чеховский трагизм.

В его драмах нет борьбы, нет катастрофы, которая так или иначе, но побеждала бы ужас и трагедию жизни, вела бы к победе человека над жизнью и смертью.

Брут умирает, но не сдается. Он умирает потому, что не чувствует себя внутренне побежденным. Он так крепко верил {398} в возможность исправить преступный мир, что пошел ради этой идеи на преступление, и когда увидал, что его упования тщетны — ушел из мира и этим победил его.

Чехов же есть полное и абсолютное подчинение миру сему. Изредка жалкие, немощные протесты, изредка безнадежное томление от житейской скуки, но нет катастрофы, нет грозы, нет победы.

Дядя Ваня два раза стреляет и оба раза — мимо. В цель чеховские герои никогда не попадают. Вечный позор притупляет все порывы.

Трагедия повышает и освобождает, Чехов душит и унижает.

Здесь великая его опасность.

Упиваться ядом его безнадежности нельзя безнаказанно. Теряешь жизненную силу, теряешь всякое желание бороться, безропотно склоняешь голову под ярмо этой ненаглядной, давящей ночи.

Единственным противоядием против чеховского дурмана является исключительно эстетическое к нему отношение.

Надо отделить себя от него, смотреть на его пьесы с высоты Эйфелевой башни, бесстрастным оком художника, ни минуты не теряя ясности эстетического сознания. И это совсем не так легко, как кажется.

Все мы немножко действующие лица чеховских драм.

Полные суетных, ничтожных впечатлений прожитого дня, приходим мы утомленные в театр и начинаем безропотно следить за происходящим на сцене повторением той же житейской сутолоки, из которой мы только что вышли.

Такие же разбитые, как и пришли, уходим мы из театра, с тяжелым сознанием того, что завтра начнется опять то же самое, что жить так дольше нельзя, и вместе с тем, что изменить в нашей жизни мы ничего не можем, что мы актеры, разыгрывающие чеховскую пьесу. Для того, чтобы выйти из Чехова, так сказать объективировать его, надо взглянуть на него с высоты птичьего полета. Но где же достать для этого крылья? Крылья только у избранных, а мы почти все сидим в чеховском тупике, зачастую не имея сил даже подняться на Эйфелеву башню освободительного эстетизма…

Эстетика ведет к бездействию, но освобождает.

«Он с высоты взирал на жизнь», — сказал Пушкин про Мицкевича.

И вот для того, кто хоть на минуту способен «с высоты» взглянуть на жизнь — чеховские пьесы могут доставить высочайшее эстетическое наслаждение.

Но горе тому, кто не имеет в себе такого «Бельвю». Тот сейчас подпадает чарам Чехова, обману этого театра — и «заскучает» до болезни: Чехов плохой учитель, к нему надо подходить, чему-нибудь уже научившись.

Правда, вчерашняя пьеса кончилась в мажоре. Студент увлек куда-то очень высоко Аню, дочь разорившейся помещицы. Но это только технический прием. Один аккорд, для отвода глаз. И где этому лентяю, «вечному студенту», и этой избалованной птичке победить мир? Они ушли только для того, чтобы начать плести новую бесконечную паутину чеховских будней, с жалкими мечтами о Москве…

Должен признаться, что «Вишневый сад» не носит на себе следов подъема драматического дарования Чехова. Если это не шаг назад, то, во всяком случае, топтание на месте.

Я бы сказал, что это уже начало академизма, т. е. невероятное совершенство формы, при бедности содержания победа умения над вдохновением. Чувствуются «приемы», разные «трюки», а не подлинное, непосредственное творчество.

Талантливый человек может из ничего сделать что-то.

В данном случае и Чехов сделал из пустышки нечто очень примечательное.

Конечно, наши духовные провинциалы и тут найдут какой-нибудь новый пример {399} для философии экономического материализма и разведут бобов на тему о падении дворянского уклада и зарождения нового класса земельных собственников, но это так неинтересно, а главное, так оскорбительно для Чехова, который ведь прежде всего художник, что, право, удивляешься таким истолкователям.

А подлинного вдохновения в «Вишневом саде» мало. Эта усталость автора отразилась и на артистах. Они как-то тоже сбиты с толку.

Г‑ жа Книппер не справилась со своей ролью, и думаю, не по своей вине. Насколько ясный пластический образ давала она в «Дяде Ване» и в «Трех сестрах», настолько спутанно и мутно играла она разорившуюся, легкомысленную помещицу-парижанку.

Местами она вполне овладевала своей ролью, играла тонко и уверенно. Так в 3‑ м действии, объяснение ее с «вечным студентом» — полно жизненности.

Роль ее дочери исполняла в Москве г‑ жа Лилина, по болезни не приехавшая в Петербург. Ее роль передали г‑ же Косминской, которая исполнила ее бледно, но добросовестно.

Общую похвалу вызывает Москвин, в роли конторщика Епиходова. Действительно, он хорош. Но, Боже! Сколько в его речах грубых подчеркиваний, сколько, недостойной Чехова, грубой «горбуновщины»[dlxxiii]. Как-то больно за Чехова, когда публика с особенным удовольствием смеется над пересоленым жаргоном конторщика. Вспоминается воскресная Александринка[dlxxiv].

Поставлена пьеса так, как умеют ставить только в Художественном театре.

Хотя и тут чувствуется некоторое утомление. Так, например, декорация первого и последнего действия, зала в барском доме — просто неудача.

Декоратор, видимо, боялся повториться и вместо прекрасной залы из «Дяди Вани» дал угол какой-то перекошенной, грязной комнаты из провинциальной гостиницы.

Вообще как в самой пьесе, так и в ее постановке — мало чувствуется налет подлинного дворянства.

Как бы дворяне наши ни вымирали и ни разорялись, все-таки их пока много, и они не настолько пали, чтобы взять себе гувернантку из цирковых наездниц и приглашать на бал исключительно какое-то карикатурное хамье. Вся сцена бала скорее из «Трех сестер», чем из «Дворянского гнезда».

Единственно, кто поддерживал престиж дворянства, это Гаев — Станиславский и верный раб его, старик-лакей, Фирс — Артем. Они были благородны и трогательны. {400} Два избалованных, милых ребенка, вышвырнутых за борт жизни. Они действительно — прошлое, красивые представители сильного, исчезнувшего быта; со славной историй, с культурными традициями.

Новый быт еще «in Werden» [«в будущем» — нем. ].

В «Вишневом саду» он представлен нелепым и грубым купцом Лопахиным, покупающим имение Гаевых, и вырубающим его знаменитый вишневый сад.

Нет, это не будущее. Здесь Чехов осекся. Где бродят подземные родники, где они прорвут покров земли и выйдут на свет широкой волной — он не знает и не чует.

Театр был переполнен, и успех пьеса имела шумный и серьезный.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.