Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





18. П. Гнедич[lxxxii] «Чайка». Г. Антона Чехова «Новое время», СПб., 1899, 18 января



Я видел в Москве, на сцене частного театра, чеховскую «Чайку», которая на первом представлении в Петербурге не имела успеха.

Этот неуспех пьесы был одним из величайших актов несправедливости к чистому авторскому творчеству. Наряду с пошлыми шаблонными комедиями, имевшими успех среди «большой» публики, свежая, мастерски написанная, быть может, слишком тонкая для понимания наших критиков «Чайка» — не только не вызвала одобрения, но сопровождалась злобным шипением. В печати чуть ли не все газеты, кроме А. С. Суворина, отнеслись к драме с какою-то враждою, — почти со злобой. «Чайка» в репертуар не вошла и на казенной сцене Москвы не появилась.

Но вот «общедоступный» частный театр решается ее поставить.

С труппой, далеко не первоклассной, чуть ли не любительской, набранной по преимуществу из «молодых сил», с отсутствием тех декоративных приспособлений, которыми так богаты «образцовые сцены», — частная антреприза дает «Чайку» — и результат является для многих самый неожиданный: драма имеет огромный успех, публика требует послать автору телеграмму[lxxxiii], актеры в радости бросаются друг другу в объятия и пр. и пр.

В чем же дело? Публика в Москве более чутка, чем в Петербурге?

Начинающие артисты талантливее, чем представители труппы Императорских театров? Откуда вообще, как говаривал Суворов, — такой, с Божьей помощью, оборот?

Публика никогда не в состоянии отличить пьесы от исполнителей. Плохой и хороший исполнитель для нее всегда неразрывно слит с автором, а автор всегда несет ответственность за ложное истолкование того, что он написал. Москва не может похвалиться, что она более чутка в этом отношении, чем петербургская публика. Стоит вспомнить тот грандиозный провал, которому подверглась при первой постановке на сцене московского Малого театра пьеса Соловьева и Островского «Светит, да не греет»[lxxxiv]. Случилось то же, что в Петербурге на «Чайке»: публика смеялась, шикала, рецензенты разносили пьесу в пух и прах. А несколько дней спустя, в Петербурге, на сцене Александринского театра пьеса эта имела блестящий успех и в особенности тот акт, который в Москве был по преимуществу осмеян, — когда топится Ольга. Пьеса держится до сих пор в репертуаре по всей России, а о жестоком ее крещении в Москве теперь вспоминают, как о каком-то смутном сне, как о кошмаре. < …> [lxxxv]

{63} «Чайка» не переделана для Москвы: есть две‑ три мелкие поправки, которые были сделаны еще в Петербурге ко второму представлению драмы. Драма осталась с теми же недостатками и достоинствами. На сцене получилась совершенно другая пьеса.

Произошло это потому, что малоопытные артисты подошли к исполнению своей задачи совершенно иначе, чем год тому назад подходили к ней петербургские исполнители, люди действительно талантливые и опытные.

«Чайка» не похожа на обычные общепринятые пьесы нашего репертуара. Автора упрекают в том, что он не дал действия на сцене. Все, видите ли, совершается за кулисами. До начала первого акта актриса сошлась с писателем, а сын ее заметил эту связь, между актами одно из действующих лиц решилось на самоубийство и стрелялось. Между актами девушку соблазнил писатель. Она родила ребенка, и ребенок умер. Наконец, когда за кулисами один из героев пьесы застрелился — для любопытной публики осталось невыясненным, как восприняли его смерть окружающие и что сделалось с героиней-чайкой: по мнению партера, она поехала служить в Елец, а по мнению верхнего яруса — утопилась.

Но такие упреки по адресу автора едва ли состоятельны. Чехов хотел написать пьесу «характеров», а отнюдь не действия, и никто его в этом упрекать не имеет права. Неужели было бы лучше, если бы в «Чайке» стрелялись, топились, объяснялись в любви и умирали на сцене? Не обратилась ли бы она тогда в самую шаблонную драму? Неужели характер не интереснее в тысячу раз «действия»?

Но играть такую пьесу в десять раз труднее, чем любую трагедию или мелодраму, где сильные страсти и сложная интрига, словом, внешняя борьба, отвлекают зрителя от более глубокого анализа, — и во всякой труппе артисты будут сторониться от большинства ролей «Чайки», не находя в них достаточно материала для внешнего проявления того, что условно называется «сценичностью». Так до сих пор боятся пьес Тургенева и находят, что такие восхитительные вещи, как «Где тонко, там и рвется» и «Месяц в деревне» — недостаточно сценичны, хотя вернее было бы сказать, что недостаточно сценичны артисты, а не Тургенев.

У нас, в Петербурге, «Чайка» потому не имела успеха, что артисты взглянули на нее с той же точки зрения, с какой они смотрят на каждую пьесу, случайно попавшую в репертуар. Посмотрели, сколько листов в роли; увидели, что мало действия, все больше разговор; наклеили себе усы, бороды и бакенбарды, надели то случайное платье, которое в данное время было последним принесено от портного, выучили роли и вышли на сцену.

Сцена, в свою очередь, была обставлена деревьями, которые ходят каждый день в каждой пьесе; была повешена старая электрическая луна, поставлены новые, с иголочки павильоны, изображавшие столовую и кабинет. Среди этих деревьев и павильонов ходили актеры, твердо выучившие роли, садившиеся в ряд перед публикой, старавшиеся всегда держаться грудью en face в зрительный зал и поэтому во время разговора стоявшие друг к другу боком. Так как «действия» в пьесе не было, то все внимание стало сосредоточиваться на характерах. Но вместо характеров — горела рампа, стояли павильоны, расхаживали загримированные артисты — и говорили.

Получалось что-то удивительное, странное. В самом деле, если бы кто-нибудь из актеров перестал говорить спокойным голосом, и схватил бы другого за горло, и стал душить или насыпал бы в стакан бутафорского яда, выпил его и стал умирать в корчах, — словом, повторил бы давно заезженный эффект, — интерес моментально бы возрос. Если бы опытная московская {64} актриса припустила «слезу» и вызвала бы жалость — может быть, и тут публика перестала бы скучать и милостиво похлопала бы. Но ничего этого не было, актеры все говорили, а публика скучала.

И актеры тоже скучали. Талантливым людям было скучно играть; они не любили ни пьесы, ни своих ролей. Они оставались совершенно равнодушны к замыслу автора — и та томительная нервная дрожь, болезненная истома, которой охвачена вся пьеса, была совершенно чужда исполнителям. Они напоминали опытного декоратора, которому предложено написать миниатюрный портрет и у которого из всего запаса кистей самая тонкая кисть своим мазком покрывает все поле этого портрета.

Но вот частная маленькая сцена взялась сыграть опозоренную пьесу. И сыграла, и восстановила репутацию писателя. В чем же дело? Да в том, что все эти неопытные исполнители полюбили пьесу.

Они не остались равнодушны к требованиям автора: они первым делом прониклись той нервностью, которая составляет колорит пьесы. С первого выхода Треплева, с первых его слов было ясно, чем кончит этот юноша и куда приведет его этот декадентизм. Рана на виске от выстрела говорила не о выздоровлении его, а о случайной отсрочке — и о неизбежности одного конца. И так же ясны были остальные лица. Этот мягкий, полупараличный тон помещика Сорина, запустившего свои дела и имение, шел в один аккорд с остовом и занавесью воздушного театра, который не могут два года убрать с лужайки сада. Этот уездный донжуан — доктор Дорн, нервно напевающий арию, чтобы скрыть от матери самоубийство сына; несчастный учитель, больше матери любящий своего «ребеночка»; писатель, вспоминающий в самый разгар сцены ревности интересное выражение, слышанное им от кого-то утром, и записывающий его в свою книжку, — все это развертывает перед зрителем такую картину засасывающего смрадного болота, что вопросы о том — сценична пьеса или нет, — все это отходит на задний план, как вопросы праздные и ненужные.

— Какая это драма! — восклицают критики. — Тут нет элементов драмы.

Да, если подходить к «Чайке» с обычным ярлыком «драмы», «комедии», «трагедии», — конечно, ни один ярлык не придется на нее наклеить, так как по законам, предписываемым учебниками литературы, эти ярлыки обозначают нечто определенное и точное. Когда критику встречается произведение, не входящее в раз навсегда установленные рамки, он начинает в тоске метаться и не знает, какую сигнатурку[lxxxvi] ему наклеить. Так метался некогда Булгарин, посмотрев «Ревизора» и советуя Гоголю «зарубить на стенке» постановления литературных будочников[lxxxvii].

 

«Чайка» выходит далеко за пределы шаблонной комедии, и тем хуже для тех, кто этого не видит, и большое счастье, что нашелся театр, — безразлично это, частный он или казенный, — который понял, как надо подступиться к подобным пьесам, как осторожно и тонко надо за них браться. В этой реабилитации «Чайки» я вижу залог светлого будущего, не для одного данного театра, а для русского театра вообще.

Если пьесы, которые до сих пор носили нелепое определение «литературных, не сценичных», могут идти с большим успехом даже на сценах, не обладающих «образцовыми» средствами, то это огромный толчок для будущего. Театральное дело вступает в новую фазу. Много борьбы предстоит с представителями отживающих форм мнимой сценичности, но главное — первый шаг сделан.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.