Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ТРАНС‑АТЛАНТИК 7 страница



Томаш, которому за эту ночь лет двадцать набежало, из‑ под опущенных век взглядом Седым, запавшим и чуть ли не предвечным на эти шалости поглядывает… и молчит, молчит… но все же заговорил: «Такой неблагодарности Хозяину нашему выказывать не желаю за Гостеприимство его, чтобы здесь на несколько дней с Сыном не остаться, а дела, даже срочные, подождать могут». Удивился Игнатий, глаза вытаращил, (тут же и Байбак в такт глазам его с ноги на ногу переступил), но Гонзаля чрезвычайно это Томашево решение обрадовало и он воскликнул: «Сколь блаженна сия минута! Вот это друг! Так пройдемте же в сад, разомнемся. Иди, иди ж, Игнасик, поглядим, кто в Лапту лучший игрок, а старших Вельможных Панов‑ Благодетелей попрошу судьями нашей ловкости быть! » Мячик из шкафа достал и в Игната им метнул. Зарделся Игнат, Байбак слюну сглотнул, но мы уж к саду идем, а за нами – собачки.

Мух больших золотистых жужжание среди Пальм, кустов, попугаев, в гуще кустистых пышных цветов и Бамбуков, нас как душными влажными объятиями охватывало, ибо жара на улице сильнее, чем в доме, ощущалась. Животные разные диковинные направо‑ налево полошились, собаки большие дворовые повылезали, легавые, и давай Морды в нас совать, нюхать, только Морды у них были обвислые. За Игнатием Байбак шел, да так ловко, шельма, так мелодично, что как будто на дудочке в такт подыгрывал. Так мы на лужайку вышли, где площадка для Лапты, за изгородью, возле Оранжереи. Объяснивши правила игры (не такие, как у нас, ибо мячик сначала с руки бьется о стену, а после двукратного отскока от земли, уже с воздуха второй раз бьется о стену, но битою‑ лаптою; только после двух отскоков можно отбивать), Гонзаль сразу мячиком с руки бил о стену и второй раз бил после двоекратного отскока, в стену, битой, да как ловко. Игнат подбежал и низко над землей его мяч лаптою ударил… тот аж взлетел, но Игнат прыгнул, настиг его, ударил – летит, только разве чуток киксанул, в сторону пошел, в сторону! Побежал Гонзаль за ним, да на Горация прикрикнул: «Ты чего, лоботряс, без дела стоишь, поди работу какую Поработай, мученье одно с этим болваном, возьми чурку, да колышки ею поприбивай там на грядках, видишь, расшатались! » Снова мяч отбивает, Игнат прыгнул и его с отскока в отскок, а Гонзаль, стало быть, срезал… крученый пошел, крученый!.. Потом Игнат прыгает, бьет с Биты в Биту, а тот его так срезал с лету, что аж хлопнул, так что Игнат его еле‑ еле поймал и вверх свечой пустил, тогда Гонзаль – с отскока! Бита! Бита бьет! Сильно бьет: бах, бах, бах, бах – раздается окрест!

А тут Байбак в сторонке бух, бух бух бух, – колышки, те, что на грядках были, чуркой прибивает. Игнатий проигрывал, Гонзаль выигрывал. Напрасно Игнат прыгает‑ бегает!.. Гонзаль лучше подготовлен: он то Режет, то свечкой отбивает, и мяч у Игната мимо носа пролетает. Бах, бах, бах, бах – битами бьют, лаптами лупят! А тут Горацио рядом бух, бух – колышки прибивает. Разозлился Игнат и, витать, уж из последних сил, красный, потный, бух мячик с отскока, а тут рядом Гораций – бах в колышек! Взлетел мяч так, что Гонзаль его едва отбил! А Игнат опять, значит, бах, а когда он бах, тут же ему Горацио вторит – Бух чурочкой в колышек… и так этим Бух‑ бахом мячик жужжит, летит! Игнат, значит, снова – Бух, Горацио – Бах в колышек, и так Бух‑ бахом мячик летит, что Гонзаль его едва вытянуть может! Снова, значит, Игнат – бах в мячик, Горацио – бух в колышек, как будто вместе против Гонзаля играют, Игнат же, почуяв, что помощник есть у него, все сильнее бьет… И так, бух‑ бахом играя, выигрывают! Я на Томаша гляжу, а тот из‑ под своих кустистых бровей смотрит, а тут бух, бух, бах, бах, бах, и как только Игнат бух, так Горацио – бах, вот так Бухбахом! Понимал ли Томаш, что не Лапта это, а западня, что у него Бухбахом этим сына уводят, что Сына его Бухбахом соблазняют? Молчал, старик. Собаки грызлись. А когда игру закончили, Игнат, потный, разгоряченный, дышит, значит, и дышит, а Гонзаль как принялся его поздравлять, обнимать, восхвалять необычайную ловкость его! И пошло‑ поехало! Теперь с утра до ночи ничего другого, только Сына обольщение, Сына с помощью этого Байбака умыкание… пока Отец тяжело оком извечным глядит! С утра до ночи один и тот же Срам: тот же диаволский, адский Гонзаля замысел среди Попугаев, Мух жужжащих, как змея большая, зеленая, в траве, в зелени.

Ибо уже ясно стало, для чего ему этот Горацио нужен был. Вот пошли мы табун осматривать, а там мулы очень злые, ноги вроде как у Коней, а кусаются, как Ослы. И говорит Гонзаль в этой духоте, в этой жаре: «на этих мулах никто верхом не усидит – сбрасывают» и тут же Игнат говорит: «Я попробую», а тем временем Гонзаль: «Горацио, что ты без дела стоишь, возьми‑ ка вон ту кобылу, да через жердь ее, а то прыгать разучится». И когда Игнатия мул сбросил, Горацио тоже с кобыли упал, так один и второй поднимаются, кости собирают, да так смеются, что их Смех, их Падения перемешиваются. Смеется Гонзаль! Или опять‑ таки, с ружьями на птиц. Говорит Гонзаль: «Возьми‑ ка, Горацио, духовушку, в ворон за овином постреляй, а то слишком уж они яйца куриные клюют… и опять выстрелы перемешиваются. Или, когда Игнат в пруду купается, Горацио в воду упал, а Игнат его за ногу, стало быть, уцепил и на берег вытащил. Такая вот беспрестанная мешанина, такие вот Байбака этого вечные, беспрестанные, назойливые подыгрывания, повторения во всем, приставания! Игнатий, хоть он тоже соображал, что к чему, и злое намерение Гонзаля во всем этом предчувствовал, воспрепятствовать всему этому не мог и сделать так, чтобы собственные его крики, прыжки с такими же Горация криками и прыжками в одно целое не сливались и чтоб впечатления не производили, что они друзья или братья. Видел все это Томаш, да как бы и не видел…

Но Пусто. И хоть известна грядущих событий жуть, хоть Сына умыкают, все такое Пустое, Пустое, что человек начинает молиться о ниспослании ужаса, страха, и как коршун перед дождем, выглядывать, ибо хуже страха только Бессилие Страха. Но мы, как Сухие Стебли, как Порожняя Бутылка, и все вокруг как Пустая Тыква. На третий день такая на меня Боязнь напала, как раз по причине Отсутствия Боязни, что я в сад пошел и там среди кустов отчаяние мое, падение мое, грехи мои вспоминая, животворной Боли, Ужаса источник разбудить жаждал. Сказал я тогда: «Я Отчизну потерял. Ничего не поделаешь, пусто». Говорю: «Я с Путо на Отца поругание соединился». Да что там, ерунда. Говорю: «Тут Смерть, тут Позор грозят! » Сливы в саду росли, я съел одну, но еще больший страх меня охватил: что я вместо того, чтобы бояться, сливы ем. Да все ничего, пусто, но вкусно, солнышко пригревает, пригревает, а тут вдалеке за деревьями Томаша я увидел… по тропинкам ходил в раздумьях и руки к небу воздевал, вроде как бы Молнии‑ громы призывал… но все же сливку сорвал и съел… Иду дальше, за кустами Игнат лежит, в пространство взгляд вперил: мысль у него, видать, важная, Тяжелая, потому как сморщился, что‑ то взвешивает, может что‑ то решает… но ничего, сливку съел одну, потом еще одну. Мухи золотистые жужжали. Я по тропинкам, по аллейкам хожу, сливы ем, да на овощи, на фрукты поглядываю. Только кто‑ то за забором Свистнул. Подошел я к забору, а там на лужку Бричка, на ней Пыцкаль, Барон и Чюмкала, а Барон хлыст держит и за вожжи коней пегих: вот мне знаки и подают, свистят.

Я через забор перелез. Говорят они: «Что там новенького? Что слышно? » Отвечаю: «Слава Богу, все хорошо». Говорит Барон: «Мы тут в соседней Эстансии этих жеребят покупали, садись с нами, увидишь, какие востроногие». Только я вижу, что у них на сапогах шпоры, и говорю, значит: «На бричке и при Шпорах, видать, верхами куда выбираетесь».

Ответил Чюмкала: «Коней верхом пробовали в Эстансии». Сел я в Бричку, и тут мне Пыцкаль Шпору в икру как всадит, я от Боли страшной‑ ужасной чуть было сознание не потерял, а они хлыстом по коням и в галоп! А кони, хлыстом охаживаемые, как Бешеные мчат! А собаки повыскакивали, налетают, лают‑ заливаются! А я от боли пронзительной шелохнуться не могу, потому что в шпоре шип был загнутый, и если в тело она вонзалась, то как Клещами живое мясо схватывала. Всего лишь сил у меня и оставалось, чтобы Пыцкаля попросить: «Не шевелись, не шевелись, больно! » …а он вместо ответа Рявкнул, Заорал благим матом, как Ненормальный, как Сумасшедший какой, и ногой своей резко повернул. От чего Боль такая Болючая сделалась, что у меня искры из глаз посыпались и я потерял сознание.

Когда я в чувство пришел, то обнаружил себя в каком‑ то маленьком подвальчике, слабым светом из маленького окошка освещаемом. В первый момент я понять не мог, откуда я тут взялся, но при виде Барона, Пыцкаля, Чюмкалы, что на другом топчане сидели, а главное – при виде Шпор этих страшных, Загнутых, которые к сапогам их прикреплены были, быстро передо мною удивительность приключения моего обнаружилась. Однако я думал, что они просто выпили, и по причине какой‑ то меж собою Ссоры, может и давнишней, такое со мной сотворили. Ну я, значит, и говорю: «Ради Бога, люди, вы никак пьяны, скажите ж мне, где я и за что вы меня преследуете, ибо клянусь всем святым, что не виноват я перед вами». И вместо ответа лишь Дыхание их Тяжелое, утомленное почувствовал, да на меня глазами какими‑ то невидящими смотрят, говорит тогда Барон: «Молчи, ради Бога, молчи! » Ну, стало быть, сидим мы так, молчим. Тут Чюмкала ногою своею двинул, да Барону шпору в ляжку вонзил! Вскипел Барон от боли ужасной, но не шелохнется, шелохнуться боится, чтоб ему еще глубже шип не влез… и, как в капкан пойманный, тихо‑ тихо сидит… пока некоторое время спустя Пыцкаль не вскрикнул и шпору свою в Чюмкалу не вонзил, а тот – в капкане шпоры побледнел и окаменел. И опять все тихо Сидят.

В таком молчаливом сидении проходили часы, а я дрожал и вздохнуть не смел, чтоб мне кто из этих Безумцев шпору не вонзил. Не счесть, сколько мыслей самых диких меня мучало, и на этих ликах заросших, худых, как Христос на кресте, но Адом истинным горящих, я уже читал самые ужасные приговоры. А тут как дверь отворилася и ни кто иной, как Счетовод старый, Счетовод тот самый, что меня учил Дела вести, тот самый Счетовод собственной персоной заявился! Почтенный Счетовод! Но каково же Счетовода преображение! Медленно, белый как полотно, приближался он к нам, рот искривлен, челюсти сжаты, глаза вытаращены, и Дрожит, как осиновый лист… не меньше дрожь и у Барона, Пыцкаля и Чюмкалы, и их оцепенение, точно смертельное, не меньше! Шпора у него была к сапогу прилажена, а приблизившись, рядом со Мною встал, и пока никто словом не обмолвился, пока все дыхание затаили, я как труп, не говорю, не дышу, сижу… И вот так мы часа три или четыре Просидели, один подле другого, без движенья, без звука, но что‑ то там Между Нами росло, росло, росло и когда уже под Небеса, видать, выросло, когда больше, сильнее мира стало, Счетовод мне Шпору свою раз‑ два!.. В икру вонзил! От этого я наземь упал от Боли преужаснейшей и всепроникающей… он лишь крикнул, за голову схватился. На полу лежа и шип тот загнутый, что меня Схватил, чувствуя, я вообще больше не шевелился, дабы Боли Болью не умножить. И снова тишина настала, и может два или три часа она продолжалась. Наконец, Счетовод глубоко вздохнул и очень тихо сказал:

– Приделать ему к ботинку Шпору.

Так мне к правому ботинку Шпору и приделали, а он говорит: «Теперь ты Союзу нашему Кавалеров Шпоры причислен и Приказы мои должен выполнять. Ни бегства, ни предательства какого‑ либо не помышляй, иначе Пришпорим тебя, а если ты хоть самое малое желание Предать‑ Убежать в котором из товарищей своих заметишь, то в него Шпору должен вонзить. А если кто тебе шпору вонзить должен, а того не сделает, то пусть ему другой кто Шпору всадит. Следи ж за собой, да и за другими следи и на самомалейшее движение внимание обращай, если не хочешь Шип получить Болючий, ух, Страшный, ух, Адский Шип этот Диавольский! » И пот с чела бледного отерев, тише говорит: «Расслабь‑ ка мышцу, сейчас я это выну».

Да расслабить трудно, ибо наперед я Страх должен был бы ослабить. А когда я после долгих попыток немного уговорил мой Страх ради мышц моих ослабнуть, от самого легонького Шипа шевеления снова мышцы мои напрягались и искры из глаз, в черепушку отдается, разрывает, ой, кажись, Земля и Небо лопаются! Он, воя, лягая, шпору из меня с криком страшным выдернул и такую Боль причинил, что я снова в долгое беспамятство впал. Когда ж я очнулся, Счетовода не было, а только Пыцкаль, Чюмкала, Барон – сидят и друг на друга глядят. У меня и в мыслях такого не было, чтоб Друзья мои меня полонили, да и дверь на ключ замкнута не была, встать вот и выйти. Однако, из опасения снова Шпору отведать, я сидел бездвижно и безмолвно. Они тоже сидят. Наконец, зашевелился немного Барон и сразу Чюмкала Шпорой пошевелил, но сказал Барон: «Прошу разрешения к горшкам пойти, еду готовить, ибо сегодня – мой черед». Позволение ему дано было, но только он к горшкам направился, Пыцкаль тут же за ним со Шпорою, а за Пыцкалем Чюмкала следил, с меня в то же время глаз своих не спуская. Опять все там сильно напряглось, а когда еды наготовили, то отпустило слегка и застонал Чюмкала: «Боже, Боже, Боже…»

И понял я тогда, что нет надежды.

*

Не стану я надоедать Читателю Дорогому мелочным описанием мук моих, в капкане той шпоры изведанных. Да, Капкан то был, Капкан, в который мы, как крысы и как хрюки какие попали, а все из‑ за Счетовода. И когда каждый раз Шпора слегка ослабевала, из отрывочных Барона и Чюмкалы душеизлияний, из глухих Пыцкаля стонов я правду узнавал.

А все началось с того, что после Дуэли, когда я с Томашем к эстансии Гонзаля направился, Барон через Чюмкалу Пыцкаля на Дуэль вызвал за то, что ему Пыцкаль по башке заехал. Через Чюмкалу, говорю вам, вызов был сделан, потому что когда Барон с Пыцкалем вместе с Дуэли возвращались на жеребцах своих, Чюмкала из канавы вылез (их поджидаючи, в канаве сидел), а злой был (думал, что они его нарочно от секундирования Гонзалю отстранили, чтобы Дела его попортить и к Прибылям не допустить) из канавы, стало быть, вылез и говорит: «Жеребцы, жеребцы, а все‑ таки вам больше Кобылы подошли бы, ибо вы сами видать Кобылы‑ то и есть, да у Кобылы в секундантах были, так, стало быть, Кобылы вам…» Так их поддел, опять под ними Жеребцы заплясали, а Барон захотел ему промеж глаз сапогом врезать, но, вместо того, чтобы ему врезать, Пыцкаля в ляжку пнул, потому что Чюмкала на землю сел. Сидит, стало быть, Чюмкала, а там Пыцкаль Барона в ухо: «Ах ты, такой сякой, чего меня пинаешь?! » Говорит Барон: «А за что ты мне по башке стукнул? » Говорит Чюмкала с земли: «Ой, чтой‑ то Кобылы кусаются, верно к дождю!.. » Тут жеребцы заскакали‑ заплясали. Ну вот: Барон Пыцкаля в ухо, кровь вскипела и один другого на дуэль вызывает (а Чюмкала Кобылами обзывает), и уже все больше и больше на новую дуэль лыжи вострят, потому что срам той, с Путо стрельбы отмыть желают. Когда же, вызывая‑ обзывая так друг друга, они к Бюро подъехали, попросил Барон Счетовода, чтобы тот от его имени Пыцкаля теперь уж pro forma вызвал: на саблях или на пистолетах. Но говорит Счетовод: «Что ж я вызывать буду, коль вы пули боитесь, не зря, небось, люди поговаривают, что Дуэль та без пули была, так вы, поди, и эту Дуэль без пуль захотите… ой, Жеребцы‑ то вы, жеребцы, да только из пустого Пистолета и Порохом стреляете…» А Чюмкала: «Кобылы, кобылы…» Тогда Барон с Пыцкалем на них, бить их хотят, однако в конце концов на водку все вместе в Райтшулле пошли. Там Барон и Пыцкаль кричат, шумят, что хоть на когтях, хоть на Цепях, хоть на Вилах, но до последней крови, до самой до смерти… Сердятся, друг на друга да на Счетовода наскакивают, тут и Мельницу, и Заклад друг другу выговаривать стали, и уже все старые обиды, оскорбления, несправедливости из вековечной давности поднялись и как живые перед глазами встали. Тогда говорит Счетовод: «Есть у меня Шпоры с шипом сильно загнутым; так вы вместо того, чтоб на цепах биться, лучше уж на Шпорах этих… но Шпоры‑ то эти не для кобыл, а кажись только для Жеребцов!.. » А Чюмкала: «Кобылы, кобылы! » Крикнули они: «Жеребец! » И просят, чтоб им Шпоры те прикрепили, что враз ими насмерть зарежутся! Ну и всадил Барон Пыцкалю шпору свою, Пыцкаль – Барону: как в Капкан попали, шевельнутся не могли. Счетовод сделался белее стены, глаза выпучил и шпору себе прикрепив, подлетел к ним и так их поколол, так изничтожил, так окровавил немилосердно, что они как Псы взвыли, Пеной изошли; и в небо вой бил из этого места Ужасного. С того момента Мука началась, Голгофа, этот Союз, Капкан Сатанинский‑ дьявольский.

Причину, которая Счетовода к столь ужасному решению подтолкнула, я из собственных его бледных уст узнал, когда он на ночь в подвал вернулся: «Все, – говорит он, – к тому, чтобы судьбу нашу проклятую одолеть и натуры враждебность сломить и упразднить! »

– А то, Господи помилуй, – говорит, – опять нам на этой войне всыпали. И опять Проиграли! Проклятая, проклятая же судьба наша! Натура ли то нами пренебрегла, что опять ничего у нас Хорошо‑ Удачно‑ Счастливо выходить не хочет, а все как раз Плохо‑ Злокозненно оборачивается? И все, видать, Без Пуль выстрелы наши! И все пуст Ствол наш! И все как будто Натура нам не благоволит и, презренная, за слабость нашу Смерти‑ Пагубы нам желает!

– Проклятая судьба! Вот почему я, Счетовод, видя, как пан Томаш из Пустого Пистолета стреляет, решил, что я Страшным сделаюсь и на Натуру наброшусь, изнасилую ее, одолею, Ужасну, чтоб наша Судьба изменилась… О, попрать Натуру, попрать Судьбу, себя попрать и попрать Бога Всевышнего! А иначе никто благочестия нашего не убоится. Страшными должны мы быть!

– Потому, – говорит он, – я этим Шпорам шипы загнул, чтобы Капканом Архиболезненным хватали. Чтобы Кавалерии Наистрашнейшей создать Отряд Непобедимый, который бы по Натуре ударил, Разгромил бы ее, Сразил и Судьбу нам иную отвоевал! О, Сила, Сила, Сила! Так я, стало быть, вас и себя в этот капкан поймал и мучаю, и мучить не перестану, ибо перестать не могу… если бы я вам поблажку дал, вы из меня ремни бы стали резать… Вот почему не ждите облегчения! Не ждите облегчения!.. » Так он мне на ухо шепчет, а бледный – трясется, дрожит, челюсти так и пляшут, пальцы сжимаются‑ разжимаются, голос – то до писка взлетает, то вниз падает!

Однако говорю я ему: «Пан Гжегож, зачем это тебе, ведь это тебе боком выйдет, да и трясешься ты, пот чело залил». Он шепчет: «Молчи, молчи! Трясусь, ибо слаб я. Но Сильным буду, когда Слабость да Малость в себе задушу и всех тем Ужасну. Ты же измены не замышляй, не то – Шпора! »

И рукой дробно стучит – таков уж был обычай его стародавний. Итак, дни как ночи – темные, ночи, как дни – бессонные в подвале том. И ничего, только Шпора и Шпора, вот так часы, дни, ночи сидим и сидим, друг на друга глядим, и каждое движение наше, каждое шевеление тяжко, трудно нам давалось в нашей взаимной Сдерживающей Спутанности – Спутанной Одержимости. Куда ж это подевались бароновы изящество, блеск, шик? Куда подевалась пыцкалева громоподобность? Куда подевалось чюмкалино извечное подобострастие? И вот в этом подвале, как черви, друг по другу ползаем, один в другом копошимся, и после Напряжения наступает Облегчение, а после Облегчения опять – Напряжение и стон попавшего в капкан Шпоры. Даже тогда, когда по хозяйству надо было что сделать, воду подогреть, посуду помыть, то всегда вдвоем это делалось, да так медленно, так осторожно, чтобы, упаси Бог, ненароком шпорой кого не ударить. И так с утра до вечера. Сидим, Сидим, Сидим и Молчим, совсем не разговариваем, будто мы враги друг другу, хоть сообща все делаем. И только когда ночью сон сморит (хоть там всегда один‑ двое настороже были), и только тогда, говорю я вам, беседа наша начинается, и хрипит Пыцкаль, сопит‑ шумит Барон, причитает, вздыхает и ноет Чюмкала, а Счетовод через нос под нос же и бормочет. И вот, слушая эти голоса древние, понял я всю бездонность Пленения моего – ибо, видать, оно не Сегодняшним и даже не Вчерашним днем отмечено, а, верно, – Позавчерашним, и как же Сегодня нам справиться с тем, что происходит в давно прошедшем времени… Эй, лес дремучий, дремучая древность! Эй, пуща вековая! Эй, старый Амбар, старый Овин, Залог и Мельница над водой… Говор сквозь сон, один с другим хандрить начал, тот на этого шипит, а этот ворчит, а тот чего‑ то там говорит, говорит, умничает, умничает. Как‑ то раз панна Зофья, служащая, пришла, Счетоводом в капкан пойманная, а вечером того же дня он Кассира заманил и поймал. А потому – все более шумными и бурными становились ночные Разговоры: один мечется, бросается, другой «хули‑ були» или «клюмка‑ клюмка» шепчет, и от говора этого волосы у меня дыбом вставали и сердце падало, будто я в адских пределах пребывал.

Вот так, хватило нескольких дней на то, чтобы почти всех Служащих дам в подвал заманить; чтоб стало в подвале яблоку негде упасть, не то, чтоб человеку лечь… В этой давке прошлое, прошлое возвращается, и не просто давнее, а Прадавнее прошлое… Пыцкаль Барону и Чюмкале ноготь сломанный показал, а Кассир «Юзеф, Юзеф, не плачь» говорит, а Бухгалтер плачет! Тут вдруг снова Караси всплыли, а за ними – Булка, давно надкусанная… и снова Шпоры удар, снова боль‑ мука! Уж и поверить было невозможно, уж и в голове не укладывалось, особенно днем: ведь дверь подвала только на крючочек закрыта и дел‑ то всего – встать, два шага сделать и выйти на солнышко, на свободу, о Боже, Боже, зачем мы тут сидим, о Боже, Боже, ведь все мы выйти хотим… а там Свобода… В голове не укладывается! Ум содрогается! Так что я в один прекрасный день подумал: как же это получается, ведь быть того не может, ведь все мы выйти хотим и я Выйду, Выйду, о, вот уж и Выхожу, Выхожу!.. И точно: встал я и к выходу пошел, а они глазам своим не веря, за Уходом моим следят, и как будто в них надежда вошла… замерли… Пошевелился, значит, Пыцкаль, Барон крикнул, Шпору ему вонзил; Пыцкаль на землю с писком повалившись, меня долбануть хотел, но промахнулся; тогда панна Зофья в меня свое всадила острие; и так все мы на полу, в Конвульсиях и в Пене! Только зачем все это, на кой, пошто, с какой целью, зачем же, для чего, на что ж?

*

И вот – Пустота! Все Пусто, как пустая Бутылка, как Стебель, как Бочка, скорлупа. И хоть страшна мука наша, но пуста она, пуста и Страх пуст, Боль пуста да и сам Счетовод пуст, как Сосуд Скудельный. И потому нет предела муке, а мы здесь и тыщу лет просидеть могли бы, сами не ведая, зачем, для чего. Так что ж, никогда мне из этого пустого гроба не выйти? Так вечно и загибаться средь этих людей, в прапрадавности своей погрязших, так, значит, никогда мне солнца, свободы не видать? И вечно подпольной должна быть жизнь моя?

Сын, Сын, Сын! К сыну бежать, лететь хотел я, в сыне отдохновение, умиротворение мое! О, как я вздыхал в подполье том о румяных, свежих ланитах его, об очах живых, блестящих, о светлых локонах и будто отдыхал, дух переводил в Роще его и над Рекою. Здесь, среди чудовищ во всем Божьем – ах, видать, Дьявольском – свете не было у меня иного оплота, иного источника в пустоте, в суши моей, кроме этого Сына, полного соков. В этом томлении о Сыне, в этой моей жажде Сына принял я Решение, смелость которого лишь только отчаянием вдохновиться могла, вот и говорю я Счетоводу: «Все это хорошо, но слишком мало, слишком мало! Не хватает тут Муки, Страху! Гораздо больше нужно Муки, Страху, Боли. И почему это мы как крысы какие в подвале сидим, когда Поступки нужны. Поступок давайте совершим, чтоб он нас Трепетом и Силой преисполнил! »

Так я посоветовал. Если бы совет мой уменьшение Боли или Трепета преследовал, они бы в меня как в предателя Шпору всадили. Но когда совет еще большего страху требует и к Подвигу зовет, то никто ему воспротивиться не посмеет, а главное – сам Счетовод (хоть и бледный, и дрожит, и пот его прошиб). Говорю я: «Трусы! Поступка требую! Поступка страшного да Самострашнейшего! » Смотрят они на меня, поглядывают, знают, что я это, поди, не от чистого сердца говорю, что подвох в этом какой‑ то, но знают также, что если б кто против совета моего восстал, тотчас его пришпорят (за то, что Страха убоялся). А Счетовод, видя страх данного Совета, тоже его отбросить не может, а иначе он сам Страшным быть перестанет.

Посовещались. Говорит один: «Министра убить». Второй говорит: «Мало убить, замучить надо». Третий говорит: «Мало Министра замучить, жинку‑ деток его убить! » Говорит Зофья: «Мало детей убить, еще лучше – Ослепить». И так в пустоте Совета Поступок все страшнее и страшнее делается, а Счетовод – волосы дыбом, чело белое, в поту – все голоса выслушивал и по ним, как по лестнице, в Ад сходил. Однако я говорю: «Мало этого всего, мало, пан Хенрик и пан Константин, мало того, пан Гжегож! И что с того, что мы Министра или жену его убьем, ведь не сегодня придумали Министров убивать, Министра убить – это дело обычное, и не такое уж страшное. Нам такой Поступок нужен, который ни причины никакой, ни повода бы не имел, а лишь голому Страху‑ Ужасу служил. Лучше всего Игната, томашева сына, убьем, ибо беспричинное умерщвление юноши этого всех прочих умерщвлений будет ужаснее. И такая смерть тебе, Гжегож, столько Трепета придаст, что Натура, Судьба, мир целый в портки при виде тебя наложат, как перед Владыкой! » Тогда все заголосили: «Убивать, убивать!.. » и шпорами бьются, воют. Счетовод говорит Бледно, испуганно: «А, черти вас дери, не выпущу вас отсюда, не выйдете! »

Посоветовались мы. Говорю я: «Выйти нам надо, ибо здесь мы боле ничего страшного не совершим, да только не подвал нас держит, а Шпора. Так если мы кучей выйдем, со Шпорами на сапогах, то один от другого не убежит… чего бояться! Но сначала я с паном Гжегожем к Гонзалю поеду, где Игнат вместе с отцом своим пребывает, а уж там все Убийство и обмозгуем. Убить‑ то ведь не легко, тут все хорошенько обдумать надо. А как мы при шпорах, то конно поедем, а если я сбежать либо предать попытаюсь, то Гжегож в меня шпору вонзит». Ну, значит, советуют‑ присоветывают, да к моему Совету присматриваются и Счетовод нос воротит, что‑ то ему не по нраву предприятие мое. Но воскликнул я: «Кто трус, слабый, кто боится или увильнуть путь ищет, тому отваги шипом добавить! » И крикнул, Заревел Счетовод: «Не могу Совету не внять, ибо Диавольский он! »

И тогда на двух конях, на буланых, что в Райтшулле нам дали, к гонзалевой Эстансии через поля несемся, и Счетовода галоп с моим галопом рядом раздается! Несется Счетовод! Я рядом несусь. Бескрайняя равнина! Безграничная даль, лицо холодит, и самый бы раз с ружьем, да за птичками, зайцами или в меже где лечь, отдохнуть, уснуть… но с нами Шпора. И Дело наше, которое мы сделать должны, тоже с нами. И не знаю, Палачом ли Мучителем я к сыну мчусь или как к источнику, чтобы губы свои запекшиеся освежить… да грохот Пустого Галопа, грохот Пустоты нашей по этим пампы равнинам и пустынным пространствам Колоколом, Барабаном раздавался! Боже, Боже, как же это я палачом еду, мчусь, как же я палачом сыну моему стану! И когда мы до большого каштана добрались, я счетоводову коню Шпору как вонзил, конь Заржал, Рванул, шпора ломается, конь понес, и палач мой Мучитель растворился в самых дальних туманах равнины.

Один я на этих лугах остался. О, как Пусто, Тихо, о, какой Червячок, о, птичка на ветку села… Но Сын, Сын, к Сыну, к Сыну! Итак, в галоп и Сын, к Сыну, Сын, к Сыну – конские копыта по земле грохочут! И вот уж предо мною гонзалевой эстансии баобабы, вот зелень деревьев, кустов видна… но что это за грохот к грохоту коня моего примешивается, может это колышки здесь забивают, а может белье стирают‑ отбивают… ибо когда конские копыта бух‑ бух, то там Бух и Бах и Бух а когда конь мой бух‑ бух, бух‑ бух, то там Бах‑ Бух и Бух и Бах из‑ за деревьев доносилось! А, то ж они в лапту играли! И с коня сойдя, я за деревья бегу, а там Гонзаль с Игнатом в лапту играют, Горацио же – рядом, на колышках Игнатию аккомпанирует: и только Игнат в мячик Бух – тотчас Горацио в колышек Бах, так Бух‑ бахом и бьют! Томаш по саду ходит, сливы ест…

Завидевши меня, бегут приветствовать, но воскликнул Гонзаль, руки небу воздев: «Господи помилуй, никак ты из гроба восстал, с лица совсем спал! »

Тотчас же мне есть‑ пить подали, да и вымыли, ибо я едва своими членами шевелить мог. Потом я сел на скамейку в саду, и спрашивал меня Гонзаль: «Побойся Бога, куда ты запропастился, что с тобою все эти дни было? » Я правду ему сказать не мог, ибо ничем он мне помочь не мог, да и не поверил бы, столь неправдоподобной была правда. Говорю я ему, значит, что на поле вышел, внезапно занемог, а сознание потеряв и в больницу людьми будучи отвезен, я там много дней между Жизнью и Смертью находился. Посмотрел он на меня, да, видать, в искренность моих слов не поверил, ибо я подозрительность во взгляде его узрел. Но что мне Гонзаль, что мне Погоня Счетовода и грозящая месть Кавалеров Шпоры, коль Сына вижу, коль Сын предо мною, и голос его свежий, бодрый смех, движенья, тела всего радость‑ ловкость! И точно луг, роща над рекой, свежая, прохладная…

*

Что ж это однако, что это? Что за перемена в Движениях, в смехе! Что же происходит? А Байбак‑ то как осмелел! Потому что они, сударь, так Один с Другим, так Один к Другому, что чистое дело танец получается, танец, не иначе. Если один Рукой Махнет, другой Ногу задерет. Если один на дерево влезет, то другой – на бричку полезет, один, стало быть, Свистнет, другой прочь прыснет, этот сливу скушает, а тот – заест грушею, тот Чихнет, а этот – нос утрет, и если один Прыгает‑ Скочет, другой закрывает очи. И такое вот Вторение, Подыгрывание беспрестанное, один другому, один под другого, как будто строчки в стихе, такое вот вечное Сочленение, нерушимое в каждом движении, шевелении, что так и кажется, один без другого шагу сделать не сможет. Гонзаль же ногами притопывал, в ладоши прихлопывал, и уж так радуется, так радуется, что туфельки и пелеринки теряет.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.