Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ТРАНС‑АТЛАНТИК 2 страница



*

Тогда Чечишовский за руку меня схватил: «В сорочке ты родился! Видишь Барона? Барон стоит, самого Барона поймал, вон перед витриной стоит, да один, без Компаньонов, пойдем же к нему, или не пойдем, о службе твоей поговорим, или не поговорим! » – «Приветствую, приветствую дорогого Барона, как здоровье, успехи, или неуспехи, а вот господин Гомбрович, от родины отрезанный, здесь остался и с нами вместе неуверенность нашу и тревоги переживает, да и работы какой‑ нибудь ищет! » Взглянул на меня Барон. И сердечно меня обнял! И вот, обрадованный, отбегает, опять подбегает и к груди прижимает – «а может, перекусить чего, а может, выпить» – меня Домой к себе приглашает и Жену, которая куда‑ то подевалась, ищет, потому что жене своей представить меня хотел. – «Заезжайте‑ ка Вы к нам во вторник! Будем рады! » Но сказал Чечишовский! «Ему бы занятье какое пригодилось, ибо в нужде он, ведь я его без долгих размышлений сразу к Барону‑ благодетелю: где обильно сервируют, там обильно подают». – «Что такое? – воскликнул Барон. – В нужде? Какие проблемы? Можете не беспокоиться! Прямо сегодня велю, чтобы Вас, золотой Вы наш, секретарем моим в Компанию приняли с окладом 1000 или 1500 песов! Нет проблем! Порядок! Часы работы сами себе назначите! Порядок, значит, а сейчас бы надо это дело чем‑ нибудь запить да закусить! » Идем мы, стало быть, по рюмашке с Бароном опрокинуть, и в блеске солнца уже все кажется улаженным, и я, видать, Опекуна, Отца и Короля нашел великолепного, о, благодаря Тебе, Боже, мне уж полегче жить будет, вот и прошли, исчезли заботы и печали, но что это, Боже мой, Боже, что же это делается, почему Король, Барон мой, потух, затих и меня печалит, делает маленьким, почему солнышко мое за тучу заходит?.. А‑ а‑ а, это же Пыцкаль, Пыцкаль подлетает!

Пыцкаль – Барона компаньон – был пониже ростом, покоренастей, и насколько один великолепным, прекрасным, рослым, горделивым был мужчиною, настолько другой‑ как корова жевала или только что из‑ за овина. Напрасно Барон ему рассказывает и докладывает, что он меня, друга своего, служащим принял, Пыцкаль вместо ответа лишь на меня вылупился, потом – на Барона, а, плюнув, изрек: «Ты что, с луны что ль свалился, чтобы без совета со мною новых служащих в Дело принимать, кретин ты что ли; ну так я твоего служащего погоню, вон, вон, вон отсюда! » Хамством таким ужасным оскорбленный, Барон поначалу слова вымолвить не мог, а потом закричал: «Запрещаю! Воспрещаю! » … на что Пыцкаль пасть раззявил: «Себе, а не мне запрещай!.. Кому ты запрещаешь?! » Барон крикнул: «Попрошу без скандалов! » Пыцкаль крикнул: «Ах мы нежные какие, так я тебе его отделаю, неженку твоего, морду ему побью! » … и ко мне с кулаками, того и гляди, Побьет меня, убьет, может, изобьет этот вот зверь, этот палач, укокошит меня; Погибель, стало быть, Смерть моя настала; но что это, почему мучитель мой медлит, почему не бьет меня?.. А‑ а‑ а, это ж Чюмкала – третий компаньон Барона – откуда‑ то сбоку подвалил!

Чюмкала – костлявый, блондин лупоглазый, рыжий – картуз снял и ко мне руку большую красную тянет: «Чюмкала! », чем неожиданно Пыцкаля в оцепенение ввел. «С ума сойти, – рявкнул Пыцкаль, – я ж его тут бью, а этот лапу тянет, я большего Кретина‑ Болвана в жизни не видел; ну чего лезешь, чего вмешиваешься? » – «Запрещаю! – крикнул Барон. – Запрещаю! » Криком напуганный, засмущался Чюмкала, руку большую в карман сунул и в кармане шарить принялся, но тут же копания своего в кармане застыдился, а от стыда вид сделал, что якобы он ищет что‑ то в кармане, чем еще сильнее Барона, Пыцкаля взбесил: «Ты чего там, растяпа, ищешь, – крикнули они, – чего ищешь, разиня, чего ищешь! » так, что, со стыда едва жив, Чюмкала, красный как рак, не только руку из кармана, но и пробку от бутылки, цедульки какие‑ то помятые, ложечку, шнурки, рыбок вяленых достал. И как только эти рыбки свету явились, сразу тишина воцарилась, потому что от рыбок этих стало им вдруг как‑ то муторно.

Я вспомнил, что Чечиш мне говорил, что там между ними как между Компаньонами давнишние были Распри, Обиды, Претензии, насчет, кажись, Мельницы какой‑ то, Залога; именно поэтому у Пыцкаля при виде рыбок сих аж дух сперло и он заревел: «Караси вы мои, караси; Уж ты мне за все заплатишь, я тебя по миру пущу», но Барон лишь кадыком двинул, слюну сглотнул, воротничок поправил и говорит: «Реестр». На что Чюмкала отвечает: «Овин от той гречки сгорел», а Пыцкаль посмотрел косо – «вода была», – проворчал, и так они стояли, стояли, Чюмкала почесал за ухом, а когда тот за ухом чешет, то Барон – щиколотку, Пыцкаль же – правую голяшку. Говорит Барон: «Не чешись». Отвечает Пыцкаль: «Я не чешусь». Чюмкала замечает: «Это я чесался». Тогда Пыцкаль: «Я тебя почешу». Говорит Барон: «И почеши, почеши, ты как раз по этому делу». Пыцкаль ему: «Я тебя чесать не стану, пусть тебя Секретарь почешет». Тогда Барон подает голос: «Секретарь мой чесать меня будет только когда я ему прикажу». Тогда Пыцкаль: «Я твоего Секретаря к себе переманю и у тебя его заберу, меня он будет чесать, когда я захочу, и хоть ты Пан из Панов, а я Хам из Хамов, он тебя будет чесать, когда того мне захочется или не захочется. Чесать будет». Говорит Барон: «Кто Хам из Хамов, а кто Пан из Панов, а ты от меня этого Секретаря не переманишь, я его к себе от тебя переманю и меня, а не тебя он почешет». Тут Чюмкала взорвался плачем, ревом великим: «Ой, Батюшки‑ Светы, что это вы все для себя хотите, себя чесать с моей бедой, с моим Страданьем‑ Горем, уж я‑ то его от вас переманю, уж я его переманю! » И давай меня тянуть, дергать, друг у друга из рук вырывать, тянут, тянут и таким манером в дом какой‑ то меня втянули, а там ступеньки, по ступенькам, стало быть, тянут, дергают, один у другого из рук вырывают, а там сбоку дверца маленькая, на которой дощечка «Барона, Чюмкалы, Пыцкаля Конское Собачье Дело», а за дверью прихожая большая, темноватая, а в ней – стульчики. Барон перед Чюмкалой, Чюмкала перед Бароном, Пыцкалем, Пыцкаль перед Чюмкалой Бароном меня на стульчик посадили и, вежливенько попросив меня немного подождать, в другую комнату удалились, на двери которой написано было: «Правление Имуществом и Делами, Вход воспрещен».

Один оставшись (ибо Чечиш давно уже умотал) в наступившей после шумного прихода нашего тишине, я с интересом озирался. Людей этих странность (а ведь, кажись, за всю свою Жизнь более странных не видел), да та свара, которую они меж собой вели, очень уж меня от всяких сношений с ними отвращали; но надежда постоянного, а может даже и приличного заработка заставила меня остаться. Прихожая, как я говорил, была темновата, бумагою темной оклеена, однако бумага обтрепанная… там‑ сям пятна жирные… или дыры или отодрано где, но залатано, мухами засижено и подсвечник со свечой, стеарином везде накапано. Половицы стертые, от хождения измызганные, там в углу старая газета шуршит, верно, мышки под ней сидят. А тут и ботинок задвигался и к табаку стал приближаться, а букашка малая, из щели в полу вылезла, к сахару упорно ползет.

Среди шорохов этих я дверь в соседний зал приоткрыл. Зал большой, длинный и сумрачный, и ряд столов, за которыми служащие сидят, над Письменами, Реестрами, Фолиантами прилежно склонились, а бумаг уж столько, столько навалено, так ими все завалено, что двигаться, почитай, нельзя, ибо и на полу всюду бумаг множество и цедулек; а Реестры из шкапов лезут, аж под потолок уходят, на окна залезают, все бюро собою занимают. Если какой из служащих пошевелится, то как мышь в этих бумагах зашуршит. Впрочем, много было и других предметов, как то: бутылки, или жесть согнутая, дальше – блюдце разбитое, ложка, обрывок шарфа, щетка облысевшая, дальше – кусок кирпича, рядом – штопор, хлеба корка, множество ботинков, также носок, перья, чайник и зонт. Всех ближе ко мне сидел старый худой служащий и стальное перо на свет смотрел, пробуя его пальцем, а сам – вроде с флюсом, потому что в ухе вата; за ним – второй служащий, помоложе и румяный, на счетах считал, да заодно колбасу покусывал, еще дальше – служащая расфранченная да начесанная, в зеркальце посматривает да кудряшки поправляет, а дальше – другие служащие, которых числом было восемь, а может и десять. Тот пишет, этот в Реестре чего‑ то ищет. Тем временем полдник, то есть: чашки с кофием и булки на подносе внесли и тогда все служащие, труды свои прервав, вокруг еды собрались и сразу же, как водится, разговор зазвучал. Смех меня разобрал при виде Питья Кофию служащих сих! Ибо с первого взгляда видно было, что который уж год друг с другом вместе в одном и том же бюро пребывая, ежедневно тот же самый вековечный кофий пия и вечную же свою булку жуя, теми же самыми своими шуточками старыми друг друга потчуя, они всё с полуслова понимали.

Тогда служащая кудряшки откинула и «Опля» сказала (и, верно, уж тысячу раз это говаривала), на что толстый кассир, за ней сидевший: «Ах ты, котик‑ коток, кудреватый лобок! » От чего радость чрезвычайная, смеются все служащие, за животики хватаются! Едва смех успел на бумагах осесть, Счетовод старый пальцем погрозил… а все уже опять за животики схватились, потому что знают, что он скажет… он же говорит: «К копирочке листок – бум‑ цык‑ цык, и копия в срок! » Еще больше радуются дамы, бумагами шелестят. Но служащая мизинцем левой руки правую щечку подперла! Но служащая мизинцем щечку подперла!., а тем временем Счетовод сильно шлепнул по плечу молодого, румяного служащего и шепчет ему: «Не плачь, не стоит горевать, Юзеф, Юзеф, ведь ножичек, тарелочка, муха, муха была!.. »

Я не мог понять, зачем Счетовод ему о слезах говорит, если тот вовсе не плакал… но именно в эту минуту, увидев пальчик сей, румяный Бухгалтер рыданьем приглушенным разразился! И опять меня тогда смех разобрал, ибо, видать, не токмо годы целые, но и века, пальчик этот вместе со щечкой бухгалтеру раны сердца его старые кровоточащие расцарапывал и, видно, много лет этот приятель его утешал; но вместо того, чтобы сначала Бухгалтеру заплакать, а лишь потом Счетоводу его утешать, у них перепуталась последовательность действий и то, что было в конце, перешло в начало! Выбросила вверх свой носовой платок служащая! Кассир чихнул! А старый бухгалтер высморкался! Тем временем заметили меня, и, ужасно засмущавшись, в бумаги свои, словно мыши, зарылись.

Однако тут же меня позвали к Учредителям. Темноватая комнатка, куда меня провели, тоже бумагами, цедульками заполнена, а кроме того старая железная кровать у стены стояла, и ведро тоже и таз, двустволка на окне, ботинки, липучка для мух. Пыцкаль держал Барону какой‑ то ящик, Чюмкала же из Реестра квитанции перечитывал. И все трое ко мне: «Меня почеши! Меня почеши! Меня почеши! »

*

Много в своей жизни я видел странных мест и еще больше встретил странных людей, но среди мест тех и людей не было еще ничего столь же странного, как этот случай жизни моей. Застарелый между Бароном, Пыцкалем и Чюмкалой спор брал свое начало в Мельнице, что каждому из них в экс‑ дивизии равными долями перешла; потом в трех арендованных корчмах спор тот еще сильнее распалился, а когда Винокурню по пропинации на субасте взяли, видать, еще больше склок и яду подпустили. Почти невозможным стало провести раздел фондов, решение суда два раза с трех сторон на апелляцию подавалось, в судебном рассмотрении дело шесть раз откладывалось, пока наконец за неимением письменных доказательств в Арбитраж не было отослано, Арбитраж же в свою очередь явное противоречие между первым и вторым Субасты реестром усмотрел. К тому же – взаимные иски о Присвоении Имущества, угрозы и планы уничтожения, Убийства, да два иска о Захвате и один о присвоении шести жемчужных булавок и Перстня… и все так – иски, захваты, насилия, склоки, злословье, стремление Расправиться, лишить Имущества, изничтожить, С Сумою По Миру пустить. А потому, когда по причине Подстраховки Субасты дело Торговли лошадьми, собаками в Реестр занесено должно было быть, все трое в равных долях к предприятию этому приступили, а собак, лошадей на стороне скупая, с большим профитом на Шпронт или на Ганацию продавали. Во всяком случае, несмотря на весьма солидные от этого предприятия прибыли, компании грозило банкротство, потому как много было этих Злоб давнишних, Насилия, много грызни, дрязг взаимных, много обид, Яду, скандалов остервенелых, беспрестанных.

И сварливость эта, может, не столько от финансовых расчетов, сколько из характеров противоположности проистекала. И впрямь: Барон как жук гудит, жужжит и танцует, точно павлин хвост распускает, да соколом под небеса взмывает; а Пыцкаль как бык ревом своим хамским орет, хамски прет; а Чюмкала ноет; а Барон как бы в карете едет, четверкой коней, приказы отдает и в трубу трубит; а Пыцкаль, хамством набитый, только пасть разевает; а Чюмкала с шапкой в руке, потому что рохля; Барон спесью, капризами, настроеньями, фантазиями; Пыцкаль в морду дать норовит или даже портки снять; Чюмкала подлизывается или волынку тянет… Того и гляди, друг дружку в ложке воды утопят, но в Процессов, в повесток, в склок беспрестанном потоке, в непрерывном эдаком резком общении так одно с другим, как солянка, как капуста с горохом перемешано, стиснуто, что, видать, один без другого жить не сможет; как Пальцы Ноги – в Носке старом заскорузлом, в Ботинке вечном своем, кривые, страшные, но всегда вместе! Вот и те – только друг с дружкой! Вот и они – только между собой! И о свете божием забыли, только друг с дружкой, между собой, особняком, и столько им с давнишнего времени всякого старья понабралось, столько воспоминаний, обид, слов разных, шагов, бутылок старых, двустволок, банок, тряпок наиразнообразнейших, костей, шпеньков, горшков, блях, локонов, что если кто чужой к ним приходил, то совершенно не мог догадаться, что ему скажут или сделают: ибо пробка или бутылка, или словечко какое, невзначай брошенное, сразу им что‑ то Прежнее, на сердце Запекшееся напоминало и флюгером вертелось.

Итак, если бы не рыбки старые, что у Чюмкалы тогда из кармана выпали, если бы не Реестр да не Ноги почесывание, меня бы они наверняка на службу не приняли. Но, видимо, по причине бутылочки маленькой, а может и ящичка, вместо 1000 или 1500 Песов, которые Барон посулил, мне лишь 85 Песов назначено было. Но то же и самые старшие служащие – когда к Патронам с бумагами, с делами шли, никогда, сударь, не знали, что там вытанцуется, какое решение Пыцкаль Барону, Барон Чюмкале, Чюмкала Барону Пыцкалю вынесет. Стало быть, много распоряжений, приказов, дел много: то Кони по цессии, то ипотечный перевод, потом – поручительства, дележ дивидендов. Собаки под залог, все Бульдоги, пропинация‑ экзекуция, сальдо‑ бульдо, дебет‑ кредит, а стало быть, дела идут, контора пишет, Счета, иски предъявляются, исполняются, на Аукционах состязаются, в Ипотеку заклады закладываются, на Торгах торгуются; но что поделаешь, сударь, если за всем этим, да подо всем этим, селедочка какая‑ нибудь очень давняя или булка, что семнадцать лет тому назад Барон у Пыцкаля уел. Когда я на следующее утро на работе объявился и посреди Служащих, нынешних Сослуживцев, уселся, трудность новой обязанности моей явственно предо мною предстала. Служащие, в свои цедульки погруженные, своим счетам‑ расчетам предавшись, в своих делах‑ обязанностях забывшись, на меня, на чужака, и взглянуть не захотели; мне же их щипки‑ уколы, их стародавние баночки непонятными и таинственными оказались.

Потацкий, Счетовод старый, мне Дела дал вести, но черт их там знает, на кой их надо было вести, ибо человек этот – роста небольшого, очень худой, с редким волосом, возлегшим венчиком вокруг его большого лысого черепа, да к тому же – и пальцы худые, длинные. На работу мою все посматривает, нет‑ нет, да и поправит мне буковку какую, да за ухом себе почешет, или высморкается, или пыль что ли с одежды своей стряхнет; а уж охотнее всего – так это воробышкам крошки за окно бросит. Ой, видать, Счетовод – добряк, добряк до мозга костей, хоть медлительность его и чрезвычайная во всем дотошность не раз смех во мне вызывали. Я воздерживался от всего, что бы милого старичка обидеть могло: и даже табачок его пользовал, хоть табачок тот и временем был трачен, и, неизвестно с чем перемешанный, жилетки его кашемировой запаху набрался.

Но, по совести говоря, не до смеху было. Ибо, несмотря на то, что хоть какое‑ то вспомоществование на жизнь я получил, все остальные условия и обстоятельства, как то: Край Неведомый, город чужой, приятелей либо верных друзей отсутствие, службы моей странность… каким‑ то страхом меня наполняли, а ко всему тому – Бой сильный, что за водой, с реками крови, и многие люди, друзья мои или родственники уж неведомо где были, что делали, может уж Богу душу отдавали. Хоть туда и далече, за водой то было, но человек поосторожней становится, потише говорить начинает, спокойнее двигаться, чтобы беды какой не накликать, так зайцем в меже, кажется, и притаился бы. Потому‑ то, крошку маленькую хлеба на чернильнице заметив, я часто на ту крошку поглядывал и даже кончиком пера до нее дотрагивался.

Но сильнее всего мне с Посольством дела досаждали. Не для того, видать, Ясновельможный Посол Церемонию со мною учинил, чтобы все это так ничем и не кончилось; я тут за столом за письменным сижу, Дела веду, а они там, небось, – свои ведут, и как знать, не замышляют ли они чего там со мной, да за спиной моею. Сижу я значит, пишу, а сам думаю: чего они опять там со мной, как они меня там пользуют, да на что употребят. И точно: не обманулся я в предчувствиях моих, ибо когда я ввечеру в пансион мой вернулся, мне большой букет флюксий бело‑ красных от Министра вручили, а к нему – письмо от Господина Советника. Уведомлял, стало быть, Советник в самых что ни на есть любезных выражениях, что завтра за мной заедет, чтоб к художнику Фиццинати меня забрать на вечер, который присутствием Писателей да Художников местных будет отмечен. Кроме этого письма и цветов, мне еще два букета – от местных наших Президентов – вручили, и оба с лентами, с приличествующими такому случаю надписями. А кроме того, детишки малые прибыли и перед окном моим колядку спели.

Ах, чтоб тебя черти драли! Только я притаиться захотел, а они меня на обозренье! Обильем оказанных мне почестей удивленная, хозяйка Пансиона моего слышать даже не хотела, чтобы я далее в каморке маленькой моей оставался, и в комнату получше меня перевела. Вот так, в это трудное, опасное мое время я, вместо того, чтобы в маленькой комнатушке быть, оказался в большом салоне о двух окнах. И тогда известие о необыкновенной, Господи помилуй, исключительности, величине моей, стрелой пронеслось по всем Землякам: на следующий день на службе с низкими поклонами меня принимали и даже от разговоров, шуток в присутствии моем воздерживались.

Да чтоб вас Черти, Черти! И тогда Чествования‑ Церемонии становились все более церемонными, и видать, что Ясновельможный Посол вопреки воли моей, не обращая внимание на резкое нежелание мое, на своем стоял и Чествование во все стороны распространял. Ах, чтоб его, и зачем только я ему на глаза попался! Да и дело‑ то какое опасное! В доброе время еще можно такие номера откалывать, а когда там Смертоубийство, Резня идет, так уж лучше тихо сидеть, ждать, да о том лишь заботиться, чтоб беды какой на себя не накликать.

Поэтому зарекся я и решил, что ни на этот прием не пойду, ни на какое другое Чествование – Глупое, поди, Пустое – особы своей не допущу. Но суть, однако, была в том, что если б я теперь недвусмысленному пожеланию Ясновельможного Посла запротивился, то уж наверняка все меня за предателя так и сочли бы, что при нынешнем отношений раскладе чрезвычайно опасным было. Да вот еще что: бальзам почестей соотечественников Человеку, который с самого сызмальства только упреки получал… а тут как будто добрая фея какая палочкой взмахнула и все перед ним головы склоняют и шапки перед ним снимают. Ах оно, почитание это треклятое, лживое и пустое, как черт знает что! Но святое, благословенное, истинное почитание, ибо Чело мое, Око Мое, Мысль моя и истина моя и искренность сердца моего и песнь моя и достоинство Мое! А стало быть – это и закон мой, и плащ мой и корона моя! Да что ж мне теперь – дареному коню в зубы смотреть? Ой, видать, пойду я на собрание сие и позволю себя чествованием превознесть, ибо клянусь Богом и Матерью моею перед Богом, Алтарем, что тот, кто передо мною шапку ломает, не так уж плохо делает, а как раз самым лучшим образом, совершенно правильно поступает!

Ах вы там, г…ки, Хитруете‑ мудруете, да об своей корысти словно куры квохчете. Ну а я, все, что с вашей Натуры тупой да хитрой берется, к своей Натуре приму и, коль вы меня г…м кормите, то я его, как Хлеб и Вино, есть буду и наемся. Когда же я как истинный мастер на приеме том блесну, когда у иностранцев Мастером признан, провозглашен буду, тогда уж мне не страшна будет Ясновельможного Посла глупость, и он тоже уважать меня будет обязан… Так садись же, садись на того коня, какого тебе дают, да скачи на нем далеко! Пойду, стало быть, пойду! И в самом деле, вернувшись в пансионат мой, я сразу же сундук отворил, а бреясь, переодеваясь, наряжаясь, просто‑ таки чрезвычайно уверен был в Мастерстве моем и знал, что как Мастер я надо всеми возвыситься, возобладать должен. О, Мастер, Мастер, Мастер и Мастер! Но каково же было изумление и удивление мое, когда у себя за спиной я вдруг услышал: «Привет Писателю нашему великому, привет Мастеру! » Я вскочил и воскликнул, полагая, что голос тот насмешника какого‑ то голос, а может и из самого меня раздался, а тут Подсроцкий‑ Советник в брючках полосатых да во фраке с манишкою, точно мопс под железобетоном выглаженною, в пояс мне кланяется: «Ясновельможный Пане! По поручению Ясновельможного Посла я сюда двуколкой приехал. Едем, значит! »

Звук лжи неприкрытой и передо мною внезапно возникшей меня как будто в лицо ударил! О, пошто ж этот г…к, что меня за г…ка считает, Мастером меня называет? Садимся, значит, в двуколку. Едем, значит, двуколкой, и хоть мы все усерднее оказываем друг другу почести да знаки внимания, но, зная, что он знает, что я знаю, что он знает, что я знаю, и г… г… г… все сильнее друг друга презираем; и так вот все в почестях и в г… к дому подъезжаем. А там, едва с двуколки я сошел, как ко мне Земляков куча и «привет, привет», «салют, салют», и «хвала, слава» и цветы, стало быть, вручают, и праздник, стало быть, празднуют точно Рождество; а среди них Барон, и Пыцкаль тут, потом Чечиш, да и Чюмкала и Кассир, Бухгалтер и панна Зофья в гродетуровом туалете желтом. И давай превозносить! Советник подле меня любезнейшим образом вправо да влево раскланивается, я тоже кланяюсь, приветствую, и так, почестями окруженные, мы в дом входим. А в доме том тихо.

*

В большом оказался я зале, а там народу много, кто стоит, а кто сидит, и пирожных поеданье, и вина выпиванье со стопочками, с рюмочками в руках; вон женщина какая‑ то к рюмке руку протянула; где‑ то в другом месте трое или четверо то ли книжку, то ли бутылку рассматривают; а там кружком сели, разговаривают. Да то‑ то и оно, что ни говора, ни шуму какого, лишь тишина невероятная, хоть и в разговорах недостатка не было, а даже и в смехе, но разговоры те, смех, да возгласы, вместо того, чтоб хоть чуток посильнее быть, чуток послабее были, поприглушеннее что ли да и движений удивительная была недвижность, ни дать ни взять – рыбы в пруду. Советник, пополам согнувшись да платочком помахивая, самым любезным манером к Хозяину меня ведет и ему представляет и как Мастера Великого Польского Гения Гомбровича Известного рекомендует. Хозяин, полный, круглый, фанфары Советника низким поклоном принимает и уж не зная, как меня Чествовать, в любезностях рассыпается, румянцем заливается… меж тем дама, Блондинка, тоненькая, маленькая, к нему обратилась, и вот уж он с ней разговор начал, а о нас позабыл. Стоим значит. Тут к старику, худому, седому, который, видать, известным гостем был, Советник меня подводит и торжественно громко представляет, а старик тот давай кланяться и как только можно меня превозносить… да что ж с того, коль тут же о нас забывает – шнурок у него развязался. Мы, стало быть, к третьему, что солидного росту, с проседью; он аж за голову схватился: «какая честь» говорит… но пирожнице взял, съел и забыл. И стоим мы так с Советником посредине и тихонько беседу ведем, а за нами Земляки‑ сородичи тоже стоят и тихонько беседуют. Тихо, мало.

– «Погоди‑ ка, – говорит Советник, – вот мы им покажем». Стоим, стало быть, а рядом другие Гости стоят, человек, может, сто. И уж очень богато и чисто одеты; рубашки шелковые или зефирные, по 13, 14 или даже за 15 Песов, галстуки, ленты‑ бантики или модные лорнетки, а также блестяшки разные, дальше – каблуки узкие с отделкою, платочки, помадки, высоки Инглезы за 20 или за 30 Песов. Главным же образом – носки мужские в глаза бросались, а мужчины чти носки охотно показывают, брючину вверх подтянувши, дамы же – шляпки разглядывают. Один, значит, другого похлопывает. Один другого нежно обнимает «amigo, amigo», «que tab», «que es de tu vida, que me cuentas», но несмотря на нежность‑ сердечность эту, разговор у них затухает или рассыпается, потому что один говорит, а второй в рассеянности, в отрешенности какой‑ то уж и слушать перестал, и Носок свой разглядывает. Говорят, значит: «Вышла ль эта Ревиста? » – «А мне 50 песов за статью заплатили». – «Как дела, как дела? А что новенького? » – «Сколько же эта площадь стоила? » – «Я себе носки купил». Тут вдруг все разом давай руки вверх поднимать, да за головы хвататься, да в один голос причитать: «Ой, да что ж это мы говорим? Ой, да почему ж это мы говорить не умеем?! Да что ж это мы себя самих не уважаем и не превозносим?! Ой, да почему ж так плоско, так плоско?! » И друг к другу подбегают, один другому Уважение свидетельствует, один другому «Maestro, maestro» да «Gran Escritor» да «Que obra» да «Que Gloria», да только что с того, если у них все тут же и рассыпалось и в рассеянности они снова Носки разглядывают.

«Погоди‑ ка, – сказал Советник, – погоди‑ ка… Ужо мы им покажем! » А мы все стоим. Шепчет мне Советник, бледный, потный: «Нукась, г…к, покаж‑ ка чего этим г…кам, а то сраму потом не оберешься! » Я тогда говорю ему: «Г…к ты, чего я им покажу‑ то? » А за мной Мои стоят и, заметив, что никто на меня внимания не обращает, небось, г…ком меня считают, а сами злые как черти, так бы в ложке воды, кажись, и утопили бы меня! Хрена вам, хрена вам, хрена вам! К чертям собачим! Ой, чегой‑ то Нехорошо! А тут вижу, что новые люди входят, и не так себе люди, потому что сразу на них Поклонами да Почестями повеяло.

Первой шла дама в горностаевой пелерине с перьями страусиными‑ павлиньими и с большой кошелкой, тут же рядом несколько Приживальщиков, за Приживальщиками несколько Секретарей, а за ними – несколько Писарей и несколько Шутов, а уж те – в бубны били. И вот среди них в Черное Одетый человек, и, видать, поважнее прочих, потому что когда вошел он, тут же голоса послышались: «Gran escritor, maestro», «Maestro, maestro»… и от этого восхищения так и попадали бы на колени, если бы пирожных не ели. Тут же кружок слушателей сбился, а тот, кто посреди был, очень уж Священнодействовать принялся.

Человек этот (а столь странного человека я в жизни своей впервые увидал), хоть до чрезвычайности утонченным был, а все себя утончал да утончал. В пыльнике, за большими черными очками, как за стеной, от всего мира отгорожен, вокруг шеи шарфик шелковый в горошек полуперламутровый, на руках полуперчатки черные, зефировые, на голове – шляпа черная, с полуполем. Так укутанный и отстраненный, он все время попивал из узкой бутылки или платочком черным зефировым утирался и обмахивался. В карманах его – бумаг множество, записок, кои беспрестанно терял, а под мышкою – книги. Интеллигентности необычайно высокой, которую он в себе все время возвышал, возгонял, и в каждом высказывании своем так интеллигентно был интеллигентным, что женщин и мужчин восхищенное чмоканье вызывал (а те все по‑ прежнему Носки‑ галстуки разглядывают). Голос свой он постоянно понижал, и чем тише говорил, тем зычнее как раз выходило, потому как остальные, утихая, еще больше к нему прислушивались (хоть и не слушали), и казалось, что в этой своей Черной Шляпе он ораву свою в Вечную Тишину поведет. В книжки, в записки свои заглядывая‑ ныряя, в них копошась, теряя их, он изредка цитатами мысль свою украшал и с ее помощью что‑ то доказывал, но уже себе, как бы в безлюдии. И так бумажкой и мыслью поигрывая, он становился все интеллигентней и интеллигентней, и эта интеллигентность его, сама на себя помноженная и сама на себе верхом гарцующая, такой интеллигентной становилась, что Свят‑ Свят‑ Свят!

А тут Пыцкаль с Бароном мне на ухо: «А фас его, фас! » Тут же и Советник с другой стороны: «Фас, взять его, фас! » Я говорю: «Я не собака». А Советник шепчет: «Взять его, иначе срам, потому как это их Знаменитейший Писатель, и не может того быть, чтоб тут его Превозносили, когда Великий Писатель Польский Гений здесь же в зале! Куси его, г…к, гений, куси, не то – мы тебя укусим!.. » И стоит, значит, за мной вся моя орава… Понял я, что нету никакой иной возможности, кроме как мне его укусить, ибо Земляки мои мне покою не дадут, а уж когда бы я этого Буйвола укусил, так сам бы Львом враз и сделался. Да только как его укусить, когда он, бестия, как из книги марципанит, марципанит, что аж в глазах темно делается, и все интеллигентней да интеллигентней, все утонченней да утонченней…

Тогда я соседу своему говорю, да громко так говорю, чтоб этот слышал: «Не люблю, – говорю, – когда Масло слишком Масляное, Клецки слишком Клеклые, Пшено слишком Пшенное, а Крупы слишком Крупчатые».

Слова мои трубным гласом во всеобщей тишине раздались и на меня всеобщее вниманье обратили, а этот Раввин свое священнодейство прервал и, на меня очки направив, смотрит ими из тьмы своей; потом он однако спросил тихонько соседа, кто, мол, таков… Говорит сосед, что Писатель, мол, Заграничный, а тот, значит, немного опешил и спрашивает, англичанин ли, француз или может голландец; но сосед ему говорит, что, дескать, поляк. «Поляк, – говорит, – поляк, поляк, поляк…» – но только шляпу поправил, ногой очень закуролесил, а потом в записках своих порылся и говорит, но не мне, а Своим только:



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.