Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Глава III 2 страница



– Я мечтаю о том, чтобы Д. и Э. были счастливы, – ответил он. – Если бы я мог достаточно дорого продать свою жизнь, я бы застраховал свою голову на огромную сумму, чтобы они могли безбедно жить до конца своих дней, а потом покончил бы с собой. Но тогда мне еще понадобилось бы застраховаться от того, чтобы они не носили в себе мое отсутствие. Или, по крайней мере, чтобы мое исчезновение потрясло их не больше, чем то мучительное состояние, в котором я держу их сейчас, тогда как они имеют право на счастье.

 

В ночь на 11 января у А. случился сердечный приступ. Мне позвонил Йерр. Сказал, что его не стали госпитализировать. Э. была встревожена, но ей казалось, что это не так уж серьезно – скорее нервное. «Туман в конечном счете разразился дождем», – заключил Йерр.

Вечером я навестил А.

– Это начало конца, – сказал он. И, помолчав, добавил:

– А может быть, всего лишь первый звонок?

Я невольно подумал: болтает невесть что, не дай бог, еще накликает смерть.

– Вы верите в основополагающие понятия? – спросил он меня. – Мне больше не удается четко противопоставить жизнь и смерть. Пустоту и наполненность, будущее и прошлое, правое и левое, организованность и беспорядок, в общем, ничего…

– Это пытка смертью, – добавил он. – Смерть по капелькам. По крошечным струйкам…

Он был бледен, подавлен. Я взял его за руку. Попросил подумать о Д. и Элизабет. Маленький ночник на прикроватном столике скудно освещал его лицо. Он посмотрел на меня.

– Цепляться за что‑ то, – несвязно пробормотал он, – напрасный труд, так не спастись от того, что разит насмерть. Даже со спины.

Элизабет принесла порошок и попыталась усадить А.

– Приподнимись‑ ка. Ну же, вздохни поглубже! Попробуй выпрямиться.

Нет. При всем своем горячем желании он на это не способен, у него нет сил.

Он так и не смог проглотить порошок. Согласился только медленно прожевать его.

– Поверьте, скоро я не смогу проглотить даже собственную слюну, – говорил он, вытянув руки вдоль тела и трудно, прерывисто дыша. – Я всего боюсь.

Он лежал с закрытыми глазами, слегка вздрагивая.

Мне не хотелось так скоро уходить от него. Но говорил я тщетно. Я даже не мог понять, заснул он или нет.

– Мы неустанно строим то, чего мы боимся, желая таким образом защитить себя от него. Неустанно готовим оружие, укрепляем стены и насыпи, роем хитроумные ходы, возводим башни. Совершенствуя эти оборонные сооружения, мы мало‑ помалу забываем, от чего обороняемся с таким усердием. Мы создаем тюрьму, которая является единственной причиной страха, от которого она укрывает. И когда мы оказываемся лицом к лицу с тем, что нас так пугает, мы уже не способны ни увидеть, ни распознать его. Мы доводим себя до того, что иногда начинаем обороняться от тех, кого любим.

Короче говоря, я насытил его ветром, ложными надеждами, глупостями.

 

12 января. Ему стало значительно хуже. Он перенес два довольно долгих и тяжелых приступа тетании. Йерр не покидал улицу Бак. А. был вконец одурманен лекарствами. Э.: «Почему я так плохо заботилась о нем?! »

– Он близок к помешательству, – сказала Э. Она выглядела измученной, но даже сейчас была по‑ прежнему красива. Сегодня на ней было длинное светло‑ коричневое платье из мягкой материи, стянутое под грудью пояском и свободное в талии.

– Нет, – ответил Йерр. – Помутившийся разум это еще не помешательство. Он не помнит, куда задевал его, в какой угол запихнул в момент паники, но он знает, что его разум здесь, дома, и только смятение мешает ему разглядеть его…

Однако Э. безутешно плакала. Я самонадеянно попытался присоединиться к аргументам Йерра:

– Он полюбит свой страх. Будет благословлять свою тоску. Позволит застать себя врасплох даже испугу. И в один прекрасный день вы увидите, как проблеск радости собьет его с ног. Если он не докажет наконец, что его и впрямь терзает страх, радость сможет терзать его не хуже страха.

– Он возродится вопреки себе, – повторил Йерр. Как бы он этому ни противился. Возьмите цветы по весне. Что бы с ними ни творилось, они распускаются под солнцем, и вот вам красота! – Он обнял Элизабет и добавил: – Придет день, когда вы встрепенетесь от радости!

Я заглянул в его комнату. Он выглядел обеспамятевшим, мертвым. Мы ушли.

 

Суббота, 13 января. К семи часам зашел на улицу Бак.

Д. ужинал на кухне. Он хныкал оттого, что ему не удавалось колоть орехи, сохраняя в целости скорлупу. Я стал терпеливо и увлеченно извлекать из дырочек в скорлупе крошечные кусочки ядрышек, а он сдирал с них внутреннюю кожуру и раскладывал на ломтиках яблока, которое Э. почистила и нарезала для него. Но мне тоже это не удалось. Д. явно обиделся на меня за то, что я уродовал скорлупки еще больше, чем он сам. Был сердит до такой степени, что даже не соизволил попрощаться со мной перед сном.

Я хотел увидеть А.

– Говорите тихо, – попросила Э. – И не зажигайте свет.

Он выглядел хуже, чем прежде. Едва приоткрыл глаза и чуть слышно шепнул, что ему нечего сообщить. Да и что тут сообщать, когда все безнадежно рухнуло?! Что может быть важно? Что может быть достойно сообщения? «Ничего, – повторял он, слабо покачивая головой, – ровно ничего». И еще раз: «Мне больше нечего сообщить».

 

Воскресенье, 14 января. Обедал с Коэном. Часа в четыре мы пошли на улицу Бак. Впервые я увидел Элизабет непричесанной, ее длинные черные волосы разметались по плечам. Лицо было горестно сморщено. Он выглядела измученной, сказала, что больше не может спать рядом с ним.

Он позволил нам войти. Чуть приподнял голову, откинув краешек простыни; его волосы тоже были растрепаны, лицо осунулось. С трудом повернувшись к Коэну, он тихо произнес:

– Новость о смерти, более угрожающей, чем когда‑ либо, уже просочилась наружу? Жизнь прекратилась, не так ли?

Коэн возразил, что жизнь не прерывалась ни на минуту.

– Как я могу вам верить? Вы просто не хотите меня огорчать. Щадите меня, да?

Появился Йерр в сопровождении Глэдис. Эта череда визитеров, как мне показалось, отнюдь не радовала Э. Они вошли в комнату. Внезапно А. охватило какое‑ то лихорадочное возбуждение.

Грудь, которую я сосал в давние времена, иссякла (тут Элизабет нервно хихикнула) и обратилась в прах (тут Коэн испуганно взглянул на меня). Те, кто меня породил и утверждал, что любит меня, нынче забыли все, вплоть до моего имени: вам известно, что они бесследно растворились в смерти? Так солнце обращает снег в воду! Так масло тает в жаркой печи! И так же они, некогда существовавшие, исчезли, растворились в небытии! Я покинут, – выкрикнул он, – и где же они? «Увы, где прошлогодний снег? »[27] Куда скрываются осы, цветы, мухи, сливы с наступлением зимы?

Он и впрямь казался растерянным. Правда, Коэн и Глэдис выглядели не лучше. Элизабет выпроводила нас из комнаты.

Губы у него дрожали, словно он собирался заплакать. Она осталась подле него.

Коэн нашел все это очень странным – хотя, может быть, и банальным. Й. заявил, что несчастье всегда толкает людей на банальности. Коэн привел древнее «как, в самом деле, не быть». Разве предназначение перестало быть банальностью? а смерть – неотступной? а страх – менее забытым? Разве все сказанное так уж бессмысленно?

Вошла Элизабет, лицо ее было мрачно. Он успокоился и заснул. Глэдис принесла чашки и открыла пакет со сладким хрустящим печеньем.

Потом Элизабет подала чай.

 

Понедельник, 15 января. Выходя из булочной, Йерр снова понес чепуху. Что это называется желчной болезнью. Что от нее не так‑ то легко умереть. Что монах превратился в анахорета.

Я даже не попрощался с ним.

Вторник, 16 января. Позвонил Бож, пригласил меня, вместе с Йерром и Глэдис, к себе в пятницу вечером.

Видел Марту и Элизабет, занятых покупками на рынке Бюси.

– Собственно говоря, ничто не может внушить страх, – говорила Марта. – И именно это самое ужасное, именно это и пугает сильнее всего – обоснованное подозрение, что вам грозят со всех сторон. Страх задним числом, страх перед грядущим, страх ко всему на свете. Когда он уляжется, сразу становится ясно, что все пугавшее нас вовсе не страшно. Все – то есть даже пустота, сменившая страх.

Приступы страха – это приступы истребления. И тогда вся природа меняет свою природу, всякая жизнь умирает, все рушится. < …>

– И приходит болезнь, – продолжала Марта, – и страх вырастает в той же мере, в какой мы его ждали. Это и нетерпение – слишком уж терпеливое, невыносимое, обреченное на невозможность узнать то, чего мы ждем, – и узнавание. Так часовой, который никого не видит в ночном мраке, но воображает присутствие чего‑ то неведомого, того, что приводит его в ужас, усугубленный вдвойне его напряжением, бдительно подстерегает появление неведомого врага…

Несомненно, эта угроза ослабнет, если, вместо того чтобы ожидать ее, предупредить ее, мы будем готовы ее принять.

К этому аргументу я отнесся весьма скептически.

 

Среда, 17 января. Зашел на улицу Бак. Карл и У., договорившись, тоже заглянули сюда.

– Уехать, – говорил ему Уинслидейл, – взять и уехать в США.

Героический ответ А.:

– Я не покину тонущий корабль. Сохраню во рту родной язык. И не дрогну до конца, встречу гибель со шпагой в руке.

Карл, обратясь к Уинслидейлу:

– Не давайте ему разумных советов, не говорите открытым текстом, это никогда не помогает. Если мы не знаем причин болезни, то как можно быть уверенными в результатах лечения? Нужно сказать, что любое отсутствие цели и любое отклонение предпочтительней всякой мишени и всякой надежды. Один древний художник говорил: «Если хочешь услышать птичье пение, вначале следует посадить дерево. И лишь когда распустятся цветы, можно увидеть слетающихся бабочек».

– Чжуан Цзы[28] выразился лучше, чем все ваши японские мудрецы, вместе взятые, – возразил Уинслидейл. – Кроме того, он сажал деревья, сообразуясь с доводами совсем иного рода! «У вас есть большое дерево, – говорил он, – и его бесполезность мучит вас, лишает вас покоя и сна. Так отчего бы вам не посадить его в стране Небытия и Бесконечности?! Тогда все смогут гулять или лежать в тени его кроны сколько угодно».

Полагаю, что он говорил это в сельской местности, в окрестностях города Монг[29], – заключил У.

 

Четверг. Позвонила Э.

Передала его слова: он не сможет заставлять себя жить еще долгие, долгие годы.

 

Пятница, 19 января. Глэдис, Йерр и я отправились ужинать на улицу Сюже.

Я никогда раньше не видел квартиру Божа: комнатки были тесные, тускло освещенные.

После ужина. Стены в маленькой гостиной сплошь покрыты рисунками в стиле эпохи Мин[30] – сотни крошечных жаб, почти сливающихся друг с дружкой. Бож заявил нам, что не верит в «болезнь» А.

– Это гнойничок, который желает выглядеть раком всего организма, – сказал он. Сам он ратовал за сильные средства. И за презрение. Напомнил нам мрачную сцену – описанную, по его словам, Помпеем Трогом[31], – в которой матери и жены солдат Кира, увидев, что он шаг за шагом отступает перед армией Астиага[32], бегут на поле боя, поднимают полы своих одежд, обнажив лоно, и спрашивают бойцов, уж не хотят ли они вернуться в материнское чрево. – Такой насмешкою они заставили их вновь ринуться на врага, – продолжал он. – Солдаты одержали победу и привели к Киру взятого в плен Астиага. Словом, это то самое «ut», где нужна частица «не»[33], – заключил он.

Йерр тотчас взял назидательный тон:

– Случай А. – всего лишь ошибка неграмотного дебютанта! Если бы этот язык не впал в такое ничтожество, он бы не заболел. Употребление причастия будущего времени в косвенном вопросе требует сослагательного наклонения. Римляне называли ватной ножны своих мечей. Мне вспоминается одно устаревшее правило – sit moriturus [34], – которое исцелило бы А. от всего на свете…

Во мне закипело раздражение. Я начинал их ненавидеть.

 

Суббота. Зашел на улицу Бак. А., распростертый на кровати, объявил мне, что скоро умрет.

– Когда я утрачу все, – сказал он, устремив на меня страдальческий взгляд, – я пойму, что смерть, стремление к смерти убило надежду. Меня измучило отсутствие вкуса. Страх, запертый в душе, обращается безумием, – добавил он. – И бросается на все что угодно. Приносит в жертву случайные жертвы.

– Может быть, все зависит от способа выражения, к которому прибегаешь…

– Иначе говоря, если бы я не озвучил то, что испытываю, я бы этого не выразил?

– Ну, по крайней мере восприятие было бы иное. Вот послушай, что говорит Йерр. Он иногда утверждает, что, выражаясь тщательно, мы, вероятно, могли бы почувствовать себя с ног до головы покрытыми чем‑ то вроде снега…

– …или чем‑ то вроде сажи.

Мы надолго замолчали. < …>

– Опыт прошлого порождает неверный закон, понуждающий нас жертвовать всеми благами, на которые мы уповаем, хотя они связаны между собой тесными узами зависимости. Нечто вроде принципа исключения уничтожает цели, которые оказываются вторичными или попросту находятся в предшествующем или последующем положении в цепи событий.

– Согласен, – рискнул я заметить, – вероятно, именно так рождались, возникали жертвы…

– …и любимые женщины! Но все это попахивает рассуждениями Рекруа! – заключил он.

В конце разговора А. попросил меня заходить чаще. Прийти завтра. И еще сказал:

– Самоубийство – это стремление к пустоте. Основная суть мысли. Тело, в которое низвергается реальность. То, что никакой языковой знак не способен поддержать, подкрепить или приукрасить. Ничто! Абсолютное ничто!

 

Воскресенье, утро.

Й. соблаговолил мне позвонить и торжественно объявил, что причина болезни А. ему стала совершенно ясна (хотя надежда на выздоровление весьма призрачна), ибо теперь она поддается словесному определению: он страдает отвращением к смерти.

В час дня за мной зашел Рекруа. Мы немного прошлись пешком. Он сказал о Йерре: «Это типичный Вобурдоль» [35].

Мы пообедали вместе, и я с ним расстался.

К вечеру заглянул на улицу Бак. Поцеловал Э. и Д., которые «занимались чтением». Элизабет подняла голову и сообщила, что после обеда заходил Т. Э. Уинслидейл. Вот его слова:

«Сперва нет ничего. Затем почка. Затем цветок, готовый распуститься. Затем он раскрывается. Затем расцветает во всей своей красе. Затем лепестки съеживаются, жухнут. И наконец истлевают, исчезают в пространстве…»

И еще:

«Нет в мире ничего более великого, чем кончики шерстинок, отрастающих у животных по осени. Гора Тай[36] мала. И нет никого старее мертвого ребенка».

Элизабет пересказывала мне все это с веселым смехом.

Я постучался к нему в комнату. На сей раз он был на ногах. Похоже, разглагольствования Т. Э. Уинслидейла развлекли его куда меньше, чем нас.

– Я не боюсь быть мертвым по существу, – сказал он мне. – Не боюсь зари, которая меня не разбудит. Йерр не совсем неправ. Я плохо переношу мысль о неизбежности смерти, с неустанным ее бдением надо мной, с меланхолией, с этим закатом жизни. Понятия «смерть» и «умереть» бесконечно далеки друг от друга, они антагонистичны… Это ложная синонимика. Если прибегнуть к старому сравнению, они так же несопоставимы, как созвездие Пса в небесах и пес, лающий у вас во дворе.

Я подумал: весь этот месяц он неустанно переливает из пустого в порожнее, изощряясь в бессмысленных рассуждениях, сваливая в одну кучу самые противоречивые доводы.

Но вдруг это наваждение показалось мне убедительным.

– Моя непреходящая усталость, не позволяющая заснуть, приводит к тому, что хочется покончить с собой – если бы только найти в себе силы.

И еще:

– Страх и безмолвие, которые меня окружают со всех сторон… Они неотвратимы.

– Но каким же образом эта «близость смерти», с ее неотвратимостью, должна изменить то, с чем она граничит? – раздраженно спросил я.

Он меня не слушал. Начал сетовать, что ему больше не суждено полакомиться женским лоном. Понес какой‑ то бред. Отчего ему не могут облегчить наступление смерти?! Все его несчастья происходят от классицизма. Взять хотя бы разрешение аккорда у Гайдна. Страх достался ему в удел давным‑ давно, еще при первом глотке воздуха.

– Я больше не в силах контролировать себя, – заключил он. – Бегу за стадом быков, которых разметал по полю и привел в безумие бушующий огонь… Правда ли, что этот холод можно перенести?.. Все обратилось в прах. Вокруг пустота, – взволнованно продолжал он. – Я уже не могу правильно расставлять слова. Мои губы не совпадают с голосом, мой голос звучит фальшиво, искажая то, что я хотел сказать, а то, что я хотел сказать, бесконечно далеко от истинного выражения моих чувств.

И он закричал – испуганно, как маленький ребенок, со слезами на глазах:

– Я больше не могу жить в ожидании смерти. Я боюсь умереть. Я хотел бы умереть. Умереть по‑ настоящему. Избавиться от всего!

И он впервые открыто заговорил о самоубийстве:

– Когда состоишь из частей, которым не суждено долгое существование, и когда все, что испытываешь, видится только сквозь призму этой недолговечности, которая делает самоубийство логичным, нельзя хотеть вечной жизни, ибо нам трудно вообразить себя столь противоположными нам самим.

Я ответил, что для самоубийства нет никаких «логичных» причин, – иногда люди кончают с собой из‑ за сущих пустяков. И что не важно, кончаешь ты жизнь самоубийством или нет, все равно всем суждено умереть. Что над этим мы не властны, как не властны и над своим рождением, когда издаем первый крик, выйдя на свет божий. Что в данном случае бессмысленно различать способы уйти из жизни. И что тут я ему не советчик. Смерть есть смерть. И разница лишь в том виде оружия, которое несет ее, а не в обстоятельствах, которые ей предшествуют.

Я посидел с ним еще немного. Мне было страшно уходить сразу после этих слов. Я упомянул о малыше Д. И мы немного поговорили о Д. Только потом я с ним попрощался.

 

Понедельник, 22 января. Позвонила Э. Сказала, что Карл звонил ей, а потом зашел к ним. Был очень мил и любезен. Много японизировал. Сказал А.:

– Я не знаю лекарства от того, что может исцелить только время. «Юные девушки взмахивают белыми рукавами своих одежд».

 

Среда, 24 января. Д. играл у себя в детской. Элизабет воспользовалась моим приходом, чтобы съездить в галерею.

Сетования А.:

– Наилучшим моим шансом была бы смерть во младенчестве, когда еще ничего не знаешь.

Я возразил:

– Наверняка есть какой‑ то шанс, что само это знание напрямую проистекает из факта рождения. И младенцы испытывают такие горести, какие взрослым даже не снились.

И что подавленность, индивидуация, разлука, сексуализация, отсутствие, страдание ощущаются ими не только «из первых рук»: они открывают их для себя в самом страхе своего нового состояния; претерпевая поочередно все это, они лишены возможности защищаться от них, ибо даже не могут их распознавать. То есть они в самом деле заменены тем, что не может быть предотвращено и что им абсолютно неведомо, иными словами, тем, что лежит в основе самого страха…

– Но ты предлагаешь мне ответы, – сказал он брюзгливо и даже чуточку враждебно, – а я нуждаюсь не в ответах, их у меня предостаточно, да и все возможные вопросы также не представляют для меня интереса. Ты посмотри, что тебя окружает, или же задумайся над тем, что ты собой представляешь! Тут и комментарии излишни. Все совершенно очевидно, и я это понимаю и спокойно смотрю на все это, и у меня не возникает никаких вопросов и ни малейших «проблем». Все это мне глубоко безразлично.

Пауза.

– Во имя чего, я тебя спрашиваю, на свете существуют яблони, град, падающий с неба, жители Запада?

Новая пауза.

– Что важнее – слеза, падающая на листок, гниющий у корней дерева, или Хиросима в атомном пламени? Конец света или выпавший молочный зуб, который бережно прячут под подушку? Смерть или ленивое созерцание разноцветных книжных корешков на полке? Горчица в варенье или улыбающаяся детская мордашка? Раковая опухоль в мозгу или отражение солнца в воде?..

Он перевел дыхание. Опять сделал паузу. И добавил.

– Кстати, вчера вечером у Д. действительно выпал молочный зуб.

Я попрощался с ним. Честно говоря, я радовался тому, что он впал в литературщину, а не пустился в свои бредовые измышления о краткотечности бытия.

Перед уходом я заглянул к Д. – ему не терпелось показать мне, «какой подарок ему принесла мышка».

 

Четверг. Я зашел к ним вечером. Сегодня А. говорил как‑ то путано:

– Мне кажется, если сравнить минуты радости или самые счастливые дни с теми мгновениями, когда страх охватывает и душит вас, когда вы испытываете приступы необъяснимого, панического отчаяния и желание поскорей умереть, то в те первые, светлые минуты или дни жажда жизни никогда не достигает того апогея, что при вторых.

Страх отрезает вас от всего окружающего. Даже от детей. Он порождает угнетающее чувство, что вы совершаете какую‑ то непоправимую ошибку. Увы, то, что отсекает человека от всего, не отсекает его от себя самого, от любви к себе – состоящей в большой степени из испуга – который, конечно, и нацелен лишь на то, чтобы защититься от всего, что он отсек, но именно поэтому и отнимает у вас средства защиты.

Я изошел страхом. И мне показалось, что он – хуже старости, хуже болезни, хуже одиночества, что он – худшее из одиночеств. Так вот, могу поклясться, что, когда мы наконец докапываемся до корней нашего эго, мы не находим там никаких признаков самости.

– Необходимо, – продолжал он так горячо, словно пытался внушить мне что‑ то невозможное, – чтобы все самое желанное погибло – с одной стороны, оттого, что красота таит в себе зерно разрушения, с другой – оттого, что желание полностью зиждется на неизбежности прихода смерти в положенный срок. И тогда я восторгаюсь судьбой, которую разделяют любая стрекоза и мельчайшая дождевая капелька, разделяют мгновенно, разделяют безмолвно.

И добавил к этому, что жизнь слишком длинна.

Я неуверенно заметил, что другие люди считают ее, напротив, чересчур короткой.

– Но как тяжко быть одиноким! – ответил он с мрачным, загадочным видом. – Ароматом какой женщины наполнена моя комната? Так дети порой среди ночи забираются в вашу постель и прижимаются к вам, утверждая, что им вдруг стало очень холодно в детской кроватке.

Я стал уговаривать его повидаться с Рекруа: он нужен Отто. Давно пора кончать с этим дурацким молчанием. И понемногу начинать работать. Ну, может, день‑ два в неделю, хоть по нескольку часов. На это он сказал, что если человек молчит – это не значит, что он болен. Что люди имеют полное право молчать. Что для музыканта молчание скорее благотворно. Я ответил, что прежде у него была привычка много говорить и его внезапное молчание прозвучало, если можно так выразиться, сигналом беды, который поверг в отчаяние его друзей. Он возразил, что его сын оказался более доброжелательным. Что он свыкся с молчанием отца, не доискиваясь причин. Что по возвращении из школы он играет с ним в лошадки. Что заставляет его играть гаммы. Что выглядит вполне жизнерадостным и не докучает ему вопросами.

Затем он опять смолк и только после долгой паузы жалобно спросил:

– Неужели боль так уж необходима?!

Я засмеялся. И ответил: ничто не кажется мне таким необходимым, как боль.

– Вот парадокс, который трудно объяснить, – сказал он. – Бесспорно, боль можно терпеть долго лишь при условии, что считаешь ее необходимой составляющей счастья или мало‑ мальски сносного здоровья, но тогда пусть она, по крайней мере, будет сведена к минимуму, использована с толком. Пусть служит чему‑ нибудь другому, а не страданию, которое причиняет. Абсолютное одиночество, беспричинные муки; боль, которую никто не признаёт, никто не исцеляет и не оправдывает; страх, который ничем не укротить, который никакое жизненное равновесие не способно привести в норму, никакое здоровье не может победить никакими средствами; бесконечная длительность страдания в самый момент страдания… думать об этом поистине невыносимо!

– Но каким образом мысль могла бы служить утешением, поддержкой или помощью? – возразил я. – Почему она должна врачевать, а не губить? И если ничто не необходимо, то ничто, имеющее отношение к созданиям, обреченным на смерть, не может быть вечным. Не может длиться без конца.

И я смолк. < …>

 

Пятница.

– Вот это да! – воскликнул Йерр, встретив меня на улице Бюси. – Оказывается, наш сьёр де Марандэ[37] пробавляется одним редисом. Значит, ты не только закоренелый холостяк, но еще и аскет – ничего, кроме овощей?

Я взял с прилавка пару выбранных стеблей порея, несколько морковок из Креанса, пучок редиса, заплатил и поспешил сбежать от него.

 

Суббота, 27 января. Доиграв очередную шахматную партию, Йерр и Рекруа зашли ко мне, чтобы вместе навестить А. Он снова завел свою галиматью, еще более бессвязную, чем прежде.

Элизабет разлила чай и принесла еще теплый рулет. А. отказался от своей порции.

– Мир больше не говорит со мной, – заявил он. – И все это мне уже ничего не говорит…

– Надеюсь, что так, – ответил Р. – Да и с чего вдруг «все это» могло бы отказаться от своего молчания? От бес‑ смысленности, от бес‑ причинности, от бес‑ словесности всего существующего? Напротив, люди с незапамятных времен думают, что слово идеально связано с тем, что не существует. С любыми иллюзиями, с любыми знаками…

А. обратил на Р. сумрачный взгляд.

– Значит, выхода нет, так? – спросил он.

– Да у нас только и есть, что выход, – возразил ему Рекруа. – Вода со всех сторон, жалкая халупа, продуваемая всеми ветрами, – мы просто обречены на выход.

– Стало быть, нам не на что опереться…

– Ошибаешься. Это как раз и есть самая устойчивая опора. Она не подведет даже в том случае, если помощь, предложенная таким образом, кажется более чем сомнительной. Разве нас подводили когда‑ нибудь самые ненадежные средства?

– Небеса пусты, нам не на кого положиться, и любой призыв остается неуслышанным. Природа – миф, одновременно городской и социальный; его создают почти все культуры, приписывая самым разным покровителям, да и сами они отличаются неописуемым разнообразием, притом что все – химеричны. И так же неустойчивы. И мало того, что неустойчивы, еще и непостижимы. Даже науки – этот великий источник силы – больше не содержат никакой истины.

– Пять распахнутых дверей настроили тебя на лирический лад.

– Нет прибежища, нет прибежища! – простонал Й., ломая руки, словно манерная дуэнья.

– Прибежище – это та рана, – сказал Р., – которую вы в конечном счете обнажаете, раздвинув ее края, обнаружив внутри запекшиеся, гниющие сгустки крови, времени, воспоминаний, культуры, и которую время от времени бередите.

– Любопытный проект для райского сада.

Тут Р. начал излагать одну за другой избитые истины, а Йерр с подозрительным энтузиазмом включился в эту игру:

– Все в этом мире не вечно, и это «не вечно» – вечно!

– Убивают, чтобы не умереть.

– Тебе не помешала бы хорошая месть.

– Слушайте, слушайте, это вас растрогает! – сказал Йерр, кладя себе на тарелку второй кусок рулета.

– Тебе не хватает козла отпущения.

– Предположим, что так, – сказал Йерр.

– Убивать, чтобы не быть убитым. Все против одного, чтобы объединиться.

– Превосходно! – воскликнул Йерр. – Рассуждения Рекруа – просто лакомое блюдо на чистом сливочном масле. Настоящая воскресная трапеза!

– Вот мы смеемся – и насколько же мы эгоистичны и беспечны, – сказал А.

– И насколько нарциссичны и смехотворно назидательны, когда плачем, – ответил Р. – Пусть никто не изобретает целей, которых ему придется достигать. Пусть не раскрывает ни одно из своих пристрастий. Наедине с собой никто не почитает идолов, никто не несет ответственности за поступки, на совершение которых он претендует. Только так мы не рискуем в полной мере оказаться жертвой собственных действий.

Йерр счел это заявление невнятицей, а главное, отклонением от темы. Р. возразил: будь оно совершенно ясным, оно как раз и становилось бы все более темным и непостижимым. Жаловаться следует не столько на отсутствие смысла, сколько на избыточность объяснений. Туманной интерпретации не существует уже потому, что любая интерпретация туманна по определению. Взять хоть языки – их дефект кроется не в них самих, а в их множестве, невообразимом множестве, призванном удовлетворить потребности людей в общении. Нет такого понятия «всё», которое помогло бы собрать воедино их «все». Просто есть некоторое количество языков, которые используют общий алфавит, общий порядок букв, общую грамматику, общеупотребительный словарь, помогают читать иностранные книги. И больше ничего.

– Возьмите слова «reinette» и «rainette»[38], – добавил Йерр, – одно на дереве, вторая в луже, но оба они зеленые, оба покрыты почти одинаковыми пятнышками, только первое падает на землю, а вторая плюхается в воду.

Р. явно разозлили эти тяжеловесные, надоедливые сарказмы Йерра, и он замолчал, однако потом битых полчаса рассуждал о возможных последствиях «письма к Отто», которое А., по его словам, все‑ таки написал, и о реакции, которую оно рискует вызвать у адресата.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.