Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





{41} Как я сделался драматургом



Давно это было и быльем поросло. Спутались в памяти времена и сроки после вихря переживаний и приключений за последние три года на родной земле… Не могу ручаться за точность моих дат, однако все, что связано так или иначе с А. П. Чеховым и с Художественным Театром, встает перед моим душевным взором, как вчерашний день. Когда, после долгих скитаний по славянским землям, я приехал в Прагу, я в тот же день вечером, презрев дорожное утомление, отправился на спектакль Художественного Театра. Шел и волновался, словно юноша, идущий на свидание с любимой девушкой…

Играли «Трех сестер». Поднялся занавес, и я быстро позабыл, что я не в Москве, а в Праге. Точно колесо жизни завертелось в обратную сторону и вернуло мне то далекое время, тот памятный день, когда я впервые в жизни попал на спектакль Московского Художественного… Снова, как восемнадцать лет тому назад, я позабыл о времени и пространстве, отдав всю душу во власть волшебников сцены, снова жил единым трепетом с воскресшими героями незабвенного Чехова, и снова я, уже седой и усталый от жизни и от людей, потихоньку отирал слезы сострадания и умиленности и боролся со спазмами в горле. И казалось, что ничего не случилось, что я снова в России, что Чехов вовсе не умирал, а жив и где-то близко, тут в театре, прячется за занавесью ложи.

Странное чувство, похожее на испуг, охватило меня, когда я вышел из театра и очутился не в Москве, а в Праге. Точно в сказке: слетал на ковре-самолете в родные провинциальные захолустья, {42} побывал в Москве, повидался с Антоном Павловичем и снова превратился в человека без родины, без родного дома, одинокий и заброшенный, как бесприютная собака, потерявшая своего хозяина. И как собаке, мне хотелось выть от душевной скорби. Точно я вернулся с кладбища, на котором зарыл в землю все дорогое, все любимое, без чего нельзя жить… Долго не спалось. Картины прошлого, тесно переплетшиеся с Художественным Театром, одна за другою, вставали в моей памяти и душа шептала, глотая слезы: «В Москву! в Москву! »…

О, как мне близок и понятен этот вопль трех Чеховских сестер! Ведь я — глубокий провинциал, со дней юности стремившийся в Москву или Петербург и впервые, наконец, попавший туда около сорока лет от роду! Поймут ли этот символический вопль трех прекрасных русских женщин иностранцы? Едва ли. Надо быть русским провинциалом, чтобы понять весь драматизм этого вопля. Ни в Германии, ни во Франции, ни в какой культурной стране нет такого океана глухой провинции, таких «медвежьих углов», таких захолустных болот, как в нашей Руси! Поверят ли иностранцы, что тысячи русских интеллигентных людей так и умирают, не повидавши хотя раз в жизни Москвы и Петербурга?! А ведь это именно так. Огромные расстояния, трудность сообщений, привычная неподвижность русского человека, пустившего корни в далеких и глухих окраинах, а рядом с этим вечное устремление духа в туманную даль мечтаний о лучшей красивой жизни, которая неизменно связывается в душах провинциалов с представлением об единственных почти культурных центрах, где кипит жизнь и всяческое творчество духа человеческого! Побывать в Москве или Петербурге для тысячей провинциалов в дореволюционное время было таким же событием в жизни, как путешествие в Мекку и Медину для казанского татарина!

Для писателей моей литературной полосы Москва и Петербург, эти центры литературно-художественной жизни всей стапятидесятимиллионной страны, оставались лет двадцать «мечтой» просто потому, что в те времена почти всякий писатель «с убеждениями» имел от властей придержащих звание «неблагонадежного» и обе столицы, как и все университетские города, не числились в его «черт оседлости»!

В начале девятисотых годов по провинции уже шла молва о нарождении в Москве нового чудодейственного театра, на афишах провинциальных театров уже красовались рекламные заявления: Поставлено по образцам Московского Художественного Театра! Побывавшие в Москве провинциалы с восхищенным умилением рассказывали о том, как они попали в Художественный Театр и что там перечувствовали. Жестоко провалившаяся в Императорском Александринском театре Чеховская «Чайка» воскресла в Московском Художественном. Свершилось чудо, приковавшее к себе внимание всей литературно-художественной {43} публики… Так захотелось своими глазами узреть это чудо московское! Жил я тогда в Нижнем Новгороде. Там же жил Максим Горький. В эту пору мы дружили семьями. Однажды возбужденные рассказами заезжего москвича о новом театре, мы решили ехать в Москву смотреть «чудо». М. Горький с женой и я с женой. Один я был не полноправный. Рискованно было мне, бесправному ехать в Москву, но я не мог воздержаться. Была не была, поеду! Москва — как море, а я в ней буду, как щепка. Прописываться не стану: где день, где ночь!.. Соблазнился я еще и тем, что в Москве в это время гостил Антон Павлович… До этого у меня была только одна встреча с ним, оставившая по себе впечатление нежной радости, влюбленности в его ласковую душу. И вот теперь проснулось тяготение к этой душе, захотелось еще раз встретиться с ее прекрасными печальными глазами, с ее кроткой всепрощающей улыбкою… Поехали!..

Помню первый вечер в Художественном Театре. Все мы, Горький, его жена, я с женой сидели впереди, а Антон Павлович прятался в глубине ложи. Играли «Одиноких» Гауптмана. Ошеломляющее впечатление! Никогда в жизни я не видал такой правды жизни на сцене. Иллюзия действительной, а не отраженной жизни, была так велика, что порою становилось как-то неловко: словно тайно подсматриваешь в чужой семейный дом, где происходит своя семейная драма! Совсем не поднималось вопроса, кто какую роль играет и как играет: все были не актерами, а настоящими членами семьи и их близкими и знакомыми. Ни один штрих не нарушал этой иллюзии действительной жизни. Не было театра, не было сцены, рампы, суфлерской будки, не было актеров…

После театра были у Антона Павловича.

— Я напишу пьесу! — твердо и положительно заявил М. Горький.

Надо ли говорить, что спектакль Художественного театра и во мне зародил тайное желание написать пьесу и заставил лелеять мечту о ее постановке именно в этом театре? Все мы, Андреев, Горький, Юшкевич, я и многие из писателей начали писать пьесы только под впечатлением этого исключительного театра.

Смотрели мы еще ибсеновского «Врага народа» (Доктора Штокмана) и Чеховского «Дядю Ваню». Опять были все вместе с Антоном Павловичем. Впечатление от «Дяди Вани» стушевало все уже виденное. Наши жены плакали, я не отставал от них. Душа жила и страдала вместе с героями пьесы. В антрактах посматривали на Чехова и хотелось бредиться к нему, обнять его, целовать ему руки, сказать ему что-то особенное, но не было таких слов… А Антон Павлович скромно прятался от публики и не было в нем никакой торжествующей авторской гордости, словно вовсе не он и написал эту пьесу, до дна всколыхнувшую наши сердца…

{44} Когда мы вошли в ложу, в публике увидали Чехова раздались вызовы: «автора». Он словно испугался, нырнул из двери и спрятался в директорской ложе. И все-таки его насильно вытащили на сцену. Вот он перед публикой. Все та же застенчивая скромность, смущение. Точно провинившаяся девушка.

После «Дяди Вани» встревоженная душа не хотела шума, разговоров, смеха. Хотелось бережливо сохранять художественную радость, грустную такую радость. Душа полна до краев этой сладкой грустью, родной русской тоскою, краткой молитвою Сони. Мы с женой отделились от компании и простившись, пошли по запушенным снежком улицам Москвы. Тихо односложно делились своей грустью, говорили об Антоне Павловиче о том, какое это счастье написать вот такую пьесу и видеть ее в исполнены Художественного театра…

— Хочется тебе написать пьесу? — неожиданно спросила жена.

— Только в том случае, если ее поставит Художественный Театр.

— Ах, как мне хочется, чтобы ты написал пьесу…

И вот мы шли мечтали о будущей пьесе. У меня уже и сюжет родился.

Я проводил жену до «Лоскутной» гостиницы, где она остановилась…

— Ну, прощай!

А уходить не хочется: моя нелегальная ночь должна пройти у Андреева, далеко: в каких-то Грузинах!

— Зайди! Выпьем чаю и пойдешь…

Зашел в номер к жене. Скипятили на спиртовке чайник, пили чай и сочиняли пьесу. Заговорились, размечтались и забыли о времени. Когда вспомнили было уже два часа ночи… Ах, как не хочется идти в Грузины!

— А может быть, ничего, если ты… не пойдешь в Грузины?

Сладко потянулся. Так не хотелось превратиться в бродячую собаку и бежать глубокой ночью на другой край города.

— Завтра рано уйдешь, никто не заметит.

Соблазнила. Остался. Расположился, как совершенно легальный и полноправный…

И только мы погасили огонь, стук в дверь!

— Стучат!

— Лежи… Тихо! Кто стучит?

— У вас посторонний мужчина! Это воспрещается… Попросите выйти из номера.

Это я-то посторонний мужчина! Вскочил, подошел к двери:

— Не посторонний мужчина, а муж!

— Это нам неизвестно…

{45} — Так вот пусть будет известно!

За дверями голоса. Потом стихло. Мы думали, что все кончилось. Но через десять минут опять стук и на сей раз стук решительный, бесповоротный.

— Если посторонний мужчина не уйдет сейчас же из вашего номера, мы заявим полиции по телефону!

Какое глупое недоразумение! Уйти — значит опозорить свою собственную жену, остаться — попасть в лапы полиции.

Жена с тоскливой мольбою смотрит на меня, опустила руки и не знает, как быть…

— Что ж делать? Тебе надо уйти…

— Нет, такой ценой я не желаю покупать свободу.

— Я не уйду! Извольте мой паспорт, из которого вы увидите, что я не посторонний мужчина, а законный муж!

Высунул в дверь паспорт, решительно запер дверь и кончено…

Помешали мечтать о пьесе и сочинять ее: «Что день грядущий мне готовит? »

А рано утром, часов этак в семь явилась полиция, арестовала меня и под конвоем отправила и посадила в поезд, отходящий в Нижний Новгород.

Так печально оборвалась моя первая встреча и первая любовь к Художественному театру… Забрался я на верхнюю койку в купе второклассного вагона и под мягкое вздрагивание катящегося поезда, под стук колес и позванивание станционных колоколов вторично переживал все пережитое в Москве. Со мной ехали и доктор Штокман, и фрау Факерадт, и Дядя Ваня с Соней, и милый Антон Павлович с грустной застенчивей улыбкою… И слышал я снова сказанную им очень серьезным тоном фразу мне:

— Вы можете написать пьесу… Надо, чтобы пьесы писали писатели, а не специалисты.

Потом вдруг чудилось, что кто-то стучит в купе и говорит за дверью:

— У вас посторонний мужчина… После 12 часов ночи это воспрещается. —

Я раскрывал глаза и приподнимался:

— Ваш билет!

И снова я погружался в дрему, сочинял пьесу и смеялся вслух над смешными сценами… Это и была моя будущая пьеса: «На дворе во флигеле»…

Горький первый написал драму: «Мещане». Пьеса была принята публикой довольно холодно. Я написал «На дворе во флигеле», но решил, что эта пьеса написана под Островского и вообще испугался посылать ее Художественному Театру. Отдал Коршу. Но успокоиться, {46} остановиться с пьесами я уже не мог: меня отравил драматургией Художественный Театр. Написал вторую пьесу «За славой», но К. С. Станиславский сказал, что она «наполовину написана по новому, а наполовину по старому». Неудача! Огорчение! Надо бы бросить писать пьесы, а я не могу: все, как больной зуб, зудит душа… Смертельно хочется видеть свою пьесу в Художественном Театре! Принялся за работу основательно, написал «Евреев». Читал в Нижнем Новгороде интеллигентной публике, огромное впечатление! Ликовала душа: вот, думал, наконец-то! Послал в Художественный Театр. Жду. Томлюсь. Письмо с «чайкой! » Увидал «чайку», — даже в сердце защекотало. Я верил в положительный ответ. Снова огорчение: «в пьесе слишком много злободневности»… Опустились руки. Бросил рукопись. Решил, что больше не буду писать пьес. Самообман! Я уже стал похожим на пьяницу. Прошло полгода, опять сел за пьесу. Написал «Ивана Мироныча». Раньше пьеса называлась «Новой Жизнью». Боялся я послать ее в Художественный Театр. Написал Антону Павловичу. Он попросил немедленно выслать рукопись. Послал и скоро получил ответ: «Пьеса хорошая и очень смешная. Читал и смеялся. Надо ее поставить. Пишу Немировичу». Только заглавие Антону Павловичу не понравилось: «Публика всегда придирается к автору. Посмотрят вашу пьесу и скажут: а где же новая жизнь? Надо давать такие заглавия, чтобы они ничего не обещали».

Я изменил заглавие: назвал «Иваном Миронычем», по имени главного действующего лица. Антон Павлович одобрил.

Так я с ласковой помощью Чехова все-таки попал на сцену Художественного Театра.

Когда я читал пьесу артистам, стоял неудержимый хохот. Станиславский хохотал как гимназист, Немирович-Данченко смеялся солидно, одними губами. Потом начались бесконечные репетиции, и тут только я увидал, какой колоссальный труд предшествует появлению пьесы на сцене Художественного Театра! Бесконечное повторение одной сцены, бесконечное варьирование в жестах, в тонах, в мелочах движений, схватывание, улавливание отдельных удачных моментов. Кропотливый отбор деталей! Бывали репетиции, когда успевали пройти только несколько явлений… Но вот наладилось. Все действие идет гладко. Появляется Станиславский и вдруг все ломает и начинает перестраивать! И так месяцы…

Конечно я был безумно счастлив. Любил моих исполнителей нежной любовью, особенно Лужского, неподражаемого Ивана Мироныча, равного которому я уже не видал никогда в этой роли.

Евгений Чириков



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.